Сейчас в России модна суеверная мысль о том, что все наши несчастья последних семидесяти летвозмездие за убийство царя, пившего такие свежие сливки. Раскаяние, конечно, бывает полезным. Но только если не забывать, что в одной яме, вперемешку, все эти годы наравне гнили кости того, кто их пил, и тех, кто их доставал, нагревал, подавал, а после убирал со стола монархические объедки и опивки. Тех, кто в отличие от своего «скромного и очаровательного» господина и «всегда элегантной» госпожи решили до конца выполнить свой профессиональный долг, как они его понимали.
Был ли царь виноват перед своим народом, либо, наоборот, народ перед царем, но они, наконец-то, воссоединилисьпосле смерти, в братской могиле, в глинистой ямеи заслуживают того, чтобы сказать о них самое малое: правдивое слово. А если не можешьто, по русскому обычаю, сними шапку и помолчи.
Здесь был Генис
Александра Гениса не надо представлять русским читателям: они его знают давно и, судя по раскупленным тиражам, любят крепко. Впрочем, это так всегда говорится: «знают писателя», а на самом делезнают ли? Кто-то даже и не читал его книг, а только слушал его голос на Радио «Свобода». Кто-то читал «Американскую азбуку», кто-тозаметки в гламурном, отсвечивающем под лампой журнале, кому-то попал в руки диковинный журнал «Антураж», каждый свой номер посвятивший какому-нибудь цветужелтому или черному, а то и вовсе прозрачному; одни, может быть, представляют себе Гениса именно что прозрачным, вышедшим вон, теневым, смутным, дымным очертанием, если приняли к сердцу его «Темноту и тишину», другие, напротив, плотным и плотским, здешним, жующим и пьющим, с ножом и вилкой, знающим толк в пирожках и бульонах, если предпочитали его увлекательные новеллы про лукулловы радости. Кому-то Генис воображается вечным путешественником: войлочная шляпа, голые коленки, альпеншток, вокруг радостно скалятся туземцы; для кого-то онзастывший в медитативном трансе полубуддист (но есть надежда), скрестивший ноги под подручной гудзонской сакурой, и лишь баржи да облака отражаются в зеленом зеркальном его глазу.
Генис объездил весь известный нам физический мир (да и неизвестный тоже). Однажды, имея кратковременное отношение к журналу «Вояж», специализирующемуся на туризме, я уговаривала его вести там колонку под названием «Здесь был Генис». Мы уже договорились, но проект развалился, а Гениса меж тем пригласили сотрудничать с «Плейбоем». Только приличие удержало его от того, чтобы устроиться в журнал про голых с колонкой под таким заманчивым названием. Но в «Плейбое» он тоже был.
Безмерная, направленная во все стороны любознательность, она же жажда постичь замысел Божий, движет Александром Генисом, как если бы он был последней, почти одинокой ренессансной фигурой, нелепой и прекрасной, камзол, золотые бусы, берет с перьями, голосующей на скрещении автострад, закапанных машинным маслом, на грохочущих мостах, на размотанных, словно бетонные бинты, эстакадах, с головой накрывших маленькие городки: подвезите вдаль! подкиньте до горизонта! подбросьте куда глаза глядят! Америка без любопытного Гениса была бы безвидна и пуста. Там, где пуговичные глаза современника, выдающего свою лень за пресыщенность, видят лишь бетон, да «Макдональдс», да мертвенный свет придорожных фонарей, Генис видит цветущий сад, слышит гул пятисотлетней истории. Словно волшебный тороватый купец, он привозит из дальних и ближних странствий и аленький цветочек, и тувалет хрустальный, и узорчатый кушак с подробными инструкциями по применению. Как носитель третьего глаза, он видит то, что ускользает от обычного зрения. Маленький городок, где живет Генис, на мой-то взгляд, состоит из горы, асфальта и домиков и, не успев кончиться, перетекает в другой маленький городок, а тотв следующий, и такбез конца, между тем Генис уверяет, что каждый день ездит на велосипеде в лес и там разговаривает с бурундуками. Нет там, по-моему, никакого леса, но Генис его видит, просачивается сквозь щель в другую реальностьи вот он уже там: лежит на хвойной подстилке, и маленькие зверьки проходят сквозь него, как если бы он был прозрачным. И хвойные иголочки прилипают к шинам велосипеда.
