Наследие - Дюбуа Жан-Поль 5 стр.


Каждый в детстве создает легенды. Мне вот не надо было далеко ходить за материалом для нихтолько выгляни в окно, и увидишь крыши таинственного дворца в мавританском стиле, по адресу улица Японии, 17, окутанного тайнами Востока и загадками оскопленной судьбы.

Я нашел батарею на семьдесят пять ампер в гараже на улице Сен-Мишель и оттащил ее на руках до дома, чтобы завести кабриолет. Я даже не знал, сколько эта машина простояла в гараже. Она пару-тройку раз чихнула, зафыркала всеми цилиндрами, и лишь тогда шесть камер для горючего начали наполняться содержимым. Запах отработанного бензина и токсические испарения вызвали мучительные ассоциации из прошлого, и я задом отогнал машину в сад, чтобы она проветрилась на свежем воздухе. Я обнаружил недостачу охлаждающей жидкости и масла и, взяв с собой Ватсона, поехал пополнять запасы материалов в автосервис рядом с мостом Демуазель. Оттуда было буквально два шага до Южного канала. Ожидая, когда машина будет готова, мы с собакой отправились бродить по берегам, где были пришвартованы баржи, на которых жили людилетом они красиво обрамлены зеленью платанов.

Все вещи мертвецов были на месте. Ничто не было сдвинуто. Если бы они вернулись, ничего бы не хватились. В комнате дедушки Спиридонастопки книг, лежащие на поле, словно хотели вскарабкаться на стены; на столе царил вечный творческий беспорядок. Два симметрично расположенных шкафа вызывающе глядели друг на друга и два весьма потертых кожаных кресла, повернувшись спиной к окнам, абсолютно не реагировали ни на погоду, ни на закат, ни на всяких посетителей вроде меня. Ну и, конечно, надо всем этим царила реликвия, главная вещь в комнате, большевистская святыня в банке формалина, к которой никто не должен был приближаться ближе чем на два шага,  причина этого становилась вскоре понятнаона стояла в центре комнаты, на камине. У Жюля, наоборот, властвовал порядок, аккуратность, кропотливая тщательность в уборке. Вездеи в шкафах, и в ящиках письменного стола, и на полочке для обуви. Чистенький лоток для журналов, книги на полкев алфавитном порядке. На рабочем столе двое часов Жежер-Лекультрдядя считал, что у них необыкновенно сложное и точное устройство. Кровать заправлена, все белье словно бы только что отглажено, судя по наволочкам на подушках. Комната материродители жили в разных комнатахне выглядела так презентабельно, так аккуратно, кое-где валялись вещи, не то чтобы беспорядок, но намек на некоторую небрежность, безалаберность. То же самое на столиках при кровати и на письменном столебумаги и документы наваливались по мере поступления, а не были разобраны по степени важности. В платяном шкафу еще сохранился ее запах, и еще пахли флакончики ее духов. Все они были в основном золотистого или янтарного цвета и аккуратно расставлены на специальной маленькой этажерке. На связке ключей в двери я заметил ключ от ее магазина.

Комната отца была точно такой же, как он оставил ее в воскресенье. Кровать не убрана.

В каждой из комнат покойных родственников была своя отдельная ванна, только отец с матерью использовали одну на двоих. Такая вот старомодная роскошь. Ну и там тожеполотенца, зубная паста, зубные щетки, бритвенные приборы, зубные нити, все было на месте, все ожидало воскресения из мертвых.

Эта экскурсия на второй этажвозвращение в бесплодное лоно семьикак-то выбила меня из колеи. На первом этаже было попроще, меньше личного, но и здесь ощущался тот же буржуазный комфорт: гостиная, столовая, а справа от входа две смежные комнаты- приемная и кабинет отца, с его мощным и насыщенным запахом хлорки, медицинского спирта и всех остальных подобных веществ, запахи которых незаметно въедаются в атмосферу. Ватсону это место явно не нравилось, он предпочитал ждать меня на пороге и отказывался войти в это логово шприцов и клизм.

Ночь была очень холодной, и утром сад побелел от инея. Я уже почти забыл, что такое зима, когда просыпаешься и вздрагиваешь от холода, просто посмотрев в окно. Я подумал о яхте, покачивающейся на волнах у пристани, об Эпифанио, которому, вероятно, ночью довелось quibar y singar, отходя время от времени за новой порцией вдохновения, спрятанного за экраном телевизора, и о Барбозе, который только и повторял мне с самого утра: «Ух сука, три недели на то, чтобы похоронить отца! Ну везет же вам, французам!»

