Конец конца Земли - Джонатан Франзен 3 стр.


Что касается Одюбоновского общества, просьбы о пожертвованиях через электронную почту должны были дать мне достаточное представление о том, какие в нем порядки. И все же меня удивила его реакция на эсселичные нападки на человека, чье имя и изображение оно ничтоже сумняшеся присвоило два месяца назад. В своем эссе я обошелся с Одюбоновским обществом, да, жестконо любя. Я хотел, чтобы оно перестало нести чепуху, рассуждая о том, что будет через пятьдесят лет, и агрессивнее защищало птиц, которых оно любит и которых люблю я. Но, судя по всему, оно увидело только угрозу своим цифрам членства и своим усилиям по сбору средстви решило обнулить меня как человека. Мне сказали, что президент общества дал четыре отдельных залпа по мне персонально. Так ведут себя сейчас президенты.

И это сработало. Даже не читая этих словоизверженийпросто зная, что их читают другие,  я испытывал стыд. Я чувствовал себя так же, как в восьмом классе, когда меня бойкотировали и давали мне клички, которые не должны были причинять мне боль, но причиняли. Я жалел, что не прислушался к своей ночной панике и не стал держать свои мнения при себе. Мне было не очень хорошо, и в этом состоянии я позвонил Генри и выплеснул на него весь свой стыд и все свои сожаления. Он ответил в своей трудночитаемой манере, что реакция в интернетепогода, и только. «Что касается общественного мнения,  сказал он,  тут есть погода, и есть климат. Ты пытаешься изменить климат, а это требует времени».

Поверил я этому или нетневажно. Мне достаточно было почувствовать, что есть человекГенри,  который не питает ко мне ненависти. Меня утешала мысль, что, пусть климат слишком обширен и хаотичен, чтобы его мог изменить к лучшему один человек, этот человек все же может найти смысл в попытке сделать что-то хотя бы для одной пострадавшей деревни, хотя бы для одной жертвы глобальной несправедливости. Для одной птицы, для одного читателя. После того как пламя в интернете улеглось, я начал в частном порядке получать отклики от сотрудников природоохранных служб, которые разделяли мою озабоченность, но не могли позволить себе выразить ее открыто. Таких людей было немного, но это не имело значения. Мое чувство каждый раз было одним и тем же: я написал свое эссе для тебя.

Но сейчас, по прошествии двух с половиной лет, когда шельфовые ледники крошатся, а твиттер-президент выходит из Парижского соглашения, у меня больше сомнений. Сейчас я могу признаться себе, что написал свое эссе не только для того, чтобы ободрить горстку природоохранителей и перенаправить сколько-нибудь благотворительных долларов в лучшую сторону. Я действительно хотел изменить климат. И по-прежнему хочу. Я разделяю с теми самыми людьми, которых подверг в эссе критике, понимание того, что глобальное потеплениепроблема проблем в наше время, может быть, крупнейшая проблема за всю историю человечества. Каждый из нас оказался сейчас в положении коренных жителей Америки, когда пришли европейцы с огнестрельным оружием и оспой: наш мир находится в шаге от переменобширных, непредсказуемых и большей частью к худшему. Надежд на то, что мы сможем предотвратить перемены, я не питаю. Надеюсь только, что мы сумеем признать реальность вовремя для того, чтобы подготовиться к ее наступлению человечным образом; верю только, что встретить ее честно, сколь бы болезненно это ни было,  лучше, чем отрицать ее.

Если бы я писал эссе сегодня, я сказал бы все это. В зеркале этого эссе, когда оно было опубликовано, отразился сердитый отщепенец-птицелюб, мнящий себя более умным, чем другие. Это, может быть, и правда я, но это не весь я, и зеркало иного эссе, лучшего, отразило бы меня полнее. В лучшем эссе Одюбоновское общество, вероятно, все равно получило бы от меня по заслугам, но я нашел бы в себе больше сочувствия другим людям, на которых сердился: климатическим активистам, двадцать лет с отвращением смотревшим на то, как сужается их путь к победе, как растут выбросы углекислого газа, как все менее реалистичными становятся надежды на их снижение в необходимом объеме; альтернативным энергетикам, которым нужно кормить семьи и которые пытаются что-то увидеть, помимо нефти; сотрудникам энвиронменталистских общественных организаций, решившим, что нашли наконец проблему, способную разбудить мир; людям левых взглядов, которые в условиях, когда неолиберализм и его технологии низвели электорат к совокупности индивидуальных потребителей, увидели в климатических переменах последний действенный довод, подталкивающий к коллективизму. Я в особенности постарался бы помнить обо всех, кому нужно, чтобы жить, больше надежды, чем депрессивному пессимисту, обо всех, кому картина жаркого катастрофического будущего внушает невыносимую тоску и страх и кому поэтому можно простить нежелание о нем думать. Я правил бы и правил свое эссе.