Другая реальностьона всегда вот тут, где-то рядом, но, чтобы попасть в нее, нужен особый проводник. Так ифрит, извлеченный из бутылки, переносил Синдбада из Басры в Багдад: «Закрой глаза и открой глаза», и Синдбад был уже в Багдаде. Как-то Генис предложил мне съездить в тибетский монастырь. Я прикинула, что это дорого, да и времени нет, да и не пустят. Конечно же, оказалось, что до монастыря ехать час, как он это устроил, не знаю, а в качестве бонуса можно заодно посетить и дзен-буддистский монастырь, где Генис в свое время был послушником и в полном молчании выложил дорожку из камней. Я, конечно, ни за что не поверю, что оба эти монастыря находились в Нью-Джерси: на самом деле Генис, полагаю, ловко отвел мне глаза и применил какие-то шаманские практики, но где-то мы, точно, были. Остались же фотографии: вот я, вот Саша, вот его жена Ира среди будд и мандал и каких-то красных кистей, свисающих с золотых светильников. Это Тибет. А вот серые минималистские камни, зелень, зримая тишинаэто дзен, это вообще и нигде. А вот золотаянасквозьосень, холодная водка в фольге, жаренные на костре сосиски, голубые горы на горизонтевсе та же поездка. Когда спускались, спотыкаясь, с Гималаев в сгущающейся тьме, Генис вдруг как-то так махнул рукой, и сбоку образовалась деревянная христианская церковь, будто открылась дверь в Норвегию или Кижи. Зашли в густую темноту и тишину храма ощупью, и я сфотографировала мрак вспышкой, наугад. Что там было внутримы узнали, только проявив фотографии.
Так это и осталось: где-то там, в Тибете, в темном лесу стоит темный дом с темнотой внутри, и мы не знаем о нем ничего. Только дома, в трехмерной нормальности, на твердом берегу, под яркой лампой разложишь проявленные картинки: а вот тут у них, оказывается, цветная лампада, а тутдеревянная перегородка, а это окно.
Генис-писатель, Генис-культуролог, Генис-кулинар, Генис-странник, Генис-голоскоторый из них настоящий? И знает ли он себя сам? В поисках себя он выходит в мир. А мирэто другое, иное, чужое, неизвестное и непознанное. «Только в диалоге с другим мы можем найти себя. Только выйдя за собственныечеловеческие пределы».
Но насколько он возможен, этот диалог с «другим»? И как его вообще вести, какие задавать вопросы? И есть ли общий язык?
«Ближе всех в Японии я сошелся с переводчиком Сагияки-сан, который просил называть его Семой. () Он пригласил меня в свой любимый ресторан Волга, где мы ножом и вилкой ели борщ и искали общий язык.
Вы не знаете, льстиво завязывал я беседу, как пройти на Фудзияму?
Понятия не имею.
А сумо? Вы любите сумо, как я?
Ненавижу.
Может быть, театр? Что вам дорожеНо или Кабуки?
Ансамбль Моисеева.
Тогдаприрода: сакура, бонзай, икебана?
Сагияки-сан выпил саке, закусил гречкой и ласково спросил:
Часто водите хоровод? Давно перечитывали «Задонщину»? Играете в городки? Сын вашЕруслан? ЖенаПрасковья? Сами выпскопской?
Рязанский, сказал я, приосанясь, но добавить к этому было нечего, и мы перешли на водку».
Генис искал себя через Японию, через своего рыжего кота Геродота, которому, по его словам, он благодарен за то, что кот позволяет ему жить рядом с собой, он пытался найти себя, заглядывая в свое подсознание по методу гештальт-психологии.
«Доктор начал сеанс, решительно уложив нас на узорчатые подушки. Потом он велел закрыть глаза и спускаться по воображаемым ступенькам, пока не начнется вымышленный лес. По нему следовало дойти до миражной речки, перебраться на отсутствующую сторону, залезть в несуществующую пещеру, чтобы найти в ней призрачный дар судьбы. Брезгливо проделав требуемое, я с удивлением обнаружил в пещере большой кусок угля. Он оттягивал даже воображаемые руки.
Антрацит, мудила, добродушно подсказало подсознание».
Доктор сказал Генису, что уголь символизирует талант. И даже предложил раздуть пламя. Выслушав этот рассказ в устном Сашином исполнении, я сию же минуту побежала к себе домой, чтобы проделать аналогичное путешествие. Закрыла глаза и стала спускаться по ступенькам, они оказались желтоватыми, и в их трещинах росла трава, потом прошла сосновый лесок и вышла на плоский и низкий берег сумеречной, медленной речки. В небе не гас северный июньский закат. Белая ночь, ныли комары. Услужливо нашлась черная полузатопленная лодка. Консервной банкой я вычерпала лишнюю воду и, загребая руками (вёсел подсознание не предоставило), перебралась на другой берег, высокий. Сырая вечерняя трава, пещера на полпути к вершине холма. В пещере были остатки костра, белый чистый пепел, черные головешки. Я порылась в пепле и вытащила берцовую кость.
