Южнее, чем прежде - Попов Валерий Георгиевич 11 стр.


Один из них, собравшийся уже свернуть к дому, посмотрел на менянаверно, такой у меня был замученный види вдруг полез в карман и протянул мне какое-то колесико:

На. Только занеси.

Я стоял посреди улицы, разглядывая это колесико. О чем-то оно мне смутно напоминало, но я не мог понять. Вообще, я был довольно плох. Уже который день жил тут без копейки, ничего не ел, кроме вяленых бычковони висели на высоких шестах перед каждым домом, высохшие, плоские, развевались, шелестели,они в этой пыльной, безлесной местности были вроде листьев. Иногда я подкрадывался к дому и начинал быстро срывать бычка. Обычно все сходило, только раз я услышал голос (никого не было видно):

Этого не трогай. Он крайний, без него вся снизка рассыпется. Возьми другого, повыше.

Хозяйки тут варят суп из бычка, делают вареники с ним, даже кисель. Холодная, соленая, каменно-песчаная жизнь...

Во рту у меня уже установился соленый, тухловатый вкус, иногда мне казалось, что я помираю с них... Но проходило время, и я снова подкрадывался к дому и срывал с нитки бычка.

Очень хотелось пить. Даже во сне. Я знал, что с пресной водой здесь плохо, ее экономят. Я нашел несколько колонок, но почему-то вместо крана всегда торчал только штырь, а ручки к нему не было. Я пытался отвернуть его, зажав между двух плоских камней, но закручено каждый раз было очень туго. Воды я не пробовал уже дней пять. Глотка пересохла, я только хрипел.

И вот я стоял на пыльной улице, держа в руке колесико с маленькой квадратной дыркой в центре, и вдруг начал догадываться... Впереди я увидел колонку и в ней тот самый злосчастный штырь, подошел, и колесико как раз пришлось на него. Я повернул, и полилась вода. Я посмотрел на нее, потом присел и с хлюпаньем стал пить.

7

Автобус идет долго. Никелированный стояк возле двери помутнел от моего дыхания. Скользкая горизонтальная труба, за которую я держусь, иногда толкает меня в руку, или вдруг начинает щекотно дребезжать в ладони.

Водитель на остановках привставал, оборачивался, брал деньги с пассажиров, давал билеты и сдачу, просовывая руку над стеклом, отделяющим кабину и не доходящим до потолка... Иногда он, хлопнув дверцей, выходил наружу, помогал влезть старухам с узлами, терпеливо, подолгу объяснял, где им лучше сойти, потом бежал назад, снова хлопал дверцей, автобус начинал дрожать и трогался.

Лицо у водителя было острое, значительное, рубашка очень простая, но какого-то умного цвета, это бываетумный цвет, и сам он, чувствовалось, был человек незаурядный, значительный. Вполне, и с радостью за него, представлялось, как он, ничуть не меняясь и не вызывая ни малейшего недоверия, занимает какой-то большой пост. Но он вместо того водил дребезжащий автобус между двумя пыльными городками, подолгу возился с бестолковыми старухами, протягивал копейки над стеклом своей кабины. А главное, ни окружающие, ни он самэто чувствовалосьне видят в этом никакой трагедии. Да, наверно, ее и нет. Видно, существует между людьми еще какая-то другая иерархия, другие понятия о самоуважении и успехе, чем те, которые я знаю.

На краю ровной степи садилось солнце, и от автобуса до самого горизонта протянулась теньвытянутые фигуры пассажиров с тонкими, почти сходящими на нет шеями, и одна такая фигура отдельноводитель...

Мы уже въезжали в зеленые места. Автобус наполнялся. По проходу сновал маленький беззубый мальчик с портфелем, приговаривая:

Ну куда, куда сесть?

Я ехал усталый, грязный, меня сдавили узлами, но чувство какой-то уютности, что возникло у меня на улице, отходящей от Азовского моря, не исчезло. И когда наступила ночь, и за окнами стало черно, и все начали устраиваться ко сну на своих сиденьях, узлах и чемоданах, я, легко преодолев какую-то последнюю преграду, лег прямо на пол, на затоптанную рубчатую резину, и спокойно стал засыпатьмоя нога лежала на увязанной корзинке с абрикосамирубль шестьдесят за килограмм, а в руке я держал чью-то ладоньэта ладонь сначала все вырывалась, а потом успокоилась, затихла, и так я ехал...

День починки одежды

Я слышу, как она входит, сопит носомна улице холодно и сыро. Начинает греметь посудой...

Есть будешь?

Я выхожу, сажусь.

Мам, что-то неохота...