Манхэттен, 1981 год

Мы с моей девушкой Ви заканчивали колледж, нужно было как-то сжечь лето, прежде чем двигаться дальше, и нас манил Нью-Йорк. Ви отправилась в город и на три месяца сняла квартиру у студента Колумбийского университета, Бобби Аткинса,  кажется, он был сыном автора той самой диеты, а может, нам просто нравилось так думать. В его неисправимо замызганной квартире на юго-западном углу Сто десятой и Амстердам были две небольшие комнаты. Мы прибыли в июне с бутылкой джина, блоком «Мальборо Лайт» и кулинарной книгой Марчеллы Хазан. Кто-то из предыдущих жильцов оставил сделанную в Корее бесхребетную черную плюшевую пантеру, мы ее освободили и присвоили.

Мы жили на краю. До полномасштабной джентрификации, до увеличения количества арестов город смахивал на черно-белый рисунок. Когда юный шутник из Гарлема в поезде третьей линии изображал, как белые пассажиры на Девяносто шестой улице «исчезают» по мановению его руки, мне казалось, будто меня судили и признали виновным в том, что я белый. Нашего друга, Джона Джастиса, который тем летом таскал в заднем кармане вельветовых брюк «V.» Томаса Пинчона, ограбили у мемориала Гранта, где ему по-хорошему вообще не следовало появляться. Меня влекла городская эстетика, но при этом я отчаянно боялся, что меня застрелят. Амстердам-авеню словно делила Нью-Йорк на две части, и к востоку от этой границы мне довелось побывать всего лишь раз, когда я по глупости решил доехать до Сто десятой на метро и дойти до дома пешком. День клонился к вечеру, никто не обращал на меня внимания, но голова у меня кружилась от страха. Предчувствие опасности усугубляли тяжелые, закрывавшие свет решетки на наших окнах и антивандальный замок в вестибюлежелезный прут, один конец которого крепился к полу, а другой был вставлен в прорезь на двери подъезда. У меня этот замок ассоциировался со злобным слабоумным стариканом из соседней квартиры. Он то и дело ломился к нам в дверь или просто торчал на лестничной площадке в одних пижамных штанах и крыл последними словами свою жену, которая якобы путалась с чернокожими. Его я тоже боялся и ненавидел за то, что он упоминает о расовом разделении, которое мы, либеральные юнцы, привыкли обходить молчанием.

Формально мы с Ви пытались писать прозу, но меня угнетала жара, тюремный сумрак берлоги Аткинса, тараканы и неугомонный сосед. Мы с Ви ругались, плакали, мирились, играли с черной пантерой. Практиковались в кулинарии и литературной семиотике, совершали вылазкинепременно в западную часть городав «Талию», «Хьюнан Бэлкони» и «Папирус букс», где я покупал свежие номера «Семиотекста» и головоломные труды Деррида и Кеннета Берка. Не помню, откуда у меня вообще были деньги. Скорее всего, родители выдали мне несколько сотен долларов, хотя и не одобряли ни Нью-Йорка, ни нашего с Ви сожительства. Помню, как писал в разные журналы, узнавал, нельзя ли устроиться к ним стажером, но с зарплатой, и мне отвечали, что об этом следовало побеспокоиться на полгода раньше.

К счастью, тем летом в Нью-Йорке оказался мой брат Том: он переоборудовал лофт для Грегори Хейслера, преуспевающего молодого фотографа. Том тогда жил в Чикаго, в Нью-Йорк же прибыл вместе с другом Хейслера, который собирался открыть строительную фирму и рассчитывал перенять у Тома кое-какой опыт, а заработанное поделить. Вскоре Хейслер смекнул, что Том и сам прекрасно справляется. Приятеля отослали в Чикаго, и мой брат остался без подручного. Исполнять его обязанности выпало мне.