Я не знаю, что это такое. Но теперь у меня зачем-то есть костьблагодаря Генису. И зачем-то, почему-то я была там, куда без Гениса никогда бы не догадалась заглянуть.
«Мне до сих пор трудно отдать книжку в чужие руки, и я это делаю лишь тогда, когда убеждаюсь, что меня там уже нету», пишет Генис. То есть мы ищем его в его текстах, открываем книги, отворяем двери, а он, стало быть, уже ушел, он в другом месте! Мыза ним, а онот нас, только следы, четко отпечатавшиеся на странице, еще хранят память о его присутствии, только уголь его таланта дымитсядым очага русской словесности, дым отечества, вечерний костерок, радость повара или грамотно притоптанный бивуак вечного скитальца, вечного путешественника? Мыза ним, а он уже шагает куда-то с утречка пораньше; любопытный к миру и щедрый к нам, он опять уходит вперед, чтобы разведать, разузнать, приостановиться, присесть, рассказать и снова собраться в дорогу. Ну? идем? собрались? раздватри, встали! Пошли! Куда? А вон туда!
Кот и окрестности
В новой книге Александра Гениса, вышедшей в издательстве «Вагриус», собраны три текста, разных по жанру и по стилю: «филологический роман» о Довлатове, очерк о Бродском и маленькая самостоятельная книжка с чудесным медленным названием «Темнота и тишина».
Тексты сошлись вместе, по прихоти автора ли, издателя ли, и у них, никак между собой не связанных, сейчас же возник общий знаменатель.
Конечно, так или иначе, в них речь идет о литературе, о словесности, о слове, но не Слово оказывается объединяющей темой, это и так понятно, а идея Другого.
«Прелесть кота не в том, что он красивый или, тем более, полезный, пишет Генис. Прелесть его в том, что он Другой.
Только в диалоге с другим мы можем найти себя. Только выйдя за собственныечеловеческие пределы».
И далее: «Не только кот для нас, но и мы для неготайна. Причем вечная тайнанам не понять друг друга до гроба и за гробом».
Это из «Темноты и тишины», где речь идет не о коте, или не только о коте, но о мхе, облаках, дзэнских садах, Беккете, тени, море, молчании.
В попытке понять Другого, и, через него, самого себя, и написаны последние вещи Александра Гениса. «Книги о других пишут, когда нечего сказать о себе. В данном случае это не так. Я-то как раз ее и пишу, рассчитывая поговорить о себе». К этому разговору о себе и с собой присоединяется и читатель, молчаливым, нелишним третьим участником.
Для меня из трех персонажей сборникаДовлатов, Бродский и Кот, самым умонепостигаемым представляется Довлатов. Или можно сказать так: Бродский постигаем, Кот непостигаем и постигнут быть не может, Довлатов жевот он, казалось бы, весь, лови его, ан нет, он Другой, совсем другой, он не дается в руки, уходит от расставленных сетей.
Природа довлатовского талантаи довла-товского успехас трудом поддается определению. Писатель он не массовыйне Марини-на, а успех у него массовый. У него не так уж много безупречных от начала до конца вещей, много слабых, вялых мест, расплывчатая форма; впадая в пафос, он становится плоским, афоризмы его неглубоки да как-то не очень и нужны. «Печаль и страхреакция на время. Тоска и ужасреакция на вечность». Ну, в общем, да. Но это ничего не прибавляет к нашему знанию, не меняет угол зрения. Мрачный, мстительный и коварный в жизни, как описывает его Генис, запойный алкоголик, часто, с удовольствием и несправедливо обижавший многих, Довлатов при этом обладал редким обаянием, и его тексты этим обаянием пропитаны. Обаяние жесвойство, которое решительно не поддается никакому анализу, никакому объяснению, своего рода благодать. «Негативные» характеристикимрачность, мстительность и коварствоне умаляют обаяния, а только подчеркивают: «и вот, несмотря на все это».
Генис не злорадствует по поводу дурных черт довлатовского характераон любит Сергея. И не только это. Читатель, Довлатова лично не знавший, с каким-то даже облегчением открывает для себя довлатовское коварство, оно придает нужное измерение его облику, предстающему из довлатовских книг: зачастую слишком «милому», нерешительному, неопределенному. Злые шутки и обидные каламбуры, выведение живых людейс именами и фамилиямив книгах, то красное словцо, что дороже уютного, верного товарищества, примеров Генис приводит множество. Не попрекнутьэто-то проще простого, но попробовать понять, как писатель интегрирует этот оскорбительный блеск в свои книги, как он не может без, не может не, каков механизм уникального писательского дараодна из задач мемуариста.