Что ж неохота? Мясо, картошка, на чистом сливочном масле... Все ваши капризы, фигли-мигли.

Есть у нее эта завидная уверенность: если взять хорошие продукты и приготовить по правилам, то плохо, невкусно получиться никак не может.

Мясо,возмущенно бормочет она,на сливочном масле...

А что же компот?вдруг говорит она.Тоже не нравится?

Да я еще не успел как-то...

Но все. Она с грохотом выдергивает ящик, так что весь огромный буфет дребезжит, швыряет все туда, задвигает и грузно уходит по комнатам к себе...

Вечер. Я сижу, все еще работаю, и действительно еще работаю, но на одну шестнадцатую дверь приоткрыта к ней, и там, в голубом дыму, еле видно плавает телевизор: какие-то неясные фигуры, отдельные словатак еще смотреть можно, ничего...

И вдруг:

Так ты работаешь или смотришь? Работаешь?

Встала и закрыла дверь. Плотно. Законченность любит. Определенность. Не понимает, что иногда, особенно вечером, когда устанешь, именно так лучше всего: еще работать и уже посматривать, на одну шестнадцатую, не больше,больше не дай бог...

Но нет, закрыла. Сразу стало не то. Но вот дверь сама заскрипела и отъехала как раз на сколько нужно.

А она не поленилась, снова встала и снова прикрыла. Зачем? Ведь сама же дверь...

Уже поздно. Зеваю.

Воскресное утро. Долгонеясное, ватное состояние между сном и явью. Слышу, как в ее комнате гудят резко отодвигаемые стулья, стукает палка с мокрой тряпкой.

Одеваюсь, выхожу. Пол размазан. Стол переставлен, стулья. Ну и что?

Подогреваю макароны, чай. Собираю на стол. Сижу, жду. Но она вдруг быстро проходит мимо: именно в эту минуту ей вдруг понадобилось что-то в ванной, слышно, как она там из таза в ведро переливает водумутную, мыльную, слегка шипящую.

Наконец появляется, уже усталая, злая, садится, отдуваясь, тыльной стороной ладони поднимает со лба мокрые волосы.

Ты где?

Да так. Кой-чего простирнула.

Мам!не выдерживаю я,ну чего простирывать? Все ведь можно в прачечную...

В ответ она гордо, горько усмехается, машет мокрой, красной рукоймол, какая там прачечная, илизнаем мы эти прачечные...

После завтрака расходимся по комнатам. Тихо. Интересно, что сейчас-то она делает?

Вхожу. Та-ак. На столе свалены какие-то выцветшие платья, толстые матерчатые чулки.

Ой! Не цапай! У меня тут порядок.

«Да,думаю я,если это порядок...»

Мам,говорю я, сделав усилие,может, погуляем? Тут новый фильм...

Да нет. Спасибо. Много дел скопилось. Погуляй уж один.

Я ушел к себе в комнату, сел. И вдруг засмеялся. Я вспомнил, как примерно месяц назад мы с друзьями бежали наискосок через сухое, широкое, асфальтовое Садовое кольцо, ноги гудели от усталости, портфель вытягивал руку, в уголках глаз была пыль, брюки поизмялись.

Хватит,говорил Шура,надо отдохнуть, устроить день починки одежды: всем собраться, в большой комнате, сесть, кто на стульях, кто на полу, и все шить, штопать... Склонив голову, все откусывают кончик нитки. И хором поют, медленную песню. С большими паузами. Пауза, потом общий вздох иследующая строка... Качается огонек коптилки...

Два часа у нее тихо. И вдруг спокойно, независимо и, главное, как бы между прочим, выходит в широком, мятом, выцветшем сарафане, с широкой голой спиной, с мощными голыми рукамина одной руке красное вдавленное пятно прививки оспы.

Внезапно вдруг запелакак ей кажется, высоким, чистым голосомпросторы, мол, ти-ра-ра-а! И все. Вдруг замолчала.

Ты что, а?

А?Она нервно посмеивается.Да вот, сшила еще после войны, и забыла совсем, а сейчасздесь распорола, здесь подшила, и ничего, прилично...

Да-а... И из-за этого ты не пошла гулять?

Да это уж вы гуляйте. А я уж не знаю, когда буду гулять.

Но зачем, почему? На что тебе этот балахон? Нормальных платьев у тебя нет?

Она обижается, поднимает голову со своим знаменитым волевым подбородком, обведенным тонкой круговой морщинкой, задирает бровь, натягивая ею большое белое веко...