Хейслер специализировался на портретах; самым известным стал снимок Дж. У. Бушафотография с двойной экспозицией, которую напечатали на обложке журнала «Тайм». Лофт его находился на углу Бродвея и Хаустон-стрит, на верхнем этаже Кейбл-билдинг: тогда в этом здании располагались мастерские, потом был кинотеатр «Анджелика». Дом относился к коммерческому району, а потому Том с Хейслером и не подумали оформить официальное разрешение на переустройство, так что меня (по крайней мере) пробирала нервная дрожь оттого, что мой брат незаконно строит за южной стеной фотостудии тайную квартиру. Хейслер велел обшить все поверхности модным серым пластиком в мельчайших пупырышках, из-за которых обработка фрезой превратилась в настоящий кошмар. Я день за днем дышал парами ацетона, счищая с пластика слой каучука, а в соседней комнате Том проклинал эти пупырышки на чем свет стоит.

Но чаще всего меня отправляли за покупками. Каждое утро Том выдавал мне список со строительной мелочевкой и всякими диковинками, и я обходил магазины на Бауэри и Канал-стрит. К востоку от Бауэри тянулись опасные авеню А, В, С и неблагополучные районы с муниципальными домамизапретная зона на моей ментальной карте острова. В остальной же части Нижнего Манхэттена я нашел те эстетические впечатления, которые искал. Преображение Сохо было еще в зачатке: тихие улицы, чугунные столбы в облупившейся краске. Нижний Бродвей населяли работники швейных фабрик, кварталы ниже Канал-стрит словно не оправились от похмелья семидесятых: казалось, дома сами удивляются, что до сих пор стоят. На Четвертое июля мы с Ви и Джоном Джастисом забрались на старую эстакаду Вест-Сайд-хайвей (закрытую, но не снесенную) и прогулялись по ней мимо новеньких башен Всемирного торгового центра (отдававших брутализмом, но еще не трагедией), за все время не встретив ни единого прохожегони белого, ни черного. В двадцать один год меня влекли романтически-пустынные городские пейзажи.

Вечером Четвертого июля в Морнингсайд-Хайтс стоял грохот, точно в Бейруте в войну; мы с Ви отправились на Ист-Энд-авеню, чтобы полюбоваться салютом из квартиры нашей подруги Лизы Альберт. К моему изумлению, за дверями лифта оказалась прихожая. Семейный повар спросил, не хочу ли я сэндвич, и я ответил утвердительно. Мне раньше и в голову не приходило, что мы с Лизой не одного круга. Я и представить себе не мог, что на свете бывают такие квартиры, как у нее, или что у человека всего лишь пятью годами старше меня, как у Грега Хейслера, может быть команда помощников. Еще у него была стройная и ошеломительно-прекрасная жена Пру, австралийка, чьи воздушные белые летние платья напоминали мне о Дейзи Бьюкенен.

Нельзя сказать, чтобы черта, разделяющая бедные и богатые районы, не имела никакого отношения к другой разделительной черте, но все-таки эта первая была не настолько тесно связана с географией, и пересечь ее мне было проще. Зачарованный элитарным университетским образованием, я мечтал, как в самом скором будущем ниспровергну капиталистическую политэкономию посредством теории литературы, пока же образование позволяло мне чувствовать себя совершенно свободно на стороне богатства. В чопорном ресторане мидтауна, куда нас привела на ланч бабушка Ви, приехавшая навестить внучку, мне вручили синий пиджакк черным джинсам: этого оказалось совершенно достаточно, чтобы меня не выставили за дверь.

Я был чересчур идеалистом, чтобы желать больше денег, чем тратил, и чересчур гордецом, чтобы завидовать Хейслеру: богатые были для меня курьезом, вызывавшим любопытство как показным потреблением, так и столь же показной бережливостью. Другие дедушка и бабушка Ви, когда мы гостили в их загородном доме, демонстрировали мне висевшие в гостиной миниатюры Сезанна и Ренуара и потчевали нас черствым магазинным печеньем. В «Таверне» в Центральном парке, куда нас пригласили на ужин свойственники моего брата Боба, чета психоаналитиков, чья квартира была немногим меньше, чем у Лизы Альберт, я, к своему потрясению, узнал, что за овощи к стейку придется доплатить. Для тестя Боба деньги, казалось, не имели ни малейшего значения; впрочем, мы заметили, что туфля у тещи обмотана изолентой. Хейслер тоже не чуждался широких жестовнапример, оплатил невесте Тома билеты, чтобы она прилетела из Чикаго на выходные. Однако же за переделку лофта заплатил Тому всего лишь двенадцать с половиной тысяч: нью-йоркский подрядчик обошелся бы ему раз в восемь дороже.

