Летний этюд - Криста Вольф 18 стр.


 Домыслы это. Правда, экономной ты, Штеффи, не была. Скорей уж, расточительной.

 Что тебя раздражало.

 Иногда. Иногда меня раздражало, как ты разменивалась.

 Потому что ты  всегда!  тайком спрашивала себя: что остается?

 Что остается, Штеффи? Что остается. Я вижу, как мы таем, будто под слишком сильным излучением  картина под стать эпохе, я знаю. В сравнении с нашими очертания наших дедов кажутся мне прочнее. Я вижу, как наши очертания расплываются. Нам, похоже, не дано обрести четкие контуры. Чего мы только не пробовали, чтобы закрепить себя, в какие только шкуры не влезали, где только не искали убежища. Наша древняя тяга к пещерам, к теплу, к сообществу чересчур слаба перед космической стужей, которая врывается к нам. И все множество фотографий, на которых мы запечатлеваем множество наших лиц, менее прочно и добротно, чем одна-единственная чопорная фотография наших дедов.

 Ты знаешь, именно фотографиями я хотела прикрыть дыры в стенах нашей пещеры. С неизменным волнением и величайшим восторгом я следила, как в ванночке с проявителем проступает картинка. Порой думала о людях, которые будут рассматривать эти фотографии после моей смерти.

 Запечатленные образы  вот что остается. И теперь мне хочется увидеть тебя. Улыбнись, тогда я тебя увижу. А теперь не пугай меня, спрячься.

 Что же ты видишь, без меня?

 Зеленое сияние, оно идет от яблони под окном мансарды, она фильтрует свет. Я вижу, что листья еще не развернулись.

 Это было в апреле.

 Вижу медового цвета доски, которыми обшита мансарда.

 Мне так нравилась эта обшивка.

 И горит она здорово. Вижу деревянные перила лестницы, красивой четкой дугою она ведет наверх. А теперь вижу твою улыбку. И тебя. Ты сидишь на верхней ступеньке. Лицо в тени.

 Я сказала, хорошо бы пожить в такой комнатке.

 Я знала, что тебе никогда не жить в такой комнатке. Видела свое преимущество.

 Я сказала, что после операции жила как никогда полнокровно.

 Я этому поверила. Глупо, даже почувствовала укол зависти. Так я тебе и сказала.

 Мне это не показалось глупым. Отчего ты никогда не подпускала меня к себе по-настоящему?

 Передо мной стоят в зеленом кувшине семь красных роз. Я надрезала стебли, подлила свежей воды и жду, когда они распустятся. Ты забыла письмо, которое я написала тебе перед Пасхой? Мы никогда о нем не говорили.

 Письмо о твоей жуткой зиме. Я не забыла его, но, пожалуй, не совсем поняла.

 Совсем, до конца, и я его сейчас не понимаю.

 Особенно твою боль. И разочарование. У меня были иные чаяния, не такие, как у тебя.

 Не странно ли, что мы забываем боль и наслаждение. Но время, потраченное на беспамятную боль, не кажется мне пропавшим зря. Кстати, силою боли можно мерить силу надежды, которая наверняка еще была. Ты это знала?

 Постигла на практике. Научилась.

 Надежда и жизнь  одно и то же, сказал нам твой врач, поверьте. Он, мол, видел, как люди скоропостижно умирают от безнадежности, хотя по клиническому диагнозу могли бы еще жить и жить. Другие, сказал он, выпрыгивают из окна или глотают таблетки. И если можно обмануть тебя, надо пойти на этот обман.

 Чтоб ловчей обмануть меня насчет моего диагноза, ты взамен раскрыла мне свою душу.

 Мы сидели в Иренином саду, неподалеку от пригорочка с большущими алыми маками, ели пирог и пили кофе, говорили о тебе заковыристыми дипломатичными фразами, чтобы доктору не нарушать врачебную тайну. Допустим, что и: если, скажем Для пробы мы употребили слово «метастазы». Врач молчал. Как же тебя обманывают, негодовала я. Фиктивными диагнозами. Которыми, как он сказал, тебе дарят хотя бы один-другой мало-мальски счастливый вечер. И все мы, называвшие себя твоими друзьями, должны были помогать врачам в их обманных маневрах. Ведь больны не мы, сказал твой врач, а ты, и он охотно верит, что кое-что мы себе, может, и представляем, многое способны прочувствовать, но стену, вставшую между тобою, больной, и нами, здоровыми, наши представления не уничтожат. Стена, Штеффи, между нами и тобою, раз и навсегда воздвигнутая одним прекрасным мекленбургским вечером. Я, правда, воскликнула еще: Да, да, пусть она обманывается! А Ирена крикнула: Нет! Она плакала, и за это я любила ее: Нет! Никто не должен обманываться! А твой врач холодно, как нам показалось, спросил, отчего это мы так уверены. Отчего мы так уверены, что сами  в твоем положении  не стали бы мечтать о добрых обманщиках. И тут я, уже бессильно, привела в качестве контраргумента, как ты украдкой проникла в ординаторскую и стала искать свою историю болезни, и твой врач сказал: Да, это страх не дает тебе покоя. Но ты-де хотела, чтобы он был как раз опровергнут, а не подтвержден. Ты нашла свою историю болезни? Да? И не удивилась, что она лежала на самом видном месте? И что же ты прочла?

