Ночевал я в те дни прямо на кафедре, в комнате под названием «Архив», на кипе старых чертежей. Я спал недолго, пока не выходила луна. Тогда я спускался по лестнице и шел в Ботанический сад. Там, в душной стеклянной оранжерее, в белом халате на голое тело, спала лаборантка Таня. Глубокой ночью мы шли с ней через сад, пролезали между двух чугунных прутьев, раздвинутых мною однажды в порыве любви, опускались в теплую воду и долго плавали в темноте.
Потом прошла защита курсовика,даже странно вспомнить, как я был спокоен,и начались каникулы.
Конечно, можно было пойти по линии удовольствия: поехать в Крым, лежать на плоских горячих камнях, чувствуя телом долетающие брызги. Но мне хотелось пойти по линии волнения.
Не мне судить, что я за человек, но только одно я знаю твердо: всегда, а особенно в последнее время, я старался жить так, чтобы не причинять людям боли. И в связи с этим мучило меня одно воспоминание, и даже не одно, а два.
Было это три года назад. Собирался я, помню, на вечер в институт и услышал краем уха, что должен дядька Иван приехать, из деревни. Ну и пусть приезжает, бог с ним! Совсем другие тогда у меня были проблемы.
Но когда пришел с вечера, довольно уже поздно, ударился в темноте, в прихожей, о большой фанерный чемодан. Так больно вышло, чуть не закричал. И еще слышу: доносится с моего дивана незнакомый храп. Тут я все вспомнил и даже разозлился. Вот, думаю, принесло!
А утром, часов в пять, лежу я с закрытыми глазами на раскладушке и слышу: вот он встал и по квартире ходит. Пошел я умываться, тут мы с ним и встретились. Довольно пожилой дядька.
Здорово,говорит,племяш.
Здравствуйте.
Помолчали.
Слышь,говорит,не походишь ты со мной, дураком, по городу? А то я не знаю тут ничего.
Ладно,говорю,похожу...
Совсем другие у меня были планы на эти дни, что и говорить. Ну ладно, пошли. Идем молча. И главное, как ни крути, мимо Невского ни в один музей не попасть. А одет дядька был так: полушубок овчинный, валенки, а поверх валенок красные галоши. И вот идем мы с ним по Невскому, а я только об одном и думаю: не дай бог кого-нибудь из приятелей встретить!
И так стыдно мне теперь за мой тогдашний стыд! Ведь Иван, надо думать, все тогда понял.
О, вот кино. Зашли. Темно, думаю, все-таки полегче. И начался фильм. Занудныйне то слово! И вдруг слышудядька захрапел. Соседи смотрят, усмехаются. Хоть сквозь землю провались.
Кое-как добрались до дому, он сразу в комнату прошел, а я задержался в прихожей, одному другу позвонить,то да се, а потом я ему вполголоса о дядьке рассказалпро галоши и про храп. Посмеялись мы тогда. Ирония в то время у нас на первом месте шла. Ирония и сжатые зубы. И мускулы. И, конечно, элегантность. Не дай бог, если что окажется не в цвет. А туткрасные галоши. Как же, очень смешно.
И теперь я понимаю, что Иван весь тот разговор слышал. Потому что на следующий день уехал.
Конечно, появись он сейчас, я бы его во все свои любимые места повел, и в лучший ресторан, с музыкой, и только с ним одним бы и разговаривал. Да только не приедет он теперь...
И еще один был случай, похуже. День рождения у меня поздней осенью, и вдруг получаю я в это время уведомление с почты, что получена на мое имя бандероль. И вот из окошечка в стекле выдают мне небольшой сверток. Разворачиваю, а там вязаные варежки и шарф. И каракули на бумажке: бабка пишет из деревни, что это, значит, мне подарок.
Тогда у меня мой двоюродный брат Игорь гостил, и пришли мы с ним на почтубез шапок, сигареты в зубахдва молодых супермена.
И вот на тебешарф, почти шаль, и варежки овечьи, с отдельным большим пальцем.
И не знаю, как это получилось, только снова мы запаковали их, тут же, и отправили по обратному адресу. Очень смешно нам показалосьчто так, сразу.
Правда, только вышли мы на улицу, мне что-то нехорошо стало. Представил я, как тащится она на почту и думает: что это, интересно, мне прислали? Приходита ей возвращают ее варежки.
И стала мне представляться картина: будто бы сижу я с ней на какой-то узорной скамейке и объясняю, что этос варежкамия не со зла сделал, а по глупости. И прошу меня простить.
