Ярость растет. Я шагаю из угла в угол, меня трясет, пытаюсь взять себя в руки. Нужно успокоиться, но не знаю как. Все способы, к которым я привык, которые помогают мне выживать, без которых не могу обойтись, сейчас недоступны, вместо них доктора, медсестры и наставники, правила и распорядки, таблетки и лекции, кормежка по расписанию и обязательная работа по утрам, и ни хера из этого мне на хер не сдалось. Ни хера.
Перестаю шагать. Смотрю в пол. Сжимаю кулаки, сжимаю изо всех сил, каждая клетка тела напрягается, словно перед взрывом, а ярость вот-вот прорвется, и я не знаю, что делать, куда бежать, как остановить ее, а взрыв ближе, ближе, ближе. Взрыв. Я визжу. На глаза попадается кровать, хватаю ее, матрас летит на пол, а я размахиваю металлическим каркасом и все крушу, все, все, но мне этого мало, и я топчу каркас ногами, топчу, топчу, топчу, болты и шурупы разлетаются в разные стороны, железки скрипят и гнутся, я издаю вопль, становится легче, но это только начало. Бросаюсь к тумбочке, выдергиваю ящики, швыряю их, они отлетают на другой конец палаты, и теперь это просто груда дощечек. А корпус тумбочки все еще тут, хватаю его и швыряю как можно дальше, вот и он превратился в груду дощечек.
Кто-то появляется в дверях, что-то кричит, но я не слышу. Я вырвался туда, где ничего не слышишь, не видишь, не чувствуешь, не мыслишь. Я стал глухим, немым, слепым, бесчувственным, бессмысленным, неуправляемым.
Вот еще комод. А вот обломки комода. Еще одна кровать, и ее хватаю и ломаю. Еще один вопль, а потом налетают мужчины в белом, чьи-то руки держат меня, я кричу.
Игла.
Я в другой палате. Это простая белая комната без мебели, есть только кровать. Не знаю, как я здесь оказался и сколько времени провел и какой теперь день и час. Ясно только, что я по-прежнему в клинике. Ясно потому, что слышны вопли. Вопли наркоманов, лишенных наркотиков. Вопли мертвецов, лишенных смерти. Я лежу на спине и смотрю в потолок. Меня уже дважды вырвало сегодня, но не так сильно. Без крови, желчи и ошметков, только водой и кислотой. Меня это радует. Единственное, что меня радует в моем положении.
Жду, что сейчас войдут и скажут, чтобы я убирался из клиники. Пытаюсь сообразить, как быть дальше. Жить негде, идти некуда. Денег опять же нет. Ни имущества, ни работы. И никакой надежды обзавестись деньгами, имуществом, работой. У меня нет ни уверенности в себе, ни самооценки, ни чувства собственного достоинства. От чувства самосохранения ничего не осталось давным-давно. Я не стану обращаться к Родителям, к Брату или к немногим оставшимся друзьям. Они поставят на мне крест, как только меня вышвырнут отсюда. Я и сам поставлю на себе крест, как только меня вышвырнут отсюда.
Стук в дверь, не обращаю внимания. Снова стук, снова не обращаю. Не хочу никого видеть, разговаривать, вообще знать никого не хочу. Нужно решить, как жить дальше.
Дверь открывается, входит Кен, с ним мужчина и женщина, которые мне не знакомы, сажусь на кровати. Мужчина выше Кена и плотней, мускулистей, короткие черные волосы топорщатся. На нем массивные черные ботинки, выцветшие черные джинсы и черная футболка с принтом под мотоциклом Харли подпись «Только вперед, только трезвый». Руки у него покрыты татуировками, на косточках пальцев шрамы. Женщина маленького роста, полная, длинные седые волосы собраны в конский хвост, напоминает Мону Лизу. На ней грубая мешковатая одежда, шерстяные носки, походные ботинки, на пальцах серебряные кольца, на шее кулон с бирюзой. Ни татуировок, ни шрамов не видно. Кен заговаривает.
Привет, Джеймс.
Привет.
Не против, если мы присядем?
Как хотите.
Кен садится на край кровати, женщина на пол, скрестив ноги, а мужчина остается стоять.
Кен говорит.
Это Линкольн.
Он указывает на мужчину. Мужчина внимательно смотрит на меня.
Начальник отделения «Сойер».
Я тоже смотрю на него.
А это Джоанна.
Линкольн все смотрит на меня.
Наш штатный психолог.
Я смотрю на нее.
Мы хотели поговорить о вчерашнем происшествии.
Линкольн смотрит на меня, я на него.
Потом он открывает рот.
Линкольн говорит. Голос у него низкий, грубый, как скрежет ржавого железа.
Мы хотим послушать тебя. Узнать твою точку зрения.
Хотите вышвырнуть меня?
Кен смотрит на Линкольна, Линкольн на Джоанну. Джоанна говорит.
Пока мы хотим просто поговорить.
С чего начинать?
Линкольн отвечает.
А с чего все началось?
Мне приснился сон, ужасный сон, который меня совсем доконал. Думаю, с него все началось.
Кен говорит.
Какой сон?
Я сижу в комнате один, не знаю, где я, как там оказался, и я напился, накурился, надышался. Все было, как на самом деле, и я проснулся от страха.
Джоанна говорит.
Это сон употребления.
Что такое сон употребления?
Когда алкоголик или наркоман перестает употреблять, его подсознание требует дозы. Эта потребность иногда проявляется в снах, которые кажутся совершенно реальными, и в каком-то смысле они реальны. Хотя ты ничего не употреблял, какая-то часть твоего мозга получила свое. Вполне вероятно, такие сны будут тебе сниться еще в течение года.
Забавно.
Линкольн говорит.
Так что же было дальше?
Он смотрит на меня.
Я пошел в ванную, меня стошнило, стало хуже. Я решился посмотреть на себя в зеркало, и мне опять стало тошно уже по другой причине. В общем, я чувствовал себя погано. Потом я пошел мыть туалеты.
Он все смотрит на меня.
А потом ты напал на Роя.
Я тоже смотрю на него.
Рой доставал меня. Я хотел отвязаться от него.
Кен говорит.
Почему он доставал тебя?
Понятия не имею.
Он правда доставал тебя?
Он цепляется ко мне все время, пока я здесь. Почему понятия не имею.
Что он делает?
Говорит, что я все время нарушаю правила, что я все делаю плохо, что он добьется, чтобы меня вышвырнули отсюда.
Говорит Линкольн.
А тебе это не нравится, верно?
Я ничего такого не делаю. Он не имеет права поливать меня дерьмом.
А у тебя есть право нападать на него?
Он первый прицепился ко мне.
А что, если бы я прицепился к тебе?
Я бы послал вас.
Линкольн смотрит на меня.
Говорит Кен.
Рой сказал нам, что пришел помочь тебе, а ты без всякой причины набросился на него.
Рой врет, ублюдок.
Говорит Линкольн.
Выбирай выражения.
Пошел ты на
Что ты сказал?
Я сказал пошел ты на
ВЫБИРАЙ ВЫРАЖЕНИЯ.
ПОШЕЛ ТЫ
Говорит Кен.
Успокойся, Джеймс.
Ты, Кен, тоже пошел.
Джоанна говорит, глядя на Кена и Линкольна.
Пожалуйста, оставьте нас ненадолго вдвоем.
Линкольн говорит.
Мы еще не закончили.
Джоанна говорит.
Думаю, будет лучше, если вы оставите нас ненадолго вдвоем. А потом продолжим разговор все вместе.
Линкольн поворачивается, молча выходит из комнаты. Кен смотрит на меня и говорит.
Если захочешь что-то сказать, я у себя в кабинете.
Он выходит за Линкольном, закрыв дверь, и мы остаемся вдвоем с Джоанной. Она прислоняется спиной к стене, делает глубокий вдох, потом выдох, я сижу на кровати, смотрю на нее, а она сидит на полу и дышит, и мне надоедает молчание и звук ее дыхания. Мне хочется остаться одному и обдумать, как быть дальше. Я говорю.
Что вам надо?
Она открывает глаза.
Просто решила посидеть с тобой несколько минут. Вдруг ты захочешь что-нибудь рассказать.
Мне нечего рассказывать.
Хорошо.
Она встает.
У тебя есть какие-нибудь просьбы?
Да.
Какие?
Я не хочу больше принимать транквилизатор.
Почему?
От него мысли путаются и все как в дурном мерзком сне. Лучше ничего не принимать, чем это дерьмо.
Я скажу медсестре, чтобы отменила его.
Спасибо.
Это все?
Что у меня на сегодня назначено?
Все как в обычный день. Минут через десять завтрак, потом лекция. В десять тридцать прием у стоматолога, в десять часов нужно подойти к машине. Делай все как обычно, а если захочешь что-нибудь обсудить, я в кабинете три-двенадцать.
Спасибо.
Она направляется к выходу.
Мы скоро увидимся?
Возможно.
Она выходит, я остаюсь один, мне не по себе от того, что я в клинике. Одна часть меня испытывает облегчение, другая часть досаду, еще какая-то часть растерянность, и, короче, я понятия не имею, как дальше быть. Уйти или остаться. Уйти или остаться. Уйти значит опять впасть в наркозависимость, а дальше тюрьма или смерть. Остаться значит избавиться от зависимости, а дальше неизвестность. Не знаю, что пугает меня больше. Встаю, открываю дверь, обнаруживаю, что нахожусь в терапевтическом отделении. Занимаю очередь за таблетками, начинается обычный день, повторяю про себя номер кабинета Джоанны. Три-двенадцать.
