Но фюрер не явился. Если бы он являлся повсюду, где у него висят колокола, то должен был появиться и в окрестностях Марне, когда туда пришли англичане. Ведь поблизости от Марне был кусок земли, носивший имя фюрера: Новая земля, Новь, Адольф Гитлер-Ког.
Раньше это место называлось Диксандерког, но потом там построили Новый павильон с церковными витражами, только на них красовались не Дева Мария или распятый Христос, а солдаты и гражданские, отбывающие трудовую повинность. Возле павильона на высоком насыпном холме повесили колокол Имперского земельного сословия, а еще там был дуб, который посадил лично фюрер, и когда мы ходили со школой на экскурсию в Новый павильон, туда обычно приезжал ортсбауэрнфюрер Вреде и рассказывал, как фюрер пожал ему руку и пожаловал эту землю в лен.
У того нашлось бы что рассказать, окажись он здесь на очереди с самым радостным событием своей жизни. Но его здесь не было, да он и не был военным преступником. Он же не был верным крестьянским фюрером в деревне Колбасково, а был простым ортсбауэрнфюрером Адольф Гитлер-Кога возле Марне. Не могли же они, в конце концов, пригнать сюда весь Марне. Марне и так был представлен военным преступником Нибуром. Кстати, уж если рассказывать о самых радостных событиях, то он бы сделал это лучше других.
«От его вранья уши вянут!» говорил обо мне отец, и ему было ясно, почему я захотел стать печатником: по его мнению, люди этой профессии постоянно имеют дело с враньем. Но тут мать брала меня под защиту, что делала вообще крайне редко: «Малый не врет, он просто выдумщик!», и оба сходились на том, что все это у меня от книг.
Дорогая мама! Извини, что я пишу тебе только теперь, но с некоторых пор я нахожусь в таком месте, где косо глядят на человека, если он пишет что-либо, кроме автобиографии. Прошу также извинить меня за плохой почерк. Дело в том, что у меня нет стола и мне приходится класть бумагу на мою гипсовую руку. Да, об этом я тебе тоже еще не писал ко всему у меня теперь гипсовая рука. Если бы я вздумал тебе рассказать, сколько всего мне пришлось пережить и как они мне делали гипсовую руку, ты бы тоже, как папа, сказала, что от моего вранья у тебя уши вянут. Но это чистая правда. Только я уже хорошо знаю, что иногда чистой правде верят меньше всего. Не беспокойся насчет моей гипсовой руки ведь под гипсом пока еще моя собственная рука. Только она слегка ноет, и временами меня лихорадит. Сперва они хотели взять цемент, потому что здесь такое место, где мало гипса, если бы отец это услышал, он бы опять сказал, что у него уши вянут. Но чтобы ты действительно не беспокоилась, скажу тебе: я сломал руку, когда загорал. Здесь, куда меня поместили, немножко тесно, и еда могла бы быть разнообразней, но ведь никто лучше тебя не знает, как я избалован! У нас много игр и развлечений «отбивные котлеты», «самое радостное событие моей жизни», все принимают в них участие. Здесь дело обстоит иначе, чем тогда с сыновьями бургомистра ты, наверно, помнишь, я тебе об этом рассказывал, когда приехал из Любека с полным животом похлебки и сидра. Здесь никто из себя ничего такого не строит, все лежат, довольно тесно прижавшись друг к другу, и не спрашивают, кто сосед газовщик или генерал. В одном смысле здесь все равны, но так как это еще не вполне ясно я хочу сказать, не вполне ясно, касается ли это также и меня, я пока об этом распространяться не буду. Но мне пора кончать письмо, потому что крестьянский фюрер из Венденвера закончил рассказ о самом радостном событии своей жизни и теперь, как только что сказал генерал Эйзенштек, начинается вторая часть игры: «прощупыванье и допрос с пристрастием!» так называется эта часть, а поскольку я здесь еще новичок, то лучше мне пока подождать и осмотреться, а потом я опишу тебе все подробно. А до тех пор тебя любит (и целует) твой сын Марк!
XVIII
Генерал Эйзенштек в самом деле сказал, что теперь можно начинать допрос с пристрастием, и тогда посыпались вопросы, пожалуй несколько туповатые. Позднее мне пришлось отвечать на более острые, а эти были тупоумные.
Все дело было в Кюлише: он не врал, значит, его слова и нельзя было опровергнуть. Да и кому бы пришло в голову что-то опровергать в этой истории с колоколом?