Мы с Томом не знали себе цену. Брат слишком поздно сообразил, что мог запросить с Хейслера в два-три раза больше, я же покинул Манхэттен в середине августа, задолжав больнице Святого Луки двести двадцать пять долларов. Чтобы отпраздновать конец лета и, если мне не изменяет память, нашу помолвку, мы с Ви отправились в ресторан «У Виктора» на Коламбус-авеню, куда частенько захаживал ее бывший парень-кубинец. Я начал с супа из черной фасоли и, проглотив несколько ложек, почувствовал, что фасоль будто бы ожила и с какой-то злорадной силой впивается мне в язык. Я сунул палец в рот и вытащил узкий осколок стекла. Ви подманила официанта и пожаловалась на случившееся. Официант вызвал управляющего, тот извинился, осмотрел осколок, унес, а вернувшись, выпроводил нас из ресторана. Я прижимал к языку салфетку, чтобы остановить кровотечение, и на пороге спросил, можно ли унести ее с собой. «Да-да»,  ответил управляющий и закрыл за нами дверь. Мы с Ви поймали единственное за все лето такси и направились в больницу Святого Луки, которая находилась неподалеку от нашего дома. В конце концов врач сообщил, что порез скоро заживет, зашивать его не требуется, однако же, чтобы получить эту информацию и прививку от столбняка, мне пришлось просидеть там два часа. Напротив меня в коридоре, где я дожидался приема, лежала на каталке юная афроамериканка с огнестрельным ранением в живот. Из раны сочилась розоватая жидкость, но жизни это явно не угрожало. Как сейчас помню отверстиесудя по размеру, от пули двадцать второго калибра: то самое, чего я так боялся.

Пятнадцать лет спустя, успев жениться и развестись, я обзавелся рабочей студией в лофте на Сто двадцать пятой улице, в котором, вспомнив науку Тома, самостоятельно обшил стены гипсокартоном и подключил розетки. Я научился распоряжаться деньгами и ухитрился прикупить дешевое местечко в Гарлеме, поскольку уже не боялся города. Я общался с жившими в доме гарлемцами, после работы ходил в южную часть Манхэттена и спокойно гулял с друзьями по алфавитным авеню, которые понемногу колонизировала белая молодежь. Со временем на прибыль с продаж книги, написанной в Гарлеме, я и сам купил квартиру в Верхнем Ист-Сайде и превратился в человека, который водит младших друзей и родственников на ужин в слишком дорогие для них рестораны.

Городская разделительная линия стала более проницаемой, по крайней мере в одном направлении. Белая власть вновь утвердила свое господство посредством полицейских операций и бремени цен на недвижимость. По прошествии времени самым примечательным в эре белого страха кажется то, что она продлилась так долго. Из всех ошибок, которые я совершил, очутившись в Нью-Йорке в двадцать один год, больше всего жалею о том, что не догадался: здешние черные боятся меня едва ли не больше, чем я их.

Тем летом в последний мой день на Манхэттене я получил от Грега Хейслера чек за четыре недели работы. Чтобы его обналичить, мне пришлось наведаться в «Европейский американский банк», странное шестиугольное зданьице, которое торчало на унылом клочке лесопарка, отрезанном от юго-восточного бока Сохо. Уже не помню, сколько стодолларовых купюр мне там далито ли шесть, то ли девять,  но нести такую сумму в кошельке я побоялся. Прежде чем покинуть банк, я тайком сунул банкноты в носок. Стояло ясное августовское утро из тех, в которые холодный фронт сдувает с городских небес всю дрянь. Из банка я направился прямиком к ближайшей станции метро, опасаясь за свое богатство и надеясь, что те, кому деньги в моем носке нужнее, чем мне, признают во мне бедняка.

Почему так важны птицы

Если бы вы могли увидеть всех птиц на свете, вы увидели бы целый мир. Пернатые создания обитают в каждом уголке каждого океана и в столь суровых краях, что, кроме птиц, там никто не живет. Серые чайки выводят птенцов в чилийской пустыне Атакама, одном из самых засушливых мест на Земле. Императорские пингвины откладывают яйца зимой в Антарктиде. Ястребы-тетеревятники гнездятся на берлинском кладбище, где похоронена Марлен Дитрих, воробьина манхэттенских светофорах, стрижив морских пещерах, грифына отвесных скалах в Гималаях, зябликив Чернобыле. Многочисленнее птиц лишь те формы жизни, которые можно увидеть только в микроскоп.

Назад Дальше