Анастасия МуравьеваКазенный дом
Я лежу на койке в тюремной больнице и перевожу взгляд со стен на решетчатую лампочку под потолком. Она бьется там, в своей одиночке, как бабочка, расплываясь маслянистым пятном, когда я зажмуриваю глаза.
Устав от лампочки, я начинаю смотреть в окно, за решеткой видны деревья, ветви и прутья сплелись, как перепуталось все в жизни моей и здешних постояльцев, без карт нипочем не разгадаешь. А я как раз гадалка. Я заслоняюсь рукавом от желтого пронзительного света лампочки, чтобы не бил в глаза. На мне серая рубаха с завязками на горле от шеи до пят, мы тут все ходим в таких, похожие на привидения, когда, шаркая ногами, бредем утром по коридору. Здесь все, даже тяжелые, стараются доползти к окошку раздачи, ведь лежачим достаются такие объедки, что и собаке выбросить совестно.
Хотя зеркал нам не положено, я хорошо знаю, как выгляжу в больничной робе, коротконогая, стриженая, шишковатые ступни в разношенных тапках, только, пожалуй, кандалов не хватает. Самой смешно от картин, которые рисует воображение, я вообще любительница пошутить, даже в тюремной больнице, скорбном месте, у меня рот до ушей хоть завязочки пришей. Вот и сейчас я растягиваю щербатый рот, глаза пропадают в морщинистых складках, как у ящерицы, должно быть, отвратительное зрелище.
В столовой я сажусь рядом с такой же молчаливой узницей. Хотя разговоры строго запрещены, мы могли бы перемолвиться словечком, но молчим. Молчим не потому, что боимся наказания, нам просто не о чем говорить. Глупо строить планы побега, когда мы едва не ходим под себя. Я вот еле бреду по коридору, держась за стену, какой там побег.
Стена настоящая предательница, в любой момент может подвести. «Как за каменной стеной», так ведь говорят? Неправда! Стена может резко уйти из-под рук, взвиться, как норовистая лошадь, и я, потеряв опору, начну беспомощно молотить руками воздух, а потом рухну навзничь. Ко мне подбежит медсестра, гремя каталкой, меня поднимут, чертыхаясь, потому что я все-таки не пушинка, погрузят на каталку и повезут в процедурную. Там мне в вену воткнут катетер, а я буду знать, куда воткнуть взгляд. В тюремной больнице я поняла, какой легкой становится жизнь, когда есть куда деть глаза. Я с облегчением отвожу взгляд от окна, устав следить за тем, как дождевые капли виснут на прутьях решетки. Теперь я смотрю, как капли стекают и собираются у меня под кожей.
На моей койке гора подушек, это знак особой касты, остальные довольствуются жидкими тюфячками. Я опять улыбаюсь, до чего смешлива стала, перед смертью, не иначе. Я закашливаюсь, лезу рукой под подушку, чтобы достать платок, и нащупываю колоду карт. Как я уже говорила, я гадалка. Колода самодельная, конечно, все карты я нарисовала сама. Я закрываю глаза, капли как шары в бильярдной лузе скользят и падают мне в вену.
Мама умерла зимой, сразу после Нового года. В тот день я вбежала в комнату, смеясь во все горло, глаза как звездочки, шарф размотался, шапка сползла на ухо, за мной летел искристый морозец. Соседка схватила меня за руку, утянув к себе.
Где мама? звонко выкрикнула я.
Маму боженька забрал, прошептала соседка, приложив палец к губам, и я, распахнув глаза, в недоумении уставилась на нее. Кто мог забрать маму? Только папа. Она его так ждала, еще с лета, как перестала вставать. Я кормила ее с ложечки, усевшись рядом на высокий табурет. Мама ела совсем мало, каждый глоток давался с трудом, ей больше нравилось мечтать, как приедет папа и заберет нас отсюда.
Над ее кроватью была приколота картинка из журнала «Огонек»: летчик в шлеме, взмахнувший рукой на фоне самолета, я улыбалась ему в ответ. Я думала, что Боженька не хуже папы, он веселый, добрый, живет где-то на небе и тоже машет с облака.
Когда на следующий день маму увезли, я осталась одна в комнате. Шторы сорвали, чтобы завесить зеркало, и в окно слепяще било зимнее солнце. Все наши вещи увязали в узлы, я сидела на голой панцирной сетке кровати, потому что мне велели: «Жди». Вот-вот должна была приехать моя тетка, которой негде жить, а наша комната лучше, чем нечего, как сказали мне соседки.