Только вот не Эйзенштек, а другой генерал прямо-таки зациклился на рольмопсах. Я тоже, когда речь зашла о рольмопсах, начал прислушиваться с интересом, но генералу во время допроса не стоило бы так пристрастно допытываться, с какими огурцами была замаринована селедка.
Но не таков был генерал-майор Нетцдорф. Захлебываясь слюной, он пустился в пространные рассуждения об идеальном сочетании шпревальдских огурцов с норвежской селедкой и признался, что когда-то вычеркнул из списка на повышение в чине одного подполковника за то, что у того в казино ему подали рольмопсы с начинкой из кислой капусты.
Поэтому все встрепенулись, когда другой человек, средних лет штатский, говоривший с легким саксонским акцентом, заявил, что знал оратора Зомбарта, и потребовал от Кюлиша его подробной характеристики, описания его внешних и внутренних данных. Интересного тут было только одно: загадывать, когда, наконец, Кюлиш кончит описывать брюки названного оратора или пересказывать рассказ партайгеноссе Зомбарта о празднике солнцеворота или солнцестояния.
Если его вообще и слушали, то очень неохотно, но, казалось, существовал уговор сидеть спокойно. Слушатели перешептывались, посмеивались в кулак, и только задававший вопросы штатский был как будто по-настоящему увлечен своим делом. Когда он заставил Кюлиша пересказать текст песни «Выше, пламя!», исполнявшейся во время праздника солнцеворота, я спросил у газовщика: «Этот тип учитель или кто?» И газовщик с необыкновенно довольным видом шепнул мне на ухо:
Или кто. Гестаповец вот он кто.
Гестаповец? И он в этом признается?
А куда же ему деться? Когда они его взяли, у него при себе оказалось собственное личное дело. Видимо, он даже огню не доверял. Выше пламя, черт возьми!
Казалось, у газовщика терпение иссякло, он выскочил, как школьник, подняв руку, и громко спросил:
Я хотел бы прощупать кое-что другое: когда вы были в Гамбурге и у одного из вас, звонарей, в известном месте зазвонило, кому принадлежало заведение, где вы побывали, Имперскому земельному сословию или Имперскому военному сословию?
Кюлиш обстоятельно растолковал газовщику, что у земельного сословия не было собственных заведений такого рода, и тут из него поперло: он рассказал все приключение с самого начала, с бесконечными подробностями от прибытия на товарную станцию Альтона до прихода в профилактический пункт у Миллернтор, а я все никак не мог оторвать глаз от человека, который служил в гестапо.
И я снова услышал, как мой отец говорит с моим братом, да так гадко, как он никогда с нами не разговаривал. «Если ты желаешь поступить туда, сын мой Иоахим, сказал он, и по тому, как он чеканил слова, и еще по тому, что называл брата Иоахимом, можно было догадываться о степени его гнева, если желаешь поступить туда, то придется тебе еще кой-чему научиться. Там мало дать человеку по ушам, оторвать ему ухо начисто вот что там требуется. Постарайся себе представить: человек этим ухом слушал вражеское радио, значит, ухо надо оторвать. И неважно, что коли он слушал вражеское радио, то у него и вся голова полетит с плеч. Да, сын мой Иоахим, ты не смеешь думать это же голова сапожника Хенке, доброго старого чудака, нет, ты должен думать иначе: через это ухо в нашу дорогую отчизну просачивалась мерзкая вражеская пропаганда, значит, ухо надо оторвать. И нечего таращить на меня глаза если желаешь туда поступить, готовься к таким делам. Отдавить человеку пальцы сапогом это ты умеешь? А должен уметь, коли хочешь там служить, без этого ведь враг своих секретов не выдаст, Прежде чем подашь заявление, садись-ка на велосипед и поезжай в Эделак. Там на фабрике пряностей спроси Штёвера. Придумай уж какой-нибудь благовидный предлог этому тебе все равно придется учиться, сын мой Иоахим, если ты желаешь служить в тайной полиции. Штёвер работает на складе, а раньше был часовщиком. Трудно в это поверить, когда смотришь на его правую руку. Пальцы у него точно культяпки, похоже, будто каждый из них кто-то долго-долго топтал сапогом. А вышло это потому, что где-то нашли бомбу с часовым механизмом, значит, виновным мог быть часовщик. Тут уж твоим дружкам из тайной полиции негоже было миндальничать, надо было проявить твердость и отдавить пальцы часовщику Штёверу. Сможешь ты это сделать, сын мой? И сможешь ли сделать то, чего прежде всего ждут от тебя твои тайнополицейские дружки, прийти к ним и сказать: «Мой отец говорит, чтоб я ни в коем случае к вам не шел»? Вдруг они прикажут, чтобы для начала ты поупражнялся на мне. Что ты на это скажешь, Иоахим Нибур, есть у тебя желание поупражняться?»