В день защиты курсовика, вечером, я поехал к отцу.
Отца я вижу редко, потому что живет он отдельно, за долгой дорогой в электричке среди темного пространства, за двадцатью минутами соскальзывания ног по жидкой глинистой дороге через поле, кладбище и парк. И когда, уже сидя на кухне, трогаешь ручку холодильника, и он, щелкнув, открывает свое белое с инеем нутро, и включается мягкий свет, освещая разноцветные картонные коробочки, свертки, потемневшие от пропитавшего их жира, а на медленно отъезжающей дверце просвечиваются вставленные в нее зеленые и белые бутылки, или когда ходишь бесшумно по мягким коврам комнат, среди полированной темно-вишневой мебели, старинных японских чашечек и лазурных ножичков на полках буфета,все это кажется особенно удивительным после километров грязи, холода и дождя.
Отец, развалясь, сидит в своем профессорском кресле, возле лимонного облака настольной лампы, сморщив лицо, согнав его к середине с тем преувеличенным выражением крайней озабоченности, с которым он предстает на фотографиях, вклеенных за обложками его научных книг, и в дрожащих кадрах кинохроники, и в голубом семейном альбоме.
Я на своем лице тоже знаю эту гримасу,говорят, мы все больше становимся похожи.
От окон, освещенная вначале, уходит рядами вдаль мягкая ярко-зеленая травкаего сорта, гибриды,о них он рассказывает только в письменном виде, да и то крайне неохотно.
Я редко вижу его за работой, он никогда не давит своей работой и своей жизнью, хотя, конечно, у него нашлось бы, чем давить. Но если даже его начинают расспрашивать о его делах и обстоятельствах, он либо молчит, щелкая языком, либо залепит такую чушь, что ее даже ложью не назовешь. После чего дальнейшие расспросы бессмысленны.
Здесь мы с отцом тоже похожи, я тоже не очень люблю делиться, открывать душу, советоваться с кем-то о своей жизни.
Разговаривая с ним, все время чувствуешь себя банальным, однообразным, пресным. Спросив тебя о чем-то, он может вдруг понять все заранее, по твоему лицу, по открытому для ответа рту, и дальше, на протяжении всей длинной ответной фразы, он будет дико скучать, вовсе этого не скрывая.
Думая о том, как он в тридцать пять лет сумел стать профессором, а сейчас, в сорок шесть, очевидно, станет академиком, я понимаю, что причиной этого явился его умдурашливый, неявный, кислый, но очень цепкий, настоящий мужицкий ум.
Мы переходим на кухню и там выпиваем, закусив семгой,по-видимому, за курсовик, хоть это и не говорится.
Что делать будешь в отпуске?
Не знаю.
Я и действительно еще не знаю. По линии волнения? По линии удовольствия?
А мне бы,вдруг говорит отец,выбраться из этих чертовых желудочных санаториев, я бы на родину поехал, на Волгу. Какой там Крым, лучше Волги ничего нет! Какая высота, простор. Погулять, себя вспомнить...
А рыбалка! Тянут невододни по берегу, а другие далеко плывут, на лодке. Но вот начинают плавно к берегу выруливать, конец с концом сводить. И образует невод огромный полукруг, а в нем словно ртуть бурлит. Соединяют концы и бегут на берег, из дырок вода льется. И вот появляется мотнябольшой мешок, полный рыбы. Рыба так и кишит, и бьется. Сверху мелочь, а большая поглубже забирается. Вот выскочит наверх щука, проскользит по другой рыбе, как змея, и опять вглубь зарывается. И стоят рыбаки с такими ковшами на палках, и сначала мелочь снимают сверху,тут хозяйки набегают, с кастрюлями, и рыбаки всю мелочь прямо им в кастрюли. А потом идет и покрупнее,эту вываливают в лодки. Ставят эти лодки караваном, прицепляют к моторке ина рыбозавод. А лодки знаешь какие? Дырявые. Дощаники называются. Вся передняя часть щелястая. Для обмена воды, чтобы рыба не уснула. Только потому дощаник и не тонет, что на корме имеется отсек, плавучий, без дыр. Там и люди сидят. А остальноерыба. Опустишь рукудлинные, холодные, упругие тела так и бьют...
Долго он рассказывал, разговорился, как никогда...
И неизвестно, то ли еще раньше, то ли как раз в этот вечер решил я ехать на Волгу, только, уезжая от отца, я уже знал это твердо...