Приехав в 10:45 на стоянку перед крематорием, я был удивлен количеством припаркованных там автомобилей. Собаку взять с собой я не решился. В большие магазины же их не пускаюти я не знал, имеют ли они право участвовать в погребальной процессии. Небольшая толпа напряженно ожидала у главного входа. Наверно, это разные семьи, каждая из которых ждет, когда вынесут ее покойника. Я пробрался к погребальному агенту, который сухо приветствовал меня загадочной фразой: «Вы должны были предупредить меня, мы бы все организовали совершенно по-другому». Он завел меня в какую-то часовню без признаков присутствия Бога, без креста, только со стульями и скамейками. Большие застекленные двери выходили во дворик, бледное подобие японского сада со смолосемянниками и пиниями. В центре зала на козлах, задрапированных покрывалом, стояла коробка, а внутри нее отец.

Когда ровно в одиннадцать служащий крематория вышел на порог и произнес фамилию Катракилис, вся маленькая толпа начала медленно втягиваться в зал. Люди были совершенно разные и по внешнему виду, и по возрасту, и по национальности, но все были в трауре и с грустными лицами. Понадобилось достаточно много времени и бездна терпения со стороны руководителя церемонии, чтобы упихнуть столько сострадания в такое тесное помещение. «Встаньте сюда, в угол, проходите, проходите, подойдите поближе». Маневры совершались не менее четверти часа и увенчались лишь частичным успехом, поскольку довольно много народу не поместилось в зале и вынуждено было остаться за дверями, вне торжественных речей, в единоборстве с зимой.

То, что я увидел, было совершенно невообразимо! Двестидвести пятьдесят человек явились на кремацию личности, совершенно не участвующей в социальной и светской жизни, нечувствительной к коммуникационным кодам и запросам. Это паломничество резко противоречило всем моим выводам и умозаключениям о характере отца.

Служащий крематория подошел к стойке, установил микрофон на нужную высоту: «Вы все собрались здесь, чтобы отдать последний долг доктору Адриану Катракилису. Думаю, что его сын, присутствующий здесь, захочет вам сказать несколько слов». Он отстранился, указывая мне при этом ладонью на микрофон: так конферансье вызывает на сцену начинающего артиста варьете. У меня появилось ощущение, что в меня ударил электрический разряд и пробежался по всем моим членам. Меня парализовало, приковало к стулу, мне понадобилось бесконечно много времени, сколько и часы оценить не могут, чтобы изобразить едва заметный знак рукой, символизирующий мое сыновнее горе и подавленность.

Язык у меня присох к гортани, мне казалось, что я дышу через соломинку, даже еще более тонкую, чем использовал Нервиозо для своих подзарядок.

И тут мужчина лет шестидесяти, в кожаных перчатках и красивом шерстяном пальто, подошел к микрофону и, положив с двух сторон руки на аналой, сказал хорошо поставленным голосом: «Я хочу рассказать вам об Адриане Катракилисе, замечательном человеке, выдающемся, одаренном враче. Он был еще и моим самым лучшим, самым близким, самым старинным моим другом».

Я вгляделся в этого проповедника, которого видел первый раз в жизни. Он был похож на шведского киноактера Стеллана Скарсгорда. Та же скептическая усмешка, та же усталость в глазах. Я не знал, кто он, из какой галактики он внезапно возник, но я был ему безмерно благодарен за то, что он появился в тот самый момент, когда воздух вдруг перестал поступать в мои легкие. Теперь, когда мне удалось справиться с паникой, я внимательно слушал, как он говорит разные невероятно трогательные и поразительные вещи о замечательном человеке, которого я так хотел бы знать, человеке, явно возлюбившем ближнего более себя самого. Оглядываясь вокруг, я видел взволнованных людей, некоторые так расчувствовались, что не могли удержать слез.

Скарсгорд вполне осознавал, какое впечатление ему удалось произвести на аудиторию. Голос его окреп, и речь стала еще ярче, еще мощнее, отец уже представал пред нами неким Луи Пастером из Буска, с легким оттенком доктора Барнарда и элементами Альберта Швейцера. «Он не считал ни своих часов, ни дней, и его рабочий день длился порой до глубокой ночи, если того требовало состояние пациента. И когда на его собственную семью обрушился водопад несчастий, он все равно стоически продолжал вести прием и оказывать помощь больным. И тот факт, что вас так много пришло, чтобы проводить его в последний путьсуть доказательство, что делал он это не напрасно».

