Лестница в небо - Джойн Бойн 2 стр.


 Куда пойдем?  спросил я, и он назвал бар на другой стороне Тиргартена, у Бранденбургских ворот. На миг я ощутил сомнение  это приведет нас близко к руинам Рейхстага, а то место мне не очень хотелось навещать вновь,  но я кивнул. Не мог рисковать тем, что он передумает.

 Это недалеко,  сказал он, видимо ощущая мое сомнение.  Десять минут, если возьмем такси. И в это время вечера там обычно тихо. Можно разговаривать, не перекрикивая шум.

 Великолепно,  сказал я.  Ведите.

Выходя из дверей гостиницы, он произнес фразу, которая обычно приводила меня в ужас, но теперь необъяснимо пустила через все мое тело волны воодушевления.

 Я тоже писатель,  произнес он, несколько смущаясь такой откровенностью, как будто признавался в желании слетать на Луну.  Ну или пытаюсь им быть, во всяком случае.

2. Копенгаген

Мой визит в Данию был назначен на три дня в начале апреля; кроме интервью прессе планировалось публичное чтение в Королевской библиотеке следующим вечером. Мой датский издатель предложил мне покрыть расходы за лишнюю ночь, чтобы я смог хоть как-то посмотреть город, и я его предложение принял, забронировав еще один номер за свой счет для Мориса  он согласился меня сопровождать в слегка неопределенной роли личного помощника. В заботе о том, чтобы номера наши располагались по соседству друг с другом, я отправил тщательно составленный запрос в гостиницу за две недели до приезда. Это, говорил я себе, для того, чтобы мой юный друг оказался под рукой, если он мне вдруг понадобится. То была одна из множества неправд, каких я наговорил себе за год нашего с ним знакомства.

Месяца за полтора до того, в Берлине, я, прощаясь с Морисом, дал ему свой адрес, пригласив не терять связи, и по возвращении в колледж с надеждой ждал письма, но оно так и не пришло. Я уже начал подумывать, уж не задевал ли он куда-нибудь тот клочок бумаги, на котором я написал адрес, или, возможно, он мне что-то отправил, а оно потерялось при пересылке. Я размышлял, не начать ли мне корреспонденцию самому, не написать ли через Савой, но всякое письмо, что я сочинял, казалось мне трагичнее предыдущего, поэтому я счел всю эту задумку зряшной. Наконец, после почти месяца молчания, я решил, что больше не услышу о нем, но в тот же день поэтически своевременно мне доставили объемистый конверт с именем Морис Свифт и берлинским обратным адресом, начертанным на задней стороне.

В своем письме он извинялся, что так долго не выходил на связь, утверждая, что не был уверен, следует ли ему воспользоваться тем, что я предложил прочесть его работу, или же с моей стороны это была обычная вежливость после слишком многих бокалов вина. Тем не менее он прилагал рассказ, озаглавленный Зеркало, и спрашивал, не гляну ли я на него, умоляя меня не щадить его чувств.

Конечно, я не собирался отказываться от своих слов, но, к моему неудовольствию, его рассказ не оказался ничем особенным. Главный герой, очевидное художественное воплощение его самого, представлялся робким и умаляющим собственные достоинства, потешно неумелым в связях с девушками и вечно влипающим в сексуальные передряги. И все же в этом упражнении виделась толика тщеславия, ибо ясно было, что все, кто встречался Морису на пути, считали его совершенно обворожительным. Но, невзирая на всю приземленность сюжета, писательское мастерство было внушительным. Он явно трудился над своими фразами, и я схватился за это как за свидетельство дремлющего таланта. Если бы сама история не была такой скучной, решил я, рассказ мог бы даже оказаться пригодным к печати.

Стараясь не выглядеть слишком уж рьяным и припоминая, сколько у него ушло на то, чтобы написать мне, я выждал три нескончаемых дня, а потом ответил  отправил тщательно обдуманный критический анализ его работы, в котором склонялся к похвалам, отмечая те или иные моменты, которые, чувствовал я, могли бы выиграть от чуть большего внимания. В постскриптуме я упомянул поездку в Копенгаген и намекнул, что, раз я становлюсь старше, а эти поездки могут оказаться утомительны, возможно, Морису покажется интересным меня сопровождать. Это сообщит вам, какова писательская жизнь,  сказал ему я, надеясь, что такое само по себе станет достаточным стимулом.  Естественно, я буду оплачивать все ваши расходы и предложу вам стипендию в обмен на те небольшие обязанности, исполнения которых могу от вас ждать, пока мы будем в поездке.

