Элис МанроДруг моей юности
В «Друге моей юности» Манро сполна проявляет этот редкий талант: подобно Рэймонду Карверу, она выписывает своих героев так, что читатели, даже принадлежащие к совсем другой культуре, узнают в персонажах самих себя.
Манроодна из немногих живущих писателей, о ком я думаю, когда говорю, что моя религияхудожественная литература Мой совет, с которого и сам я начал, прост: читайте Манро! Читайте Манро!
Она пишет так, что невольно веришь каждому ее слову.
Самый ярый из когда-либо прочтенных мною авторов, а также самый внимательный, самый честный и самый проницательный.
Элис Манро перемещает героев во времени так, как это не подвластно ни одному другому писателю.
Настоящий мастер словесной формы.
Изумительный писатель.
Когда я впервые прочла ее работы, они показались мне переворотом в литературе, и я до сих пор придерживаюсь такого же мнения.
Поразительно Изумительно Время нисколько не притупило стиль Манро. Напротив, с годами она оттачивает его еще больше.
Онанаш Чехов и переживет большинство своих современников.
Она принадлежит к числу мастеров короткой прозыне только нашего времени, но и всех времен.
«Виртуозно», «захватывающе», «остро, как алмаз», «поразительно» все эти эпитеты равно годятся для Элис Манро.
Как узнать, что находишься во власти искусства, во власти огромного таланта?.. Это искусство говорит само за себя со страниц с рассказами Элис Манро.
Манро неоспоримый знаток своего дела. Скупыми, но чудодейственными штрихами она намечает контуры судеб или сложные взаимоотношения, но это детально прописанные портретыс легкими тенями и глубокой перспективой, а не банальная дидактика. Как все великие писатели, она обостряет чувства. Ее воображение бесстрашно.
Проза Манро скользит сквозь время с проворным изяществом. Поэзия в ней высвечивает действительно серьезную повествовательность единственно верным образом.
Великолепно поразительно Когда-то давно Вирджиния Вулф назвала Джордж Элиот одним из немногих писателей «для взрослых». То же самое и с полным правом можно сказать сегодня об Элис Манро. Она по-чеховски явственно ощущает своих персонажей.
Кажется, что Манро складывает все свои рассказы из нескольких тысяч слов и заставляет вас недоумевать, чем же другие прозаики заполняют оставшиеся лишние страницы.
Блестяще на самом острие эмоций Манро замахивается на великие темы: любовь и смерть, страсть и предательство, ожидание и разочарованиетщательно прописанная, непритязательная проза.
Аскетические и поучительные рассказы Манро о вожделении и потерях, возможно, даже более загадочны, чем всегда, и все же сквозь туман нет-нет да и замаячит нечто родственное надежде.
Проза Манро интеллектуальнаона аккумулирует все, что в высшей степени необходимо знать читателю, но никогда не попирает и не принижает сути мистерии, которая и есть источник всякого великого искусства.
Рассказы Манро словно пульсары, несколько поразительных чайных ложек весят тонны вся сложность и богатство нюансов сконцентрированы на нескольких десятках страниц.
Читать рассказы Манровсе равно что входить в густой лес в разгаре лета, настолько они богаты цепляющими деталями, игрой света и тени, полны шелестом неведомого бытия и плодородными запахами, но тем не менее тропа явно намечена и ведет к дивным местам и удивительным открытиям.
В удивительно откровенных рассказах Манро, пронизанных состраданием к героям, прослеживается мысль: жизньэто труд, и если мы подходим к этому труду с достаточной решимостью и упорством, то сможем прожить до конца достойно.
У Элис Манро памятливый глаз художника. Она владеет почти совершенным пониманием мира ребенка. И у нее невероятное ви́дение канадского пейзажа.
В хитросплетениях сюжетов Манро не перестает удивлять: банальные бытовые драмы оборачиваются совсем необычными психологическими ситуациями, а типичная ссора приводит к настоящей трагедии. При этом рассказ обрывается столь же неожиданно, как и начинался: Манро не делает выводов и не провозглашает мораль, оставляя право судить за читателем.
Все ее рассказы начинаются с крючочка, с которого слезть невозможно, не дочитав до конца. Портреты персонажей полнокровны и убедительны, суждения о человеческой природе незаезженны, язык яркий и простой, а эмоции, напротив, сложныи тем интереснее все истории, развязку которых угадать практически невозможно.
Все это Манро преподносит так, словно мы заглянули к ней в гости, а она в процессе приготовления кофе рассказала о собственных знакомых, предварительно заглянув к ним в душу.
Банальность катастрофы, кажется, и занимает Манро прежде всего. Но именно признание того, что когда «муж ушел к другой» это и есть самая настоящая катастрофа, и делает ее прозу такой женской и, чего уж там, великой. Писательница точно так же процеживает жизненные события, оставляя только самое главное, как оттачивает фразы, в которых нет ни единого лишнего слова. И какая она феминистка, если из текста в текст самыми главными для ее героинь остаются дети и мужчины.