Тетка пришла, одетая по городскому, в пальто и ботиках, не скажешь по виду, что бездомная, на плечах лисий воротник. А я так и сидела на кровати со снятым матрацем, когда соседка ввела ее в комнату, распахнув двери, и указала на меня: «Вот дочка Натальина». Тетка промокнула глаза платком и взглянула на меня неприязненно поверх лисы.
Она девочка хорошая, послушная, соседка заюлила перед вошедшей. А уж какая веселая, все смеется, хохотушка. И по хозяйству все сделает, подметет и приготовит, жалко такую в детдом.
Ты в школу ходишь? спросила тетка.
В первый класс, гордо ответила я, уже начиная болтать ногами и корчить рожицы, это я любила, жаль зеркало завешано тряпкой. Но тетка уже не смотрела на меня, она оглядывала стены, думая, как разместится тут с мужем и сыном.
Солнце расчертило квадратики от оконных рам на полу и я, соскочив на пол, принялась прыгать по ним на одной ножке. Соседка, проходя мимо распахнутой двери, остановилась и укоризненно покачала головой, видя, как я весело скачу, а тетка, не сняв пальто, сидит на кровати среди узлов.
От этой картины, возникшей в памяти, я слабо улыбаюсь, мне давно не хватает сил расхохотаться звонко, как в детстве. Тогда смех рвался из меня, и ничему не удавалось перекрыть этот поток. Теперь мой смех больше похож на клекот, он слипся в комок, мешая дышать.
Тетка привела мужа и сына, которые ждали на вокзале, им действительно было некуда идти. Они ввалились, неуклюжие, вымокшие под дождем, как бездомные зверюшки из сказки «Теремок», и сразу начали распоряжаться в моей комнате. Я весело наблюдала, как они суетились, наводя порядок, выбивали половики, развешивали найденный в комоде тюль. Они даже успели поругаться, решая, кто где ляжет, перестилая кровати, делили полки в шкафу, теткин сынок стоял, прижав к груди глобус, не зная, куда его поставить.
К вечеру они, наконец, угомонились. Тетка, устало опустившись на табурет, сказала сыну: «Вот здесь ты будешь заниматься», и развернула мой стол так, чтобы свет падал слева.
А вот здесь будешь спать! довольно жмурясь, добавила тетка, указав на мою кровать. Мальчик кивнул. Теткин муж повесил штору, разделившую комнату надвое, и торжественно раздвинул ее, как занавес в театре. За шторой оказалась кровать, бывшая мамина, только с двумя подушками.
Как хорошо! тетка всплеснула руками, радостно оглядывая новое жилье. Давайте чаю попьем! Несите чайник!
Я схватила чайник и понеслась на кухню, чтобы поставить на газ. Я была рада, что им понравилось в нашей комнате, и не переставала улыбаться.
Господи, а про нее-то мы и забыли совсем! всплеснула руками тетка, когда я вошла с чайником, из которого валил пар. С ней-то что делать? Она где будет?
Я растерянно улыбалась, стоя на пороге, ненужная, как горстка пыли, которую заметают в совок и выбрасывают.
Тетка, недовольно морщась, начала рушить только что созданную гармонию, чтобы найти место для меня. Из прихожей принесли кованый сундук, отданный соседкой, его поставили возле дверей, застелили свернутым покрывалом.
Ну как, удобно? раздраженно спросила тетка. Я послушно легла, железные боковины сундука впивались в ребра, но я только улыбалась, понимая, что не могу ничего ответить, кроме как: «Удобно! Очень удобно!».
Я спала на этом сундуке десять лет. Здесь, в тюремной больнице, у меня своя кровать, да еще с горой подушек. Это значит, что жизнь моя удалась.
Я долго и надсадно кашляю, подходит медсестра, убирает капельницу, делает укол. Наступает вечер, под потолком загорается желтая лампочка, а за окошком становится темным-темно, но я больше не хочу вглядываться в темноту.
Тетка меня не обижала, просто морщилась досадливо, когда я попадалась ей на глаза. По вечерам я сидела у соседки, которая отдала сундук, у нее и смастерила первую колоду, нарисовала лица дамам и королям. Даже сейчас, когда я больна, карты единственное, что не падает у меня из рук, а ведь все остальное просто валится, я даже ложку держу с трудом.