Да нет, конечно, есть у нее новые, нормальные платья, а если каких и нетуж конечно, она в состоянии их купить,за свою долгую и трудную жизнь она все же вышла, как говорится, в людикандидат наук, руководитель отдела, да и детей, в общем, вывела в эти самые люди, так что в состоянии себе все купить, да и есть у нее все, а вот возится целое воскресенье с каким-то тряпьем. Вообще, как я понимаю, воскресенье для нее самый тяжелый день. Немножко она не знает, что ей делать.

На работе она властная, энергичная, громогласная. Делает все быстро, с лету, иногда просто первое, что приходит в голову, но потом стоит на этом упорно. Переспорить ее невозможно. Она просто не слышит доводов, а с искусственно-веселой, натянутой улыбкой продолжает твердить свое.

...Я вхожу к ней. Она сидит у лампы, надев очки и сразу став старше,читает журнал «Здоровье». Снимает очки, кладет их на раскрытый журнал. Мы сидим молча, слегка улыбаясь, смотрим друг на друга. Но вдруг она спохватывается:

Чего ж ботинки такие белесые? Шаркнул бы щеткой...

Да зачем? Ну ладно, ладно, хорошо.

Тащусь к шкафу. Делать мне больше нечего!

Открываю шкаф. Пустые коробки, банки, старые пыльные газеты свалены кучей. Зачем она все это хранит?

А где гуталин-то?

Где-где! Поищи.

Что это тут у тебя? Зачем?

Молчи уж! Много ты понимаешьзачем. Мало ли что?

Что мало? Что мало ли что?кричу я, расшвыривая все эти коробки, склянки, тряпки.

Вот же он!вдруг кричит она, выхватывая маленькую, черную железную баночку, с натугой открывает, на дне присохшая корочка гуталина.На-а! Эх ты,теперь разошлась,фефела! Гуталин найти не можешь! Как жить-то будешь?

Что значиткак будешь жить? Я уже живу...

Пропадешь ведь!причитает она.

Ну, это ерунда. Не те нынче времена, когда можно пропасть из-за того, что не нашел гуталин.

Теперь она не скоро остановится. А главноечто я все это давно уже знаю. Дачто надо всю жизнь работать. И необходимы аккуратность и упорство...

Да я, в общем, и согласен. Только вот работа у меня немножко другая, чем она знает,поэтому она все не может ее увидеть. И упорство нынче требуется в другом, чем тогда.

А так-то я согласен.

Конечно, я понимаюне гуталин ее расстроил, ее все беспокоит тот не совсем обычный путь, который я выбрал в жизни. Наверно, ей было бы спокойней, если бы я взял навсегда надежную и всем понятную профессию, с хоть и не большим, но постоянным окладом, и пусть медленным, но неизбежным продвижением по службе. Как Женя Лабунец, наш сосед.

Конечно, ей было бы спокойней, если бы я угомонился и стал обычным служащим, как Лабунец,только не думаю, чтобы она в глубине души этого действительно хотела.

Вообще, я давно заметил, что она, конечно, значительно шире всех этих прописей, которые сейчас произносит, но, может, она и сама не знает об этом, а может, специально скрывает, заботясь, как бы я не запутался и заодно не «спортился».

Вот, возьми, Женька,все еще продолжает,ведь звезд не хватал. А глядишь, худо-бедно... А ты, со своими великими идеями? Пан или пропал? Как бы не вышлопропал. И главноезачем? Есть у тебя профильвот и зарабатывай им деньги...

В середине этой фразы вдруг звонит телефон, и последние слова она договаривает уже в трубку. Да, это постоянная ее привычказаканчивать фразу в телефон. Этим она как бы подчеркивает свою колоссальную занятость. И только потом уже:

Алле? О, Марья Николаевна! Наконец-то! Зазнались, зазнались...

Марья Николаевнадавнишняя подруга, с которой они вместе учились. Теперь она жена министра, но часто звонит матери из Москвыминут по сорок беседуют, по часу.

...Что? Как Сима? (это мой брат). Предлагают ему двухкомнатную. Но знаете где? За Красненьким кладбищем! Представляете? Он так прямо и закричал на комиссиисчитаю это издевательством!

Ничего он не кричал. Вечно она все преувеличивает, словно ей мало.

...Да, да... Смотрела... Постановочная вещь, безусловно... Да, по сравнению с романом проигрывает, безусловно... Я, знаете, буквально проверяла по тэксту. Да, по тэксту...

Поздний вечер. Опять она сидит перед телевизором, смотрит, и даже, я вижупереживает. Удивительно, насколько мало нужно, чтобы привести ее в волнение. Наверху труба лопнула, и потолок немного потекнебольшое темное пятно,так для нее этовсе, конец света, целая трагедия. Я давно ей говорю: нужно снизить уровень переживаний, так тоже нельзяволноваться из-за каждого пустяка...