В эти «глубокие скважины», бездну, скрытую в жизни обывателей, и вглядывается Элис Манро. Каждая ее историяеще и сложная психологическая задачка, которая в полном соответствии с литературными взглядами Чехова ставит вопрос, но не отвечает на него. Вопрос все тот же: как такое могло случиться?
Превосходное качество прозы.
Но даже о самом страшном Манро говорит спокойно и честно, виртуозно передавая сложные эмоции персонажей в исключительных обстоятельствах скупыми средствами рассказа. И ее сдержанная, будничная интонация контрастирует с сюжетом и уравновешивает его.
Рассказы Манро действительно родственны Чехову, предпочитающему тонкие материи, вытащенные из бесцветной повседневности, эффектным повествовательным жестам. Но Манро выступает, скорее, Дэвидом Линчем от литературы, пишущим свое «Шоссе в никуда»: ее поэзия быта щедро сдобрена насилием и эротизмом.
Американские критики прозвали ее англоязычным Чеховым, чего русскому читателю знать бы и не стоило, чтобы избежать ненужных ожиданий. Действительно, как зачастую делал и Антон Павлович, Элис показывает своих героев в поворотные моменты, когда наиболее полно раскрывается характер или происходит перелом в мировоззрении. На этом очевидные сходства заканчиваются, во всяком случае, свои истории Манро рассказывает более словоохотливо, фокусируясь на внутреннем мире
Памяти моей матери
Друг моей юности
С благодарностью Р. Дж. Т.
Когда-то мне часто снилась мать. Детали сна менялись, но удивлялась я каждый раз по-прежнему. Потом эти сны прекратилисьнаверно, потому, что заключенная в них надежда была слишком прозрачна, а прощение доставалось слишком легко.
В этих снах мне было столько же лет, сколько и наяву, и жизнь моя текла так же, как на самом деле, но я вдруг обнаруживала, что моя мать все еще жива. (На самом деле она умерла, когда мне было чуть за двадцать, а ейчуть за пятьдесят.) Иногда я оказывалась в нашей старой кухне, и мать раскатывала тесто или мыла посуду в побитом бежевом тазу с красной каемкой. Иногда я сталкивалась с матерью вне дома, в таких местах, где совершенно не ожидала ее увидеть. Например, в вестибюле элегантного отеля или в очереди в аэропорту. Мать выглядела хорошоне то чтобы моложава, не то чтобы не тронута парализующей болезнью, мучившей ее лет десять перед смертью, но все же неизмеримо лучше, чем мне помнилось, и это поражало до глубины души. О, у меня чуточку дрожит рука, говорила она, и лицо с одной стороны немеет, так, слегка. Неудобно, но я приноровилась.
И во сне я вновь обретала утраченное наявуживую мимику, живой голос матери до того, как мышцы ее горла одеревенели, а черты лица свело в скорбную, безличную маску. Как я могла забыть, думала я во сне, ее манеру небрежно шутить, не иронично, а весело; ее легкость, нетерпеливость, уверенность в себе? Я сожалела, что так долго ее не навещала, не прощения у нее просила, а жалела, что держала в памяти какое-то пугало вместо живой женщины. И самым странным во всем сне, самой большой милостью ко мне был ее ответ, вроде бы ничем не примечательный.
Что ж, говорила она, лучше поздно, чем никогда. Я была уверена, что рано или поздно тебя увижу.
Когда мать была молодамягкое, озорное лицо, пухленькие ножки в блестящих непрозрачных шелковых чулках (осталась ее фотография с учениками), она поехала преподавать в сельскую школу, расположенную в долине реки Оттавы. Школу Гривз, как ее называли, поскольку здание, в котором была ровно одна классная комната, стояло на углу надела, принадлежавшего фермерской семье по фамилии Гривз. Для Канады эта ферма была, пожалуй, из лучших: хорошо осушенная земля, из которой не торчали докембрийские валуны; речка, окаймленная ивами; роща кленов, из которых добывали сахар; амбары из цельных бревен и большой, суровый с виду дом, чьи деревянные стены не знали краски, но были открыты непогоде. В долине Оттавы заветренное дерево не сереет, а чернеет, рассказывала мать. Понятия не имею почему, должно быть, что-то в воздухе. Она часто говорила о долине Оттавы, своей родинеона и сама там выросла, милях в двадцати от школы Гривз, так, словно излагала незыблемые законы, подчеркивая то, что отличает долину от всех других мест на земле, и удивляясь этим отличиям. Дома́ там чернеют от времени, сироп из тамошних кленов такой вкусный, что никакой другой с ним не сравнится, и медведи ходят едва ли не под окнами ферм. Разумеется, я, попав наконец в те места, была разочарована. Это даже и не долина, собственно говоря, если под долиной подразумевать ложбинку между холмами; это мешанина плоских полей, низких скальных выступов, густых кустов и мелких озербеспорядочная, кое-как набросанная местность, в которой нелегко найти гармонию. Ее даже описывать трудно.