 То, что знала: карцинома груди. А что до печени  старый добрый гепатит, который, как мне сказали, можно вылечить.

 Вот видишь. Это тебя успокоило. Но позднее, описка в бюллетене? Там же опять стоял кодовый номер рака? А ты с возмущением ткнула пальцем в правильно-лживый код? И бюллетень поспешно забрали и выдали тебе с новым, лживо-правильным номером? Каково тебе было тогда?

 У меня кружилась голова. Я решила: от лекарств.

 Ирена сказала: Вы же лишаете ее дееспособности! Поверьте мне! Я думала: что же мы такое делаем. Как мы тут говорим о тебе. Я сказала: Хорошо бы кому-то остаться с ней. Помочь осмыслить это известие. Пожить с нею и этим известием. Да, сказал твой врач неуверенным голосом. Пожалуй. Но кто? Он описал, час за часом, свой рабочий день. Стало ясно, что выкроить час и посидеть у твоей постели для него невозможно. Сестры?  сказал он. Они строжайшим образом следят, чтобы мы хранили тайну. Если пациент сходит с ума, все ложится на их плечи. Ирена сказала сквозь слезы: А Йозеф?  Мы молчали.

 У нас с Йозефом теперь все замечательно, слышишь! Как никогда. Мы счастливы друг с другом. Скажи, какая команда заставляет здоровую клетку безудержно делиться. «Выйти из колеи»  так сказала женщина врач, с которой мне было легче всего говорить, хотя вскоре она переключилась на свои проблемы. Призналась, что вечерами пьет. Мы ведь тут все пьем, сказала она. Рост клеток выходит из колеи. Я часами раздумывала над подобными сравнениями, лежа в шезлонге в саду и слушая музыку, снова и снова маленький экспромт Шуберта в исполнении Ростроповича. Знаешь что. Скажи мне. Как это  стареть.

 Теперь я вижу тебя совершенно отчетливо. На тебе новое синее платье.

 Синее, как море, сказала продавщица. Блондинкам нужно носить синее. И вдруг, когда я нагнулась, у меня съехал поролоновый бюст. Я его вытащила через ворот и показала ей: Вот ведь что подсовывают!  Взгляд бедной женщины!

 Ты говорила, что тебе действительно жаль куска плоти, который тебе вырезали.

 Смешно, конечно, но я гордилась своим бюстом.

 Стареть  значит отступать. Но это отступление ты начинаешь не сама. Оно начинается в тебе. Что-то  часть тебя!  отступает в тебе от тебя же. На первых порах недоумеваешь. Ощущение такое, будто обманом отнимаешь себя у себя. Ты никак не ожидала, что способна утратить интерес к себе, но он уходит, уходит неудержимо, как из шара, в котором есть крохотная дырочка, уходит воздух.

 Что бы ты сделала, если б знала, что завтра умрешь?

 Сделала? Да тут, поди, ничего уже и не сделаешь.

 Вот именно. Не посадишь пресловутое деревце. Не вымоешь последнюю посуду, не вошьешь последнюю молнию. Не дашь ребенку последнее, самое главное наставление. Ответ один: страх. Страх страх страх. И ты все перевернешь в поисках надежды.

 И ни капельки облегчения? Оттого, что даже сам не можешь ничего от себя потребовать? Что перенапряжение кончилось?

 Что за вопросы. Странные, чуждые.

 Из семи роз четыре раскрылись, а я и не заметила. Я вижу тебя. Ты ходишь с фотоаппаратом по мансарде, где пока пусто, и снимаешь вид изо всех окон. Я все вижу. Вижу навсегда. Не одна ты, я тоже снимаю.

 Как часто мы сидели вдвоем. Большей частью говорила я, а ты слушала. Потом роняла несколько фраз, и я думала, ты понимаешь.

 Понимать  это было мое амплуа. Разве ты не знала?

 Конечно, я знаю, сестренка, против чего бунтует моя измученная печень. Она вместо меня бьется за жизнь, которая была ей навязана. В том числе и мною, в этом сумасшедшем доме. Бьется и со старым Йозефом  хотя я иногда думаю, он может меня спасти.

 Я его спрашивала, Йозефа: По-твоему, мы поступаем правильно? Когда не говорим ей, каковы ее дела. Она же хочет знать.  Это по-твоему, сказал он мне. Ничего она знать не хочет. Сама недавно призналась: Если у меня это, сказала она, не говорите ничего. Обманывайте меня, только обманывайте как следует.

 Когда вечером он кладет свои толстые прохладные лапищи мне на живот, а там что-то трепещет, наконец-то трепещет, и снова струятся жизненные соки, и я чувствую в себе великий божественный покой, тогда я счастлива. Деревья. Дождь. Остаточек природы, пока безумие не поглотило все и вся.

 Может, все-таки попробуешь, сказала я Йозефу, а он ответил: Сейчас мне нельзя размякнуть, именно сейчас нельзя. Знаешь, что тогда будет? Все рухнет. Я сказала: Ты боишься, что все рухнет; а он сказал: Конечно, боюсь. Я сказала: Йозеф, она ведь умирает. Он сказал: Кому ты это говоришь? Что я могу сделать? Разве я в силах удержать ее? Я что, Бог?

 Я словно бы виновата  в том, что больна, что я обуза и больше не владею собой, не могу безропотно принять свои мучения. Протоплазма потускнела, замутилась. Я выбиваюсь из сил. Выбиваюсь из сил. Как бы съеживаюсь. Все пересохло. Через Йозефа ко мне доходит слишком мало жизни. Кожа у него опять становится все толще, а у меня  все тоньше, все ранимей.

 Она требует невозможного, сказал он, Йозеф.  Нападает на меня  слышишь?  язвит, вынимает душу. Можешь себе такое представить? Она будто обязана напоследок совершить в этом мире еще одно  сорвать с меня панцирь. Человека в панцире она, мол, рядом не потерпит. А ведь прекрасно знает, что мне пришлось научиться бесчувственности. Иначе я бы не выжил в концлагере. Не выдержал бы памяти о концлагере. И теперь они снова кстати, мои треклятые навыки. Все по-прежнему со мной, понимаешь? Что выучил, то выучил.

 Действие капельницы слегка слабеет, сегодня мне получше, только отечность не проходит, тесненье и дерганье внутри. Одиночество больничной постели. Болезнь становится единственной истиной, все прочее  ложь. Сколько ни заглядывай в себя, в ответ встречаешь только ответный взгляд болезни. Неужели было когда-то время без болезни? Нет-нет да и нагрянет весточка оттуда. Гранки книги. Я написала ее до болезни, и теперь мне трудно принять ее. Она кажется мне фальшивкой.

 Но послушай. Так случается с тобой каждый раз. С каждой книгой. Ты сопереживаешь лишь в первый раз.

 И в последний. Не спорь. Слушай меня. Я не знаю, кому еще это сказать. Когда придет срок, ты должна позаботиться, чтоб меня избавили от последних невыносимых болей. Ты понимаешь, что я имею в виду. Прошу тебя. Не забудь. Я серьезно.

 Ты говорила, прислонясь к деревянному столбу, подпиравшему крышу, на меня ты не смотрела, глядела в окно, на лужайку, на вишню. Я сказала, что подумаю. Обещать я ничего не обещала, и не испугалась. Вопрос, на кого можно положиться в черный день, который тебе предстоит, не чужд никому. Меня просто оглушило, что для тебя этот человек  я. Понимание, жалость, беспомощность, злость  все вперемешку. Ты наверняка знала: обещать я ничего не могла. И я ничего не обещала. Сказала, что подумаю. И все. Вечерело, освещение изменилось, ты быстро повернула ко мне голову, в своей особой манере,  я вижу тебя, вижу твой взгляд. Потом вновь лишь твой силуэт на фоне окна. Об этом мы никогда больше не заговорим.

 И кое о чем другом тоже. Отчего ты никого к себе не подпускаешь.

 А как ты думаешь, зачем я пишу?

 Чтоб на свой лад создавать фальшивки, наверно, так.

 Хитрюшка. Ты-то пишешь по другим причинам.

 По менее важным, наверно.

 Пожалуй. А может, тебе бы это не понадобилось, если б ты по-настоящему жила. Кстати, если хочешь знать: стареть означает, что самые важные причины мало-помалу утрачивают важность.

 Вот уж не верю. Это преходящая слабинка, дорогая моя.

 Посмотрим. В том, что клещи отпускают, хотя бы и на время, есть некий смысл. Ну да хватит этой болтовни.

 Вот именно. Ты, кажется, хотела рассказать мне о дожде.

 Нынче последний день лета. Дождь льет все сильней. Только что, накинув плащ с капюшоном, я ходила к госпоже Фреезе, которая снабжает нас яйцами. Я рассчиталась за яйца, положила деньги на кухонный стол, а она не отпустила меня, пока не рассказала самые свежие деревенские новости. Госпожа Фреезе большая сплетница и резонерка, мы, конечно, все чуточку этим грешим, но у нее это главная черта характера. Речь шла о Шепендонках, ты ведь с ними знакома, Штеффи. А знаешь ли ты, что они очень гордые? «С письмом у них слабовато», что правда, то правда, а точнее, совсем никуда. Эрна ходит ко мне, когда ей нужно оформить приглашение для сестры из Польши, бесплатно она помощь не принимает, обязательно отдаривается миской яиц. А Фриц рассказал нам, почему он теперь пьет больше прежнего: кооператив отобрал у него свинарник, у него там в книгах прирост с убылью никак не сходился, вот и перевели на корма, обидно все ж таки. А что будет с Ингой, лицемерно сказала госпожа Фреезе, с Эрниной дочкой, коли она не сдаст за десятый класс, на почту-то ей тогда не устроиться, а она телеграфисткой хочет стать, нравится ей это дело. На сей счет госпожа Фреезе была настроена весьма скептически, Юрген-то опять же в конфликт с властью вступил. Тут я прямо онемела, потому что власть  это не кто иной, как сын госпожи Фреезе, с недавних пор деревенский полицейский и с давних  друг Юргена Шепендонка, они учились в одном классе; так вот, в минувшую субботу молодой Фреезе после танцев подкараулил школьного приятеля на дороге к «коту», чтобы уличить его в езде в нетрезвом состоянии, хотя Юрген оставил мотоцикл в сарае и тихонько катил себе на велосипеде по безлюдной дороге. В час ночи. Штраф?  крикнул он сыну госпожи Фреезе, деревенскому полицейскому. Тебе? И добавил словцо, равнозначное оскорблению должностного лица при исполнении служебных обязанностей, да еще, видать, малость поцапался со старым дружком, и тот, при исполнении служебных обязанностей, оторвал ему от куртки рукав. Вот и узнала я теперь от госпожи Фреезе, что семейству Шепендонк грозит судебный процесс, а в заключение услыхала: Иным людям помочь просто нельзя.  Штеффи, ты когда-нибудь размышляла о великом множестве людей, которым нельзя помочь? Только присмотрись  они всюду.

 Ты еще хранишь письма моей бабушки к ее дочери, которые я дала тебе в апреле, когда мы сумерничали в пустой мансарде? Помнишь, я прочитала тебе тогда одно место? Я его наизусть помню. «Господи Боже я и на свет то родилась в бедности Беспомощная и отверженая, ращитывать я могла только на себе, а вдобавок набиду принесла свою маладую слободную жизню в жертву замужеству Любов ослипляет потому и бида идет за бидой Милые бедные детки родилис десять душ и нищета унас была ужась какая Нету у мене сил и прав тоже нету».

 Тут ты наконец расплакалась, и я погладила тебя по голове, мы еще посидели на плетеных стульях с плоскими подушками и глядели друг на друга, было почти темно, и помню, мне хотелось запечатлеть в памяти все-все, любое мимолетное выражение твоего лица, форму твоих рук, их движение, когда ты передала мне листок. Тленность, слово громовое. Я видела тебя в прошедшем времени, так, как когда-нибудь опишу, если мне вдруг захочется. Я понимала, что не согрешу, не втисну ни тебя, ни кого-либо другого в рассказ, я умею видеть всего лишь наши будни, у меня вылетело из головы, как из дней людских слагаются истории. И все же я согрешила, увидев нас обеих в теплой будничности и одновременно в виде скелетов. Такие видения уже не выбивают меня из колеи, как бывало на первых порах. Ты рассказала мне свой сон.

 Во сне я стояла с мамой на маленьком косогоре, в краю моего детства, где все до боли знакомо, и мама пыталась уговорить меня съехать с косогора и раствориться. Она говорила совершенно спокойно, и я тоже была совершенно спокойна и старалась вести себя благоразумно, покорно скатилась вниз, но взглядом я искала укрытие, где смогу выжить, не погибну, и вместе с тем совесть у меня была нечиста, из-за обмана. Я видела только колючий куст чертополоха, слишком низенький. А теперь расскажи мне, как сделать, чтобы мама не поняла моей болезни, когда придет навестить меня.

 И чтобы ты просто поговорила с ней об этом?

 О раке? Ты с ума сошла.

Назад Дальше