Теперь он ответил почти мгновенно воодушевленным да, и планы должным образом составились. Однако на той неделе, что предшествовала нашему отъезду, я все больше стал нервничать из-за новой встречи с ним, волноваться, что восхитительный вечер в Берлине превратится в нечто неловкое, когда мы попробуем воссоздать его на более длительное время в Дании. Но нет, Морис оказался сговорчив и дружелюбен с момента нашей новой встречи и если и замечал, как пристально я смотрю на него, то был достаточно любезен, чтобы этого не выказывать. Мой взгляд улавливал мельчайшие детали: рубашка с расстегнутыми верхними пуговицами, отчего взору мимолетно открывалась голая кожа под тканью и впадина посередине его груди, где разделялись мышцы, и эту ложбинку хотелось исследовать; то, как слегка подтягивались его брюки, когда он скрещивал ноги, и пленительная лодыжка, появлявшаяся в такие мгновения, поскольку Морис никогда не надевал носки  эту манерность я считал несуразной и эротичной в равной мере; то, как у него меж губ мелькал язык, облизывая их всякий раз, когда приносили еду, и как его аппетит никогда не утолялся, словно у сельского батрака в конце долгого дня уборки урожая. Я брал на заметку все это  и не только. Я все записывал, я заучивал это наизусть, я позволял негативам покоиться у себя в мозгу для будущей проявки, и пока Морис говорил, я просто наблюдал за ним, ощущая, как меня омолаживает присутствие этого мальчика в моей жизни, и меж тем старался не думать о том, как мучительно будет, когда он вновь неизбежно выпадет из нее.

В наш последний день я предложил поездку в замок Фредериксборг под смутным предлогом того, что обдумываю исторический роман на тему пожара 1859 года и роли пивоварни Карлсберг в восстановлении здания. Он согласился и, прекрасно играя роль помощника, забронировал два билета на поезд в первый класс и составил кое-какие заметки об истории и архитектуре дворца, которыми и поделился со мной, пока мы туда ехали. После нескольких приятных часов, потраченных на осмотр сокровищ замка и прогулки по садам, мы отыскали поблизости ресторанчик, где сели за угловой столик и заказали по пинте местного пива с тарелками мясных фрикаделек.

 Вот о чем я всегда мечтал,  объявил Морис, воодушевленно оглядываясь по сторонам, и голубые глаза его смотрели живо и внимательно.  Стать профессиональным писателем и путешествовать в другие страны, чтобы рекламировать там свое творчество или заниматься исследованиями для следующего романа. Вам бы не хотелось бросить преподавание и писать все время? Теперь вы б, вероятно, могли, я предполагаю,  после успеха Трепета.

 Нет,  ответил я, качая головой.  Кембридж предоставил мне дом и уклад на сорок с лишним лет, и я чрезвычайно это ценю. Я б никогда не смог перестать писать, это внутренняя часть меня самого, но я не жду того дня, когда буду вынужден прекратить преподавать.

Он вынул из сумки блокнот  голубой Лёхттурм 1917 с нумерованными страницами и резинкой  и принялся что-то записывать; таким он занимался с нашего первого с ним разговора в Копенгагене, и мне это крайне льстило.

 Что?  спросил я у него с улыбкой.  Я произнес что-то особенно мудрое?

 Дом и уклад,  ответил он, не отрываясь, продолжая яростно корябать.  И я записываю кое-что о равновесии. Похоже, вы достигли хорошего баланса между рабочей жизнью и жизнью художественной. Вероятно, мне так тоже нужно. Обслуживать столики  занятие для интеллекта не очень-то стимулирующее.

 Но я бы предположил, что эта работа позволяет вам платить за жилье,  отозвался я.  В любом случае нельзя писать все время. Жизнь гораздо шире слов и сюжетов.

 Для меня  нет,  сказал он.

 Это потому, что вы молоды и это жизнь, о какой вы мечтаете. Но как только она у вас состоится, вы, вероятно, обнаружите, что существует и что-то еще, равной значимости. Товарищество, к примеру. Любовь.

 А вам всегда хотелось писать?  спросил он.