Бревенчатые амбары и некрашеные дома часто попадались на бедных фермах, но для семьи Гривз это было дело не бедности, а принципа. Деньги у них водились, но не тратились. Моей матери это рассказали соседи. Гривзы тяжело работали. Они были не то чтобы необразованные, но отстали от века. У них не было ни машины, ни электричества, ни телефона, ни трактора. Кое-кто объяснял это их религиозной принадлежностьюГривзы были камеронианцы, единственные представители этой конфессии в школьном округе, но на самом деле их секта, которую они сами именовали реформированной пресвитерианской церковью, не запрещала ни моторов, ни электричества, ни каких-либо других подобных изобретений, лишь карточные игры, танцы, кино, а по воскресеньям вообще любые занятия, кроме религиозных и тех, без которых никак нельзя обойтись.
Моя мать не знала, кто такие камеронианцы и почему они так называются. Какая-то чудна́я религия из Шотландии, говорила она чуть свысокас высоты своего непринужденного, послушного англиканства. Школьные учителя всегда жили у Гривзов, и мать немного пугало, что ей предстоит поселиться в этом доме, обшитом черными досками, где ее ждут нескончаемо тоскливые воскресенья, керосиновые лампы и примитивные суеверия хозяев. Но к тому времени мать была уже обручена и хотела заработать себе на приданое, а не скакать по стране и развлекаться. Она прикинула, что сможет ездить домой каждое третье воскресенье. (В доме Гривзов по воскресеньям можно было разводить огонь для тепла, но не для того, чтобы на нем готовить; запрещалось даже чайник кипятить. Нельзя было даже писать письмо или прихлопнуть муху. Но оказалось, что на мою мать эти правила не распространяются. «Нет-нет, смеясь, сказала ей Флора Гривз. Это не для вас. Вы можете жить как привыкли». И скоро мать так подружилась с Флорой, что даже не ездила домой по воскресеньям, как намеревалась раньше.)
Сестры Флора и Элли Гривз были последние, кто остался от всей семьи. Элли была замужем за человеком по имени Роберт Дил; он жил и работал там же, на ферме, но все по-прежнему называли ее фермой Гривз. По тому, как местные жители говорили о сестрах Гривз и Роберте, моя мать решила, что это люди средних лет, но оказалось, что Элли, младшей, всего лет тридцать, а Флора на семь-восемь лет старше. Роберт Дил по годам был где-то между ними.
Дом был разделен очень неожиданным образом. Супруги жили не вместе с Флорой. Когда они поженились, Флора отдала им гостиную и столовую, передние спальни, лестницу и зимнюю кухню. Ванную комнату делить не пришлось, поскольку ее в доме не было. Флоре досталась летняя кухня с открытыми балками и голыми кирпичными стенами, старая буфетная, переделанная в узкую столовую и гостиную, и две задние спальни, одну из которых заняла моя мать. Учительниц всегда селили с Флорой, в бедной части дома. Но мою мать это не огорчало. Она тут же поняла, что предпочитает Флору и ее неизменную бодрость тишине передних комнат, царства болезни. На территории Флоры даже позволялись кое-какие развлечения. У нее была доска для крокинола, она и мою мать научила играть.
Дом делили, конечно, в расчете на то, что у Роберта и Элли будут дети и им понадобится место. Но вышло не так. Роберт и Элли были женаты уже больше десяти лет, но так и не обзавелись потомством. Время от времени Элли беременела, но двое детей родились мертвыми, а остальные беременности кончились выкидышами. Когда мать только приехала, ей показалось, что Элли вроде бы все больше и больше времени проводит в постели. Мать подумала, что, может быть, Элли опять беременна, но об этом никто не упоминал. У этих людей было не принято о таком говорить. По виду Элликогда она поднималась с постели и ходила по домунельзя было ничего понять, так как ее фигура была уже донельзя испорчена: живот растянут, а грудь плоская. Пахло от нее как от лежачего больного, и она все время по-детски капризничала из-за чего попало. Флора ухаживала за сестрой и делала всю работу по дому. Она стирала, прибирала, готовила и себе, и сестре с мужем, а также помогала ему доить коров и сепарировать молоко. Она вставала до рассвета и трудилась без устали. В первую весну после приезда моей матери Флора затеяла грандиозную уборку дома. Она сама лазила по приставной лестнице, снимала штормовые ставни, мыла их и аккуратно составляла в сторонке; выволакивала мебель из одной комнаты за другой, чтобы отскоблить дерево и покрыть пол лаком. Она вымыла каждую тарелку, каждый стакан из тех, что стояли в посудной «горке» и вроде бы и так были чистые. Она ошпарила кипятком все кастрюли и ложки. Ее обуяла такая энергия, такая жажда действия, что она даже спать толком не могламать просыпалась от лязга разбираемой дымовой трубы или от шарканья метлы, завернутой в посудное полотенце и сметающей закопченную паутину. Через вымытые окна, не прикрытые занавесками, лился беспощадный свет. Эта чистота выбивала из колеи. Мать теперь спала на отбеленных хлоркой и накрахмаленных простынях, от которых у нее пошла сыпь. Больная Элли все время жаловалась на запахи лака и чистящих средств. У Флоры руки были стерты до мяса. Но бодрость ее не убывала. В платке, фартуке и мешковатом комбинезоне Роберта, который Флора заимствовала, чтобы лазить по лестницам, она была похожа на клоунаигривая и непредсказуемая.