Хотите, я вам погадаю? спросила я как-то тетку, готовая влезть ей на колени, как маме, и достала колоду. Тетка подскочила, вырвала из рук карты: «Нельзя, кто тебя научил?». Она больно тряхнула меня за плечо: «Это азартные игры!»
Отдали бы ее в кружок изо, качала головой соседка. Рисует больно хорошо.
Она и полчаса на месте не усидит, тетка махнула рукой. И потом, она понизила голос. Смеется все время, я не знаю, что и думать, возможно, смерть матери, психологическая травма
Но поздно, я уже разложила свои карты. Они легли послушно, будто предвещая тетке гладкую жизнь, но, конечно, наврали, они вообще великие обманщики. И я, глядя тетке прямо в глаза, затараторила: «К вам черная женщина придет. Вы ее прогоните, из последних сил, но прогоните. А потом придет белая, вы обрадуетесь, а будет еще хуже. Белая вас обнимет, отпускать не захочет, а вы будете тосковать да плакать, черную ждать. Скажите, все бы отдала, только бы ты, черная, вернулась. Но черная не вернется. Она гордая. Если ушла, то навсегда».
Я проговорила эти слова, они были чужие, не мои, это карты говорили с ней. Тетка побледнела, опасливо, как спящую змею, подцепила колоду мизинцем.
Глупости говоришь, она смешала карты. Болтаешь невесть что. А карты я выброшу, не игрушка.
Она выполнила свое обещание, изрезав колоду маникюрными ножницами. Я не спасала их, сидела в углу и улыбалась. Легче вены резать, в этом я скоро убедилась. Нет ничего проще, чем воткнуть лезвие бритвы и тянуть его вдоль пульсирующей жилки. Мои карты часто принимали удар, их рвали, резали, жгли и топтали, страшно представить, что им довелось пережить, но каждый раз воскресали из кучки пепла или обрывков. И когда тетка кромсала колоду, я улыбалась, потому что знала: им все нипочем.
Настает утро, я переворачиваюсь на бок, надеясь еще подремать. Но входит медсестра. Здесь с нами не церемонятся, медсестра появляется с шумом, я бы даже сказала, с грохотом. Она катит перед собой каталку со шприцами и склянками. Я разлепляю глаза и слежу, как она, громыхая, движется по проходу. Все на ней гремит и скрипит, как заржавленные доспехи. Эта медсестра воительница. Ей лучше сразу подчиниться беспрекословно, как судьбе. Я сажусь на кровати, свешиваю ноги, покорно задрав рубаху. Игла входит в складку на теле, которую медсестра собирает ледяными пальцами. Я безоружна, слепа и нема. Мои карты спрятаны под подушкой, они молчат.
Я зажмуриваюсь, пока лекарство растекается по венам, притупляя боль. Вот так всю жизнь: с бритвы на иголку, с капельницы на шприц, а где душа успокоится? В казенном доме.
Держась за стену, я бреду на завтрак. Здесь все против меня стены, окна, углы. Все норовят сбить с ног. Я в любом доме чужая, ничего удивительного, участь всех приживалок. И тюремная больничка ополчилась на меня, хотя могла пожалеть, хоть бы каплю сочувствия проявила. Нет, сегодня до столовой мне не дойти. Возвращаюсь и падаю на койку. На меня надвигается крышкой гроба потолок, я задыхаюсь на подушках, в недрах которых спрятана колода моя горошина, мое секретное оружие. Придет время, и я начну им размахивать, но не сейчас, пока я гожусь только на то, чтобы дышать со свистом, закрыв глаза.
Сюда, в тюремную больничку, я попала, потому что убила человека. Почему убила? Должно быть, карты науськали, они ведь иногда такое мне шепчут по ночам, когда сон не идет! Я нарочно подкладываю много подушек, чтобы заглушить их змеиное шипение, но оно просачивается, как зловоние, заставляя меня вертеться, а каждое движение отзывается болью.
У него было все, чего лишили меня и родной дом, и семья. Единственное, чего у него не было, это воображения. Он бы расхохотался, предложи ему такой обмен, а ведь сгубило его отсутствие фантазии, ничего больше. Будь у него чуть больше воображения, он бы успел спастись. Потому что я не скрывала желание убить его. Я не говорила об этом прямо, но это желание было написано у меня на лбу. И если бы он на мгновение задержал на мне взгляд, то спас бы себе жизнь. Но беда в том, что он на меня не смотрел.