Беру свои антибиотики, они проскакивают легче, чем раньше, иду по чистым ярким коридорам в столовую. При входе в стеклянный коридор понимаю, что опоздал, все поднимают головы, смотрят на меня, я не обращаю внимания, беру тарелку серой овсяной размазни, сажусь. Я знаю, что все по-прежнему смотрят на меня, но не обращаю внимания. Леонард направляется ко мне, с ним еще двое. Один толстый коротышка в черной бандане. Сзади из-под нее свисают черные космы. В джинсах, черной футболке, через всю щеку шрам. Другой высокий, худой, в обтягивающих черных джинсах, черной рубашке, застегнутой на все пуговицы, и черных ковбойских сапогах. Лицо у него костлявое, вытянутое, на руках проступают вены. Вид у обоих спутников Леонарда агрессивный и злобный. Куда более устрашающий, чем у среднестатистического пациента клиники. Леонард ставит свой поднос на мой стол.
Привет, малыш.
Привет.
Это Эд.
Указывает на коротышку.
Это Тед.
Указывает на длинного.
Длинный кивает. Я тоже.
Не против, если мы присядем к тебе?
Как вам угодно.
Леонард садится.
Спасибо.
Эд и Тед следуют его примеру. Леонард говорит.
Слышал, ты вчера надрал задницу Рою.
Я смотрю в тарелку с кашей. Не отвечаю.
Терпеть не могу этого задрота, так что не бойся, дальше меня ничего не пойдет.
Я смотрю на Леонарда. Не отвечаю.
Тед говорит. У него сильный южный акцент.
Видел бы ты его вчера. Совсем офоршмачился. Плакал, кричал, визжал, полное дерьмо. Так струхнул, что обоссался.
Я смотрю на Теда. Не отвечаю.
Говорит Эд. У него низкий, хриплый голос. Голос работяги, синего воротничка.
А чего ты сделал-то с ним?
Я смотрю на Эда.
Мне не хочется разговаривать ни с кем, ни о чем.
Смотрю на шрам. Он глубокий, страшный.
Мне просто интересно, чего ты с ним сделал.
Я просто спросил как ему кажется, чисто ли я вымыл туалет, и немножко поучил.
Леонард говорит.
И только?
Да, и только.
Я встаю, забираю свой поднос, перехожу к пустому столу, сажусь и ем кашу. Она серая, вязкая и противная, но сладкая, и поэтому мне нравится. Язык впитывает эту сладость первый вкус, который я различаю после падения с пожарной лестницы, не считая вкуса виски, вина, курева и блевотины. Мне нравится сладость, ее вкус означает, что какие-то чувства восстанавливаются. Со временем восстановятся все, если останусь здесь. Я смогу воспринимать вкус, запах, ощущать все, что нормальные люди ощущают каждый день. Если останусь здесь.
Кладу последнюю ложку каши в рот и, пока глотаю, чувствую, что желудок пытается выпихнуть ее обратно. Сжимаю челюсти, задерживаю дыхание, напрягаю мышцы живота, чтобы остановить рвоту. Но срабатывает рвотный рефлекс, болезненные позывы следуют друг за другом, начинаю давиться. Чувствую комок каши в горле, она уже совсем не сладкая на вкус, я делаю вдох, глотаю, каша опускается по пищеводу. Но, едва опустившись, снова поднимается к горлу. Процесс повторяется. Сжимаю челюсти, напрягаюсь, вдыхаю, глотаю. Сжимаю челюсти, напрягаюсь, вдыхаю, глотаю. Мой организм всячески сопротивляется тому, что полезно. Я сопротивляюсь тому, что полезно.
Наконец, кашу удается утрясти, она распирает меня, я глубоко вздыхаю и откидываюсь на спинку стула. Живот набит так, что аж печет. Мой желудок не привык принимать столько пищи, да еще по расписанию. Такое впечатление, что он растянулся и забирает всю мою энергию. Простое переваривание тарелки каши забирает у меня всю энергию. Я проснулся всего час назад.
Пациенты выходят из столовой и направляются в актовый зал. Встаю и я, отношу поднос, иду за всеми по стеклянному коридору, через лабиринт коридоров, мимо рядов окон, открытых дверей и улыбающихся лиц персонала. Я ни на кого не смотрю, никого не узнаю. Я в своих мыслях, а в своих мыслях я одинок. Пытаюсь решить, как мне быть дальше.