Все это я вспоминал, сидя в кожаном кресле экспресса «ЛенинградМосква», прислонясь головой к стеклу! На Петровке я вошел в нагретый солнцем, душный автомат и позвонил Игорю. Не отвечают. Стало быть, все на даче.
Оказалось, что я откуда-то знаю, как к ним туда ехать. Проблуждал я недолго и в пять часов вечера уже присутствовал на торжественной семейной трапезе в грубо сколоченной деревянной беседке.
Дядя Алексейседые жидкие волосы, длинное в прожилках лицо, старая сетчатая майка на круглой грудисидел с видом самодовольной усталости,настоящий глава семьи. Перед самым обедом он слез с ярко-синей липучей крыши, которую хотел непременно докрасить сегодня же, но отложил по случаю моего приезда.
Вот что мне в тебе нравится,обращался он ко мне, вертя рукой с отбитыми ногтями тяжелый стакан вина,что мне в тебе нравится, и у отца твоего, моего брата, Егора, что мне нравится? Упорство мне нравится. Ведь когда ты здесь был? Шести лет тебе не было. А ведь пришел! Поблудил, правда, но пришел!
Рядом я увидел перекосившееся лицо Игоря.
Слушай, батя, что значит «поблудил»? Ты выбирай слова, А топоблудил.
Молод еще отца учить!вдруг побледнев, закричал дядя Леша, вскочил, опрокинув стертый дырчатый стул, выбежал в сад и полез на крышу, и при этом чуть не сорвался.
Вечером, когда мы сидели на бревнах, он подошел и сел рядом.
Не куришь?спросил он.Молодец. А этотдымит как паровоз. Да и я тоже.
Он посидел молча, щурясь от дыма и все почему-то приглядываясь к покосившейся, кое-где залатанной кровельным железом серой будке со скошенной крышей на краю огорода.
Туалет перенести надо,не на месте стоит. А то и не на месте!не дождавшись наших возражений, закричал он.А место его вон где, у оврага... Я уже и яму вырыл,добавил он, помолчав,шесть метров. Вчера ночью.
Двумя длинными сосновыми жердями мы легко повалили будку и, положив ее поперек носилок, отнесли к оврагу, где дядя Леша со смелостью, достойной Корбюзье, установил ее над самым обрывом на двух скрещенных прогнувшихся досках.
Ну, не знаю,сказал Игорь.
Засыпав старую яму хвоей и землей, мы с Игорем направились потемну в крыжовник, но тут из беседки, где уже горела керосиновая лампа, неожиданно вышел дядя Леша, одетый в удивительно рваный и грязный пиджак, и плечом остановил Игоря. Игорь со вздохом ушел в дом и вернулся примерно в таком же пиджаке.
Их не было минут сорок. Потом из темноты к забору тихо вышел дядя Леша и, поманив меня, зашептал, что без моей помощи им никак не обойтись.
Я вышел за калитку, с ужасом прикидывая, какая еще помощь может от меня потребоваться.
Мы спустились вниз по пыльной мягкой дороге, в свете узкого разбойничьего полумесяца перешли по жердочке ручей и оказались на территории заброшенного строительства, со старыми промокшими досками, сваленными кучей, и разбросанными осколками кирпичей.
Алексей Андреич скрылся в кустах, но скоро вышел обратно, катя перед собой огромную трубу, вроде бы чугунную.
Ну, взяли,прошептал он, продевая в трубу палку.
Когда мы подняли и понесли, палка затрещала, но сломалась сначала все же жердь над ручьем, а потом уже и палка.
Мы стояли в темноте, по колено в холодном каменистом ручье, и дядя Леша яростно шептал мне:
Ты что же, а? Как ты держишь? Кто ж так держит?
Игорь постоял, пофыркал и захохотал, за ним я, а потом неожиданно захихикал и дядька.
Слушай, батя,смеясь, спросил Игорь,ну когда ты прекратишь эту свою деятельность? Солидный человек, генерал в отставке. Неудобно.
Прям не знаю,отвечал Алексей Андреич,как с детства, с деревни, привык, так посейчас не могу остановиться.
Потом, уже ночью, мы сидели в беседке, при свете керосиновой лампы, окруженной серыми осыпающимися бабочками, и дядя Леша, навалившись на меня плечом, сбивчиво рассказывал мне о своей войне.
Да брось ты, батя,говорил Игорь,сколько можно!
Брось? Сам брось! Ну так слушай.
Я слушал. Как наша наука, со всеми зажимами, оборотами и успехами, для меня не просто наука, а целая жизнь моего отца, так и прошедшая война и победа в этой войнецелая жизнь дяди Леши, который прошел ее всю, из конца в конец.