 Да,  произнес я.  В детстве я был до забавного помешан на канцелярских товарах. Возле того места, где я рос, располагалась изумительная лавка, и я, помню, откладывал гроши, чтобы покупать красивую бумагу и чернила для авторучек. Дед работал историком и с моего пятого дня рождения дарил мне каждый год по авторучке, они и стали моими сокровищами. Все до сих пор храню, кроме одной.

 Вы ее потеряли?  спросил он.

 Нет,  ответил я.  Подарил одному своему другу много лет назад. Остальные теперь держу у себя на квартире в колледже. Они напоминают мне о детстве, еще до войны, которое я считаю счастливейшим временем в моей жизни.

 А где это было?  спросил он.  Где вы росли?

 Там, где мы встретились. В Берлине.

 Простите меня,  произнес Морис, слегка нахмурившись.  Но вы разве не еврей?

 Это зависит от того, как вы определяете это слово,  сказал ему я.

 Но на войне вы сражались?

 Не вполне,  сказал я.  Я служил в канцелярии штаба вермахта в городе. Никогда этого не скрывал.

 Да, но я все равно не понимаю.

Я глянул в окно на туристов, бредших к замку по мосту Мюнтпорвайн.

 Оба мои родителя были немцами,  объяснил я, поворачиваясь к нему.  А вот отец моей матери был евреем. Поэтому по крови, можно сказать, я на четверть еврей, но евреям, разумеется, нет дела до дробей. Тогда в ходу было одно слово. Mischling. Впервые я узнал его, когда в 1935 году ввели Нюрнбергские законы. По ним выходило, что те, у кого только один предок еврей,  мишлинги второй степени, люди смешанного происхождения, допущенные к гражданству в рейхе. По большей части мишлингам второй степени не грозило никакое преследование.

 А мишлингам первой степени?  спросил он.

 Это те, у кого двое прародителей-евреев. Они гораздо опаснее.

 Должно быть, вы таких знали.

Я ощутил в груди острый укол боли.

 Одного человека,  ответил я.  Я знал об одном таком человеке, во всяком случае. О девушке.

 Ваша подруга?

Я покачал головой:

 Да нет вообще-то. Просто знакомая.

 Но, если вам не досаждают мои вопросы, раз вы на четверть еврей, не стыдно ли вам было от того, что вы сотрудничали с нацистами?

 Стыдно, конечно,  сказал я.  Но что я мог поделать? Отказаться? Тогда б меня расстреляли. Или отправили в лагеря. А я, как и вы, хотел стать писателем, а чтоб сделаться писателем, было необходимо оставаться в живых. Мой брат Георг тоже на них работал. Скажите мне, Морис, как бы вы поступили в моем положении?

 У вас есть брат?

Я покачал головой.

 Он умер совсем молодым,  сказал я ему.  Мы потеряли связь после войны, когда я уехал из Германии. А несколько лет спустя получил довольно отрывистое письмо от его жены, в котором она сообщала, что Георг погиб при аварии трамвая, и на этом все. Послушайте, ну кто, будем честны, пережил бы те времена, не ощущая в той или иной мере стыда за свои поступки?

 И все-таки вы никогда об этом не писали,  сказал он.  И не рассказывали в интервью.

 Нет,  признал я.  Но прошу вас, давайте поговорим о чем-нибудь другом. Я предпочитаю не застревать в прошлом. Расскажите лучше о себе. О вашей семье.

 Рассказывать почти нечего,  вздохнул он, и я догадался, что он бы предпочел не отвлекаться от меня.  Отец свиновод, мать на хозяйстве. У меня пятеро сестер и старший брат. Я самый младший и паршивая овца в семье.

 Почему так?  спросил я.

 Потому что прочие остались дома и переженились с кем-то из местных. И все делали ровно то, чего от них ожидали. Они фермеры, углекопы, учителя. Никто из них никогда не путешествовал, они даже из Йоркшира не выезжали. А мне всегда хотелось большего. Я желал поглядеть свет и познакомиться с интересными людьми. Отец мой говорил, что мысли у меня не по чину, но я в такое не верю. Я хочу быть

Он умолк и перевел взгляд на свое пиво, покачал головой.

 Договорите,  произнес я, подаваясь вперед. Будь я посмелей  взял бы его за руку.  Вы хотите быть кем?

 Я хочу успеха,  ответил он, и мне, быть может, следовало услышать в его тоне глубокую решимость и испугаться ее.  Для меня ничто другое не важно. Я на все готов, чтобы преуспеть.