Не могу сказать, что после прочтения романа Гениса мне стал понятен Довлатов или ясен секрет его обаяния, но Генис назвал, перечислил и сформулировал какие-то важные вещи, позволившие иначе взглянуть на его героя и на самого автора. Помимо Довлатова, в книге есть окрестности, друзья, поколение, пейзаж, эпоха. «Довлатов назначил нас поколением», говорит Валерий Попов. «Сергей стал голосом того поколения, на котором она (советская власть) кончилась», пишет Генис. Так-то оно, может быть, и так, но Довлатов популярен и среди другого поколения, среди двадцатилетних, советской власти не заставших, но читающих его для «души», ради какого-то тихо льющегося из его прозы света. Казалось бы! Ну какой же свет из Довлатова! Уголовники, лагерная охрана, пьянство, шатание меж двор, бессмысленная жизнь, цепь неудач, нерешительность, вынужденное безделье и расплывчатые мечты. «По обе стороны запретки расстилался единый и бездушный мир». Но, может быть, именно приятие, неосуждение этого мира, оттого, что «адэто мы сами», и делает Довлатова притягательным для молодых, особенно питерских, мальчиков и девочек. Мечтательные, безработные, способные, безвольные, невостребованные жизнью в свои лучшие годы, обделенные уже не советской властью, а нынешней, определения коей не подберу, они читают писателя, который и сам вроде бы такой же, шляется по тем же улицам, выпивает с кем попало, спит где попало, не решается уехать. Довлатов впрок разрешил им эту жизнь, впрок описал ее, впрок усмехнулся над ней и собой. И чтоб не утонули вечно утопающие, протянул соломинкуюмор. Больше нечем спастись в волнах абсурда. Большие идейные корабли с гудками проходят мимо, не удосуживаясь приостановиться ради слабых, бесполезных и потерянных, довлатовская же соломенная лодочка всех подбирает. Чудесное довлатовское стихотворение приводит Генис:
Жабин был из кулачья,
Подхалим и жадина.
Схоронили у ручья
Николая Жабина.
Мой рассказ на этом весь,
Нечего рассказывать.
Лучше б жил такой, как есть,
Николай Аркадьевич.
«И простит, и пожалеет и о вас, и обо мне», писал другой поэт по другому поводу.
Генис предлагает свое объяснение тому, что мне всегда казалось недостатком довлатовской прозы, а я очень люблю прозу Довлатова. «Если в прозе нет фокуса, то она не проза, но если автор устраивает из аттракционов парад, то книга становится варьете без антракта. Чувствуя себя в ней запертым, читатель хочет уже не выйти, а вырваться на свободу. Чтобы этого не произошло, Сергей прокладывал картоном свои хрустальные фразы. () У довлатовской прозы легкое дыхание, потому что его регулирует впущенная в текст пустота».
Мне нравится это объяснениевне зависимости от того, согласна ли я с ним. Больше всего мне нравится фраза «прокладывал картоном свои хрустальные фразы». Впрочем, Генис вообще мастер метафор, которые даются ему настолько легко, так кажется читателю, что он склонен ими злоупотреблять. Сам завороженный идеей пустоты, Генис неохотно впускает ее в текст. Он осмыслен, и даже слишком. Тут, возможно, я и не права, может быть, мой «западный» глаз не улавливает «восточных» пустот, которые автор, искушенный в дзэне, расставил (напустил? вычел?) в подобающих местах. Генис не заготовил картона, в своем «филологическом романе» он прослаивает увлекательный роман о собственной жизни филологией опытного эссеиста. Это умно, это ловко сделано, но, на мой вкус, таинственная пустота необъясненного события дороже остроумного филологического сравнения. «Однажды в Гонконге мне подали морскую тварь, похожую на вошь под микроскопом. Когда ее опустили в кипяток, она стала совершенно прозрачной, что не испортило невидимого обеда. В литературе подобный фокус происходит тогда, когда»но читателю моего типа уже неважно, что происходит: завороженное идеей невидимого обеда, воображение предлагает веер вариантов, и тот единственный, что выбран автором, как кажется, обедняет палитру возможностей. Наверно, это происходит оттого, что Генис недооценивает свой талант блестящего рассказчика: в эссеистике он чувствует себя уверенно («Довлатовская книга настояна на Пушкине, как коньяк на рябине»), в художественном нарративе он словно бы тушуется, и напрасно.