Рано утром, часов в пять, Игорь уже тряс меня.
Валить надо отсюда, валить. Я знаю, у него погреб задуман.
Мы выпили холодного молока и крадучись вышли из дома. По мокрой траве мы спустились к речке, пока еще не видной из тумана. Мы прыгнули с обрыва в туман и быстров такой воде еще бы не быстро!переплыли на ту сторону.
Там мы бегали по мокрому лугу, пока не показалось дымное, неясное, размытое солнце.
Игорь надел трусы и опять полез в воду. Для кого-то Игорьстудент одного из московских институтов, преуспевающий и надменный. Для меня же, особенно сейчас, когда он, голый, в длинных ситцевых трусах, отогнув на ногах большие пальцы, двигая маленькой курчавой головой почти без шеи, заходит в эту нелепую речку,для меня он не больше, но и не меньше, чем просто мой брат, с которым у нас дружба с шести лет.
И сейчас, как и в те времена, он точно так же приседает в тину, ил, коряги, оставив на воздухе только нос и рот, шарит в глубине руками и неожиданно выбрасывает на берег скользких красноперых голавлей и вьющихся голубоватых щурят.
Нанизав их на веточку ивы, мы идем, слегка поднимаясь в гору. Из заднего кармана шорт Игорь вынимает маленькие, не больше ладони, обклеенные слоистой губкой ракетки. Мы подходим к большому зеленому столу, но он уже занят. На нем играют братья Шишкины, сильно выросшие близнецы, которых я тоже смутно помню. Рядом, на скамейке, болеют местные деревенские девушки.
Какой смысл вам друг против друга играть, раз вы близнецы,вполне резонно замечает Игорь.
Те молча соглашаются, переходят на одну сторону, и мы начинаем играть двое на двое.
Игорь для разминки делает ракеткой в воздухе несколько своих коронных движений, принимая при этом ряд эффектных поз. Это в нем есть, этого у него не отнимешь.
Сопротивление, которое оказывают нам братья, поначалу ошеломляет. При счете двадцатьдевятнадцать в нашу пользу Слава Шишкин исполняет «прямой русский»сверху вниз, длинной несогнутой рукой, со всех сил. Шарик, щелкнув, улетел очень далеко, все даже перестали за ним следить и стали ждать следующей подачи, и вдруг Игорь спокойно отошел туда, метров за шесть, и, присев, достал шарик у самой земли. Шарик взлетел, крутясь, дотянул до их половины и, прищелкнув, лег неподвижно. Все обомлели.
Вот так,сказал Игорь, засовывая ракетку в задний карман,играют холодные виртуозы.
Когда мы возвратились, дядя Леша был уже не виден. Только из ямы посреди двора яростно вылетали комья тяжелой голубой глины и, подлетев, сочно шлепались на бруствер. На дне ямы двигался дядя Леша, работая как бешеный, как он работал всю жизнь, сделав все, что от него требовалось, и даже много лишнего.
Перед отъездом, болтаясь с Игорем по Москве, мы посмотрели фильм Кавалеровича «Поезд». Довольно искусственная, но красивая штука, с достаточной долей любви и приключений.
А сейчас нам будет такой «Поезд»! Такой Кавалерович!издевался Игорь, когда мы шли на вокзал.
И действительно, тоска была страшная, до самого Горького.
В Горьком, в четыре утра, мы выскочили на еще пустые, гулкие, политые водой улицы и побежали прямо посередине торцовой мостовой. Улица изгибалась, приподнималась, вдали нестерпимо блестела. По бокам к ней спускались неожиданные, почти вертикальные переулочки. Дома в них были побеленные, низкие, с толстыми стенами, маленькими окошками у земли, с ярко-красной геранью за стеклами, с откинутыми по бокам окон ставнями. Много было старых купеческих амбаровтяжелые своды, обитые железом двери.
Кирпичные, местами целые, местами разрушенные стены кремля лезли уступами в гору. Тяжело дыша, хватаясь за траву, мы забрались на самый верх и там сели на скамейку, стерев с нее рукавами росу. Сначала мы ничего не могли понять.
Вниз уходил травянистый скат, по которому мы влезли, дальше несколько крыш, а за ними, непривычно близко, начиналось белое, мягкое, бескрайнее небо. Долго мы смотрели на эту половину видимого с высоты пространства, непонятно захваченную туманным небом у земли, и словно летали там.