 Да, разумеется,  сказал ему я, вновь откидываясь на спинку.  Молодому человеку всегда хочется покорить мир. Это порыв Александра Великого.

 Некоторые считают, будто честолюбие  это плохо,  сказал он.  Мой отец говорит, что, если мечтать о лучшем, это лишь обрекает тебя на разочарование. Но ваша работа же сделала вас счастливым, правда?

 Сделала,  согласился я.  Еще как.

 И вы никогда  На миг он умолк, и на лице его было написано, что он не уверен, насколько личные вопросы можно мне задавать.  Вы же так и не женились?

Я отхлебнул из стакана и решил, что у меня нет причин лицемерить. Если нам суждено завязать дружбу, важно, чтобы я с самого начала был с ним честен.

 Вы, конечно, понимаете, что я гомосексуалист,  произнес я, глядя ему в глаза, и он, к его чести, взгляд не отвел.

 Я так и думал,  сказал он.  Я не был уверен. Эту тему ни в одной своей книге вы не поднимаете. И никогда не говорили об этом публично.

 Я не люблю обсуждать свою частную жизнь с прессой или полным залом чужих людей,  ответил я.  И, как вам известно, я не пишу о любви. Это тема, которой я тщательно избегал всю свою карьеру.

 Да. Вы всегда писали об одиночестве.

 Именно. Но вам не следует думать, будто то, что я пишу, автобиографично. Если человек гомосексуалист, это отнюдь не значит, что он одинок.  Он ничего на это не ответил, и я ощутил в воздухе неловкость, от которой мне стало неуютно.  Надеюсь, вас не смутило то, что я об этом говорю.

 Нисколько,  сказал он.  Сейчас 1988 год, в конце концов. Мне на такое наплевать. Мой лучший друг в Хэрроугейте Хенри Роу был геем. Более того, я написал один из своих ранних рассказов о нем. Эти ярлыки для меня ничего не значат.

 Понимаю,  сказал я, не будучи уверенным, что он под этим имеет в виду. Намекает, что не различает своих друзей по их сексуальности  или что сам готов к сокровенным отношениям с людьми любого пола?  А ваш друг был в вас влюблен, вы считаете? Это, конечно, возможно. Вы очень красивы.

Он немного покраснел, но от вопроса отмахнулся.

 А вы вообще пытались?  спросил он у меня.  С девушкой, я имею в виду? На самом деле мне, конечно, не следовало спрашивать, да? Меня это не касается.

 Все в порядке,  сказал я.  И нет, я никогда не пытался. Это бы вообще никак не получилось. Вероятно, вы такое же ощущаете по отношению к мальчикам?

Он пожал плечами, и я понял, что слишком уж напираю; лучше отступить, иначе можно отпугнуть.

 Я об этом не слишком уж много думал, если честно,  промолвил он.  Хочу жить такой жизнью, которая открыта для всего. Единственное знаю наверняка в этом смысле  однажды я хочу стать отцом.

 Правда?  спросил я, удивившись такому откровению.  Это примечательный порыв для такого молодого человека.

 Мне этого всегда хотелось,  сообщил он мне.  Думаю, из меня получится хороший отец. Кстати, о моих рассказах  добавил он, на слух немного смущенно от того, что этого касается, но нам неизбежно придется их обсудить. Я прочел еще два или три после того, как мы приехали в Копенгаген, и, как ни досадно, отнесся к ним так же, как и к Зеркалу. Хорошо написаны, это да, но  скучные.  Они любительские, я знаю, но

 Нет,  перебил его я.  Любительские  неподходящее слово. Но они явно работы человека, которому еще только предстоит открыть в себе голос. Если б вам довелось прочесть какие-то рассказы, что в вашем возрасте писал я, вы б вообще задались вопросом, с чего это я пустился в литературу.  Я умолк, требуя от себя честности. В наши отношения уже вкралась толика обмана, но вот на эту тему  писательства  честь моя призывала меня быть правдивым.  У вас есть сноровка, Морис, это факт.

 Спасибо.

 Могу сказать, что вы думаете над каждым словом, прежде чем предать его бумаге, и на меня производит впечатление то, как вы владеете языком. Но дело в самих рассказах, видите ли. В их сюжетах. Вот в них-то и лежит загвоздка.

Назад Дальше