Мне подвернулось оружие нож. Зарезать человека нетрудно. Думаете, женщина не справится? Уверяю вас, еще как справится, даже такая немощная, как я. Главное не сомневаться. Надо ударить сильно и резко, отметая любые страхи. Так медсестра делает укол, вот сейчас, например, ой. У нее бесстрастное лицо, отрешенный взгляд, она, сощурившись, смотрит на шприц, щелкнув по нему пальцами, а потом, не глядя на меня, наносит удар, и готово дело, игла впивается мне в бедро.
Вот еще правило не смотрите на жертву. Только на нож. Стоит перевести взгляд на что-то другое, и вы дадите слабину. Помните, я рассказывала, как тетка резала колоду? Они визжали от боли, мои карты. Я чуть не бросилась им на выручку. Поэтому отключите слух, если можете. У вас должно заложить уши, как при подъеме на большую высоту. И тогда все получится. Не вижу, не слышу, не чувствую. Вы наносите удар. Первый он же последний. Смертельный.
Тем более он заслуживал смерти. Грязный извращенец однажды чуть не придушил меня веревкой, я ее сохранила на память, только не знаю, на какую. А его интерес к темным силам! Желание заглянуть в тайны судьбы! Во всем-то он видел игру, но погоди, судьба тебе не котенок. А я тем более.
В общежитии ему сказали, знаешь, у нас тут одна девочка гадает.
Красивая? спросил он, подняв бровки, он тогда пытался отрастить мужественные брови, даже подкрашивал их, и они темными полосками выделялись на фарфоровом личике пупса.
Не очень, честно ответили ему, зато гадает хорошо, всю правду скажет.
Вот он и пришел ко мне. За правдой, трижды ха-ха. Кто приходит к гадалке за правдой? Я первая рассмеюсь вам в лицо. К нам приходят только за одним утешением. Иногда оно прикрыто любопытством или даже бравадой. Многие, особенно мужчины, хорохорятся и балагурят, пока я не выложу карты на стол, как дымящиеся стволы, из которых только что стреляли. Посмотрите мне в глаза, а я скажу, куда угодила пуля.
Войдя в комнату, он без спроса сел на мою койку, и мне пришлось пересесть на табурет. Мы оба отразились в зеркале у двери розовощекий, отмытый до скрипа пупс и я растрепанная, словно не додуманная до конца. Меня словно начали рисовать, а потом передумали и бросили, оставив брови вразлет, ноздри арабского скакуна, тонкий нос с горбинкой, а тело ну простите, надоело, ручки ножки огуречик. Получилась человечек, то есть я.
Я подобрала ноги, одернула подол, все платья на мне, кроме больничной робы, висели мешком на груди и натягивались на бедрах. Я ловко тасую колоду, живот колышется вслед за моими движениями, а закончив расклад, я уже упираюсь указательным пальцем ему в грудь, потому что он лезет на меня, расстегивая брюки, даже не закрыв на защелку дверь, в казенном-то доме на казенную койку. Я намеренно упираюсь только пальцем, а не кулаком. Это такое слабое, такое ничтожное сопротивление, и оно, конечно, никого не останавливает и быстро оказывается сломленным. Мой палец сгибается под его весом, он переворачивает меня, грубо схватив за плечи, и я утыкаюсь лицом в казенную проштампованную наволочку, вот как сейчас.
Как я уже говорила, несмотря на невинную наружность, он был извращенцем, и обычные соития ему быстро надоели. Он обхватывал железными пальцами мое горло и давил, пока у меня не темнело в глазах, кто еще позволит проделывать с собой такое? Я позволяла, а он морщился, застегивая ширинку: «Ты меня совсем не удивляешь». И добавлял: «А еще гадалка».
А чем удивить мужчину, когда у тебя ничего нет? Когда у тебя нет ни дома, ни койки, ни подушки, ты поневоле превращаешься в паучиху. Ты начинаешь старательно кружить вокруг жертвы, оплетать ее липкими нитями, вить кокон, скрепляя всем, что есть под рукой, слюной, слезами и кровью, лишь бы он никуда не делся. Ты должна как следует его замотать, чтобы ни дырочки, ни просвета.
Он наваливался на меня на казенной койке в общежитии и на диване в квартире, где жил с женой, сворачивая мне шею, а я подыгрывала, старалась изо всех сил, хрипела (тогда притворялась, сейчас нет). Кого может возбудить вывалившийся язык, багровое одутловатое лицо, вздувшиеся вены на лбу? Я что-то не замечаю, что радую своим видом медсестер, когда устраиваю им подобное, причем не понарошку, а на самом деле.