Мы оба ревели после этой речи, и я, и мой брат, хотя в то время ему было уже почти восемнадцать лет, и он всего только и сделал, что принес домой проспект, где расписывалось, кем ты можешь стать, если пойдешь в СС. Можно попасть в СД и бороться с украинскими бандами. Сперва надо выучить украинский язык и освоить ближний бой, потом втереться в какую-нибудь банду и, когда они соберутся нанести нам удар, всех их перехватать. Рыцарский крест обеспечен.
Или можно поступить в тайную военную полицию. Тут уж надо следить за чистотой рядов в войсках фюрера и глядеть в оба, чтобы никто из тех банд не втерся в наши ряды и не прикинулся нашим. Можно получить крест «За боевые заслуги» с мечами.
А уж если ты хотел пойти служить в тайную государственную полицию, то должен был принадлежать к числу самых проницательных, самых мужественных и твердых, а также к числу самых преданных, потому что эта полиция была тайная из тайных и для нее требовалась истинно германская замкнутость. И эти люди были так самоотверженны, что никогда даже не упоминались в числе награжденных.
Мы с братом обсудили его возможности, а заодно и мои. Для СД он совершенно не годился, он наверняка не смог бы выучить украинский, а я, по его убеждению, из всех требуемых качеств в лучшем случае мог похвастать германской замкнутостью, да и то лишь иногда, а иногда я скорее смахивал на лживого романского карлика.
А после этого пришел отец и своей гадкой речью довел нас до слез. Для топтания пальцев и отрывания ушей оба мы не годились, для доноса на собственного отца тоже, так что мы так никуда и не завербовались и дождались, пока нас призвали. Брат мой был вскоре убит, и отец тоже, а у меня теперь оказались вот какие камрады: два генерала, газовщик, ортсбауэрнфюрер, гауптштурмфюрер и тип из тайной государственной полиции. И почти невозможно было поверить, что я всего-навсего рядовой мотопехоты, солдат Нибур.
Я, кажется, уже высказал свое мнение относительно игры в «отбивные котлеты», но охотно сделаю это еще раз. Готов без конца повторять, что, по-моему, неимоверно глупо, когда один взрослый мужчина закрывает глаза другому взрослому мужчине, а третий взрослый мужчина изо всех сил молотит второго по заднице, и тот еще должен угадать, кто из присутствующих взрослых мужчин его молотил.
Если не угадать или все сговорятся против одного, можно получить здоровенную взбучку. «Отбивные котлеты». Газовщик меня предупредил, и все-таки я был ошарашен, когда после раздачи капусты и незадолго до отхода ко сну генерал Эйзенштек в своей лихо-веселой манере призвал начать эту идиотскую игру:
Господа! «Отбивные котлеты!» Кто на очереди, господа?
На очереди был капитан Шульцки, однако он заявил, что когда его привели в сию крепость, то сразу же зверски исколотили на том лишь основании, что новичку это положено по уставу, а вот же у нас есть новичок.
Я взглянул на капитана, он нашел во мне друга, но ломаться я не хотел, бог с ней, с моей задницей.
Но тут за меня вступился один человек костлявый верзила, говоривший на причудливом немецком языке с гортанным «х», попадались в его речи слова, показавшиеся мне сродни моему северогерманскому наречию.
Так не полахается, сказал он, у нехо рука в хипсе! И он ше никохо здесь не знает, как ше он мошет ухадать, кто ехо колотил?
Так что «отбивали» все же капитана Шульцки; костлявый верзила сразу так ему врезал, что капитан хотя и застонал от боли, но не задумываясь вскричал: «Садовник!»
Все радостно подтвердили, что это садовник, капитан закрыл ему глаза, а он подставил свою костлявую задницу.
Видимо, он решил до поры до времени взять меня под свою опеку, и, когда генерал Эйзенштек наконец воскликнул: «Отбивные» отставить, господа! Готовиться ко сну! садовник заявил:
Парнишку надо поместить в закутке, хосподин хенерал!
Таким образом я получил место, где мог кое-как пристроиться со своей гипсовой рукой.
Спать ложились прямо на голый асфальтовый пол, весь в трещинах, ложились все на правый бок, иначе не хватило бы места. Разговоры еще продолжались, правда шепотком надзиратель уже два раза стучал в дверь связкой ключей.
Садовник присел возле меня в закутке и тихо сказал:
У этой солдатни нет никакого чувства чести. Но ты не трусь будем дершаться друх за друха.