Мне так хотелось бы набраться смелости и встать, подойти к гробу, открыть крышку и, как и подобает сыну, гордящемуся работой отца, представить их взорам его главное произведение, последнюю инсталляцию с этой головой ополоумевшей мумии, полосками окровавленного скотча, обматывающими жалкие очки и челюсть, так и не выпустившую наружу последний крик ужаса. Потому что он кричал, не сомневайтесь, кричал, как кричат все люди, которые падают с восьмого этажа. Его вопль должен был начаться где-нибудь в районе шестого и дальше усиливаться crescendo до того самого момента, как он ударился о мопед. Так всегда происходит. Ужас нарастает по мере того, как приближается земля. И тогда вы наконец поймете, что надо было вам пойти лечиться в другое место. В другое место, а не к этому человеку, который через несколько часов после смерти обожаемой жены, умершей от удушья, пришел на кухню и приготовил телячью печень с жареной картошкой.

«Сейчас мы собрались в последний раз перед тем, как я нажму кнопку, отправляющую тело на кремацию».  Служащий вновь взял руководство церемонией в свои руки, достойно выдержав паузу, чтобы все помолчали, но при этом не забывая, что сейчас прибудет новая семья с новым усопшим.

Из потайной двери появилось четверо рабочих, положили гроб на движущуюся ленту, которая тотчас же пришла в движение, увозя отца вниз, к огню, который поглотит его «в его нынешнем виде».

Толпа встала с мест и, словно в Италии во время похорон видного члена коза ностра, начала аплодировать. Эти овации значили для меня совсем другое. Что все закончилось. It, missa est, как говорят католики. Я должен признать, что в этот момент испытал некое странное чувство. Мгновенную радость, мимолетную, как если бы я выиграл очко во время партии в пелоту в Майами. Очко само по себе ничего не означает, но по правилам нашей игры даже самая маленькая победа, даже самая эфемерная, давала право оставаться в игре до следующего тура.

Печка машины подавала теплый воздух, но он тотчас же охлаждался, поскольку швы на капоте соединялись кое-как. Мне показалось, что зимняя зябкая сырость проникла под одежду, и хотелось только одного: как можно скорее покинуть это кладбище, проехать через этот город и вновь обрести тишь и тепло дома. Я скучал по прошлой жизни. Соревнованиям, ивовой перчатке, яхте, дырявому днищу автомобиля, океану. Я подсчитал, что в этот период общий размер моих активов во Флоридевключая суда и автомобилине превышал 6 или 7 тысяч долларов. Вскоре в соответствии с законом я унаследую солидную сумму. Я побаивался, что принять это состояние будет для меня более сложной задачей, чем могло бы показаться.

В данный момент я мог только удостовериться, что, будь то в Майами или в Тулузе, сквозняк, ледяной или теплый и влажный, все равно, свободно проникает в машины, которыми мне доводится управлять. Дома время от времени звонил телефон. Это были пациенты, которые хотели явиться на консультацию или вызвать врача на дом. Они нарывались на автоответчик отца, который просил у них оставить имя, адрес и обещал перезвонить как только сможет. Я стер все эти неудовлетворенные просьбы и на девственно-чистой ленте автоответчика оставил короткое сообщение: «Доктор Катракилис скончался в воскресенье, двадцатого декабря. Его кабинет закрыт». Я решил, что это весьма точно составленное и действенное уведомление.

День медленно клонился к вечеру, неспешность заката очень соответствовала моему вялому, измученному состоянию. Кремация положила конец целой серии неудобных ситуаций и мучительных видений. Я не ощущал ничего такого, ни гнева, ни горя, только огромную усталость, которая словно катком прошлась по моему мозгу, сглаживая все неровности. Мне казалось, что все улажено, все завершено. Что сад расчистили, а сухостой и валежник сожгли.

Пепел отца покоился в урне, которую я поставил на книжный шкаф в его кабинете. Я считал, что там ему самое место. Практически за работой. Пес прилег рядом со мной на диване. Тишина дома придавала нашему совместному существованию совершенно исключительный характер. Мы были одни на свете в эту рождественскую ночь.