А недавно приходит совершенно бледная:

Сейчас мне парикмахер ужасную вещь рассказал. Один его знакомый шел по тротуару, и вдруг с поперечной улицымашина, и прямо на неготрах! Хорошо, он не растерялся, успел вспрыгнуть на кабину, так ему только два ребра сломало. А задумайся ончто было бы, а? Представляешь?

Ну, послушай,говорю я,это даже не твой знакомый, а парикмахера, да и то вряд ли. И может, вообще, все тут в сто раз преувеличено, и машина только собиралась, а тыуже...

И сейчасидет на экране совсем уже чушь, какой-то нелепый детективона и то волнуется:

Ой, сейчас он его убьет! Вот этот шпион, да? Или этот? Ой!

Мама!кричу я,не смей переживать! Никто не шпион. Все это прекрасные люди, наши советские артисты, никто никого не убьет.

Ну, тебе-то вообще все безразлично!

Так. Получил.

Я подхожу к окну, достаю между стекол пропитанный жиром сверток с ветчиной, выхожу на кухню. О, горчица! Хорошо. Кажется, соседская. Ну, ничего страшного. Все равно они разрешат. Не будить же.

И вдруг из комнаты вылетает мать, хватается за банку, натянуто, неестественно улыбается, и кричит, но почему-то шепотом:

Оставь, что ты делаешь? Слышишь, оставь! Это не наша!

Наконец выкручивает банку у меня из пальцев, тяжело дыша, ставит ее на стол. И вдруг заплакала, совсем неожиданно, внезапно...

...Я ухожу к себе, ложусь в постель, залезаю между прохладными простынями... А она-то все сидит, штопает небось какой-нибудь старый чулок, натянув его пяткой на скользкую перегоревшую лампочку.

Да, конечно, сейчас уже и прачечные, и чулки можно новые покупать, когда старые рвутся, а не сидеть вот так по ночам. Но у нее уж такая привычкавсе время что-то делать, пока не свалишься.

И действительно, раньше иначе было и не прожить. Особенно раздумывать, колебаться было некогда. Помню, как в войну она тащила нас троих. Ничего не было. С поля, за двадцать километров, принесет мешок сахарной свеклы на зиму, наколет дров, и уже поздно вечером поставит чугунок со свеклой, парить. Получалось что-то сладкое, рассыпчатое, пресноене до вкуса...

Вставала она тогда часов в пять. Семь километров до работы пешком. Семь туда, семь обратно. Так же примерно и после войны. Тогда действительно от каждой мелочи, от любого слова многое зависело, если не все. И теперь, жизнь легче стала, а она, уже по привычке, живет все так же, как тогда...

И теперешние ее чрезмерные волнения... Тогда и правда каждый день происходили события, от которых, например, зависело наше здоровьеесли не жизнь. Сейчас уже таких опасностей не встретишьтак часто. А масштаб переживаний остался. Только уже перенесла она их на события более мелкие, более удаленные...

Последнее, что я замечаю,как светлая, лучистая щель в ее комнату вдруг становится темной.

Ювобль

После работы он стоял на углу, и тут его кто-то так хлопнул по плечу, что стряхнул пепел с папиросы. То оказался старый его приятель, Баш или Кустовский, что-то в этом роде. Они прошли между штабелями бревен и вышли к набережной, усыпанной щепками. На опрокинутой лодке сидел старик, заросший, в пыльной кепочке, раскручивая в бутылке кефир. За лодкой, прямо на земле, сидел и плакал парень.

Что это Витя плачет?обращался к нему старик.Кто это Витю обидел? За что? А за то Витю обидели,голос старика зазвенел,за то Витю обидели, что он вчера восемь рублей показал и смылся.

И напрасно Витя говорил, что это были деньги на билет, что он уехать хотел,старик его больше не слушал.

Войдя с Кустовским и оглядев всю картину, он поздоровался с парнем и стариком и удосужился выпить кефира. Бутылка пошла по кругу, потом по квадрату.

Потом вышло солнце, и они стояли у кирпичной стены и играли в пристенок тонкими, почти прозрачными пятаками. Он стоял над всеми, постукивая пятаком о кирпич, и рука его ходила плавно и точно, словно лебединая шея. Тут появился еще один игруля, в длинном зеленом пальто до земли. У самой земли имелся карман, и из него торчала бутылка. Получался совсем уже праздник.

Назад Дальше