Нахожу свободное место среди пациентов своего отделения и сажусь. Рядом ни справа, ни слева никого, и как раз это меня устраивает. Похоже, остальных это тоже устраивает. Все поглядывают на меня, но, когда я смотрю в ответ, отворачиваются. Отворачиваются быстро, а я смотрю на них долго, пристально, чтобы они почувствовали, что я смотрю на них, и поняли, что я хочу сообщить им этим взглядом, и больше на меня не смотрели. Они и не смотрят больше. Рой сидит впереди через два ряда, что-то шепчет чуваку, которого я не знаю, и тот зыркает на меня исподтишка краем глаза. Я смотрю на него. Его шепот становится возбужденнее, сопровождается сердитыми жестами. Мужик искоса смотрит на меня. Рой заканчивает фразу, и они смеются. У меня нет настроения смеяться.
Привет, Рой.
Рой замолкает, смотрит на меня.
Что-то не так?
Все наше отделение смотрит на меня.
Нет, ничего.
Если что не так, скажи мне в лицо.
Мне нечего сказать.
Тогда почему бы тебе с этим жирным поганцем не заткнуться на хер?
Рой ловит воздух ртом, мужик в растерянности. Слышу чей-то смех. Я не свожу глаз с Роя, пока они с мужиком не отворачиваются. Они смирно смотрят прямо перед собой и больше не перешептываются.
На сцену выходит женщина, начинает лекцию. Она заводит речь про секс и наркозависимость, про то, что у алкоголиков и наркоманов часто существует связь между предпочитаемым наркотиком и предпочитаемым видом секса. Она говорит, что эти предпочтения могут принять опасные и извращенные формы и завести крайне далеко. В прямом и переносном смысле. Так далеко, что оттуда нельзя найти выхода и невозможно вернуться.
Лекция заканчивается, а я сижу, жду, смотрю, как все выходят, потом встаю и тоже выхожу, а каша по-прежнему камнем лежит в желудке, да и транквилизатор, выпитый за последние дни, еще остаточно действует. Я чувствую себя тяжелым, неповоротливым, но исподволь зарождается новое ощущение оно подталкивает, требует, теребит, расшатывает, вызывает тревогу, доводит до бешенства и отчаяния. Пока ощущение тяжести перевешивает тревогу, но это пока.
Я иду в терапевтическое отделение, разыскиваю медсестру, говорю ей, что мне нужно к стоматологу, она справляется в книге внешних назначений, делает пометку и посылает в приемную дожидаться. В приемной есть окна, и я могу смотреть на улицу. Хотя уже позднее утро, все еще темно. Гремит гром, идет дождь со снегом. Ветер взметает все, что ни попадется по дороге. У деревьев такой вид, словно они хотят в укрытие. Омерзительная погода, и дальше будет еще хуже.
В приемную входит Хэнк. Он упакован в толстую, теплую, непромокаемую куртку. Ботинки на меху.
Привет, малыш.
Привет, Хэнк.
Мы пожимаем руки.
Как дела?
Получше.
Я встаю.
Бьюсь об заклад, что не особо.
Я улыбаюсь.
Да, не особо.
Готов?
Да.
Идем.
Мы выходим из приемной через короткий коридор на улицу. Фургон стоит в двухстах футах от входа, я пускаюсь бегом. Дождь со снегом и ветром впивается в кожу, холод пробирает до костей.
Открываю переднюю дверь, запрыгиваю в фургон, внутри тепло. На спинке моего сиденья висит старая, потрепанная непогодой куртка вроде той, что на Хэнке. Беру, натягиваю ее, устраиваюсь поудобнее, обхватываю себя руками. Через несколько секунд появляется Хэнк, который мог и не бежать, открывает свою дверь и садится.
Ты нашел куртку.
Сложно было не найти.
Я носил ее, когда плавал на своем судне.
Да, можно догадаться по ее виду.
Это хорошая куртка.
Сейчас самое то, что надо.
Я слыхал, что у тебя нет ничего из вещей, вот и решил, что она тебе пригодится.
Спасибо, Хэнк, я тебе очень благодарен.
Не стоит.
Я правда очень благодарен. Спасибо тебе.
Не за что.
Хэнк заводит мотор, мы срываемся с места, едем в городишко. Хэнк сосредоточенно следит за дорогой, а я смотрю по сторонам и размышляю. Несколько дней назад природа начала замедлять движение соков, готовилась к зиме и смерти. И вот она замедлила соки, приготовилась и умерла. На деревьях ни листочка, на земле ни травинки, не видно ни птиц, ни насекомых, ни зверья. Громыхает все громче, ближе, снежный дождь становится сильнее и гуще, и ветер норовит опрокинуть фургон в канаву. Хэнк не отрывает глаз от дороги. Я смотрю в окно и размышляю. Я помню подробно весь тот месяц, когда начал наблюдать за ней. Она из Коннектикута, ее отец был крупным инвестиционным банкиром в Нью-Йорке, а мать играла в теннис и бридж и была президентом местной молодежной лиги. Она ходила в престижную женскую школу в Массачусетсе. У нее были старшие брат и сестра. Друга никогда не было.