Спасибо, сказал я. Ты сам-то из каких краев?
Я из Нидерландов, ответил он.
Вопрос, конечно, глупый, я и сам не знаю, как сюда попал, но все-таки как мог сюда угодить голландец?
Парень, вопрос не дурацкий, вопрос правильный. Все оттохо, что я садовник, садовник-тюльпанщик. Был бы ты здесь, кохда я рассказывал о самом радостном событии моей шизни, то понял бы, как мох сюда попасть садовник. Меня зовут Ян Беверен, так что я рассказывал одним из первых. Про то, как вырастил зеленый попухаев тюльпан. Я назвал его «Бусбек» и ездил с ним на выставку. Моху тебе потом рассказать.
Да, сказал я, расскажи, пожалуйста. Больно уж любопытно зеленые тюльпаны и эта тюряга.
Будет время, расскашу подлинше. А вкратце так: меня они застукали здесь, в лахере, куда я приехал по вызову коменданта. Он очень любил тюльпаны и вызвал меня из Холландии ради больших рабаток. Ах, кохда в лахерь приходила весна, эта была такая красота. Теперь они как раз цветут, если поляки их не выкопали.
Значит, ты где-то здесь, в Польше, работал садовником?
Костлявый садовник вздохнул, казалось, его гнетет постигшая его беда, но также и затаенная тоска по родине.
Да, ответил он, в Польше, теперь это опять Польша, отсюда к юху и чуть на запад, хороший ухолок для тюльпанов, вообще красивый ухолок, недалеко от Кракова Аушвиц называется это место.
С таким же успехом он мог сказать, что он убийца мальчиков Харман, любивший удобрять цветы свежей кровью. Тот сажал георгины. Страх, который охватывал тебя в темноте, назывался Харман. Из-за Хармана ты удирал, если кто-то незнакомый спрашивал дорогу, а ты был один. Харман была кличка дьявола, вот почему Харман не умер, хотя ему отрубили голову, и по той же причине он никогда не существовал.
Харман, и всевозможные ведьмы, и пресловутый Хаген, и Истребитель саксов, и поджигатель ван дер Люббе, и Распутин, и Лукреция Борджа все это были наименования непостижимого зла. Непостижимы они были потому, что были так безмерно злы.
Рассказы о них можно было слушать только потому, что нельзя было постичь. Можно было слушать, потому что невозможно было постичь, а значит, в них можно было верить не до конца. От последней степени испуга можно было спастись мыслью: да ведь все это выдумки.
Так же обстояло дело с Аушвицем. Это название недавно стало в ряд устрашающих, но это жуткое слово отличалось от остальных жутких слов еще и другим. Никто не плевал на меня, говоря: это тебе за Хагена фон Тронье, или за Распутина, или за Хармана, никто меня с ними не связывал и не основывал на этой связи какие-либо права право душить меня за горло или, увидев меня, плакать в бессильном гневе.
Но вот с Аушвицем они меня связывали, и мне нисколько не помогало, что сперва я даже не знал, что называется этим словом человек или вещь.
Однако когда тебя принимаются душить руками ли, взглядами или криками и всякий раз звучат слова «Аушвиц» или «Майданек», то ты, конечно, спрашиваешь, что такое Аушвиц и Майданек, и выясняешь, что Аушвиц нечто вроде Хармана, а ведь Хармана никто не знал.
Никто с ним не был знаком. Все узнали о нем только из газет, и ни один человек по-настоящему в него не верил.
Говорят, они существовали, этот Харман и этот Аушвиц, но поди знай. Мало ли что люди болтают. Конечно, бывают убийцы, всегда бывали, но ловить на дорогах мальчиков и рубить на куски топором господи помилуй! Этого убийцу расписали так, что он годится для паноптикума. Жестокость? Конечно, жестокость существует, но у людской жестокости есть все-таки пределы. Каннибализм это, знаете ли, в Африке, а не в Ганновере.
Жажда мести тоже должна иметь пределы. Поляки уж слишком далеко заходят в своей жажде мести. Возможно, они и сами это замечают, и вся болтовня про лагеря нужна им для очистки совести. Чтобы у них был повод так с нами обращаться.
Конечно, лагеря были, всегда были, их изобрели англичане во время англо-бурской войны. Когда пленных негде разместить, их можно только убить. Мы сумели их разместить. По-вашему, надо было пустить их бродяжничать? Пусть каждый сам ищет себе кров, так? Пусть каждый сам позаботится о том, чем набить себе брюхо, так?