Последующие дни были еще более холодными. В выходные пошел снег. Крупные хлопья, которые обычно любят показывать в канадских фильмах, одновременно легкие и пухлые, ложащиеся плотным слоем и создающие сугробы, созданные специально для того, чтобы усложнить жизнь людей и навалиться на кровлю. За несколько часов сад побелел и ветви, удивленные такой нагрузкой, согнулись. Сад стал седым и стройным. Пес понял, что у него образовалась новая площадка для игр, бегал туда-сюда, прыгал через разные воображаемые препятствия, а потом, вывалявшись в снегу, превратился в большой ледяной куст. Но в конце концов его подлинная натура взяла верх, и теплолюбивая собака из Флориды, дрожа от холода, прилегла согреваться возле одной из батарей в гостиной.

Кто-то позвонил у садовой двери. Я вообще-то никого не ждал.

«Прости, что вынужден был тебя побеспокоить. Нужно было сначала позвонить, конечно, но я решил сразу прийти. Просто, нудоктор Зигби, Жан Зигби, друг твоего отца».

Скарсгорд. Человек в шерстяном пальто. Автор легенды Святого Барнарда. Агиограф великого мастера. «Он стоически перенес утрату и продолжал работать» Этот тип, появившийся не пойми откуда, спас мне жизнь, выйдя к микрофону.

Он показался мне меньше ростом и вообще не таким впечатляющим и внушительным, как на церемонии. Снег украсил его пальто снежными эполетами, несколько комичными, припорошил его волосы (почти такого же цвета), сохраняющие, впрочем, ту же безупречную прическу, как и в день его выступления.

В прихожей он мощно, как крупный зверь, отряхнулся, сбросил пальто и привычным жестом повесил его на вешалкусловно всю жизнь здесь жил. Хозяйским жестом он пригласил меня в гостиную, уселся в явно привычное для него кресло, несколько раз сморгнул и, по-прежнему обращаясь ко мне на «ты», продолжил: «Ты, конечно же, меня не узнаешь. А вот представь, я видел тебя совсем маленьким. Ты только-только родился. Потом, когда тебе было три или четыре года, ты с отцом приходил ко мне довольно часто, почти каждые выходные. Ты обожал играть с моей женой и старшей дочерью. Ты этого не помнишь, ты был слишком маленьким. Сегодня ты живешь собственной жизнью. Ты врач, и я знаю, что ты играешь в баскскую пелоту в Америке. Это, кстати, очень огорчало твоего отца. Но в глубине души, я знаю, он уважал твой выбор. Поэтому-то мне бы, конечно, хотелось, чтобы ты все-таки выступил бы на похоронах. И отец бы этого хотел. Но я увидел, что ты не можешь, просто не в состоянии. И тогда я сделал это за тебя. Слишком уж много народу ожидало, чтобы им сказали вслух, каким замечательным человеком был твой отец».

У меня создалось впечатление, что я снова на кремации. Снова проповедь, снова нагромождение восхвалений. И ведь как расходится этот панегирик с убогой реальностью! Меня буквально пригибали за шею к земле, чтобы я преклонил колени перед распростертым телом, обмотанным клейкой лентой. И в довершение всей ситуации в этот самый момент по радио в гостиной передавали Cantus in Memoriam Benjamin Britten Арво Пярта, одно из самых трагических музыкальных произведений, которые только существуют в природе. Знал ли Скарсгорд эту пьесу, узнал ли ее, пытался ли он использовать эти мучительно прекрасные звуки, чтобы заставить меня склониться и пасть на колени?

«Я знаю, что последнее время ваши отношения были несколько натянутыми, он говорил мне, что вы отдалились друг от друга, и страдал от этого. Особенно после смерти матери. Ее гибель, ты знаешь, совершенно выбила его из колеи».

Телячья печень. Жареная картошка. «Кабриолет хочешь себе оставить?» И наутроприсвоив девиз Раймона Бюссьера из «Золотой каски»: «Терпенье и труд все перетрут»он открывает в положенное время свой медицинский кабинет.

«Я многое мог бы рассказать о твоем отце. Всякие истории из нашей юности. Мы познакомились в самый первый год, как поступили на медицинский. Он знал все о моей жизни, а я о его. Знаешь, как он меня окрестил? Модильяни. Потому что я любил рисовать лица. Он презирал эстетическую хирургию и не понимал, почему я после десяти лет обучения трачу свое время на надувание грудей, исправление носов и маскировку морщин. Иногда, когда он смотрел мои фотографии до и после, он кивал и повторял ту фразу, которая не имела никакого смысла, но я тем не менее ее обожал: Медицина утратила свою душу после того, как для измерения температуры перестали применять анальный термометр».

Назад Дальше