Лабиринт: Герт Юрий Михайлович - Герт Юрий Михайлович 2 стр.


Все, что мне остается, это лежать не шевелясь, молча, бездвижно, чтобы отсрочить еще на несколько мгновений неизбежную гибель.

И я сползаю все дальше, все ниже, песок, унося меня, течет все быстрее, мягкий, золотистый, предательский песок... И вокруг столько солнца, покоя и радости, а я неуклонно приближаюсь к обрыву и вот-вот сорвусь и рухну вниз, на узкую полоску прибрежных камней...

Мне приснился этот сон. Сны запоминаются, если их перескажешьхотя бы самому себе. Я запомнил этот сон так, как пересказал себе, проснувшисьслово в слово.

Конечно, лучше бы с посвящением, но Жабрин этого не поймет. Жабрин...

Он был еще не стар, но его тело уже обрюзгло, расплылось и казалось вросшим в громоздкое кресло. Кроме редактора и зама только у Жабрина стояло кресло, они были, вероятно, ровесники, он и его кожаное кресло, потертое, с махрами грязной ваты на распоротых швах. Когда-то, наверное, оно украшало редакторский кабинет, потом его заменили новым, но выбросить пожалели, а теперь я не представлял себе Жабрина без этого кресла, без письменного стола в чернильных пятнах, без вороха газет, слипшихся на подоконнике от постоянно подтекающих зимой стекол,все это вместе: и кресло, и стол, и сама комната, сумрачная и нечистая, с веером окурков, осыпавшихся на пол из набитой бумагами проволочной корзины, все это вместе с человеком, который сидел передо мной, и былоЖабрин.

Посвящение... Я чувствовал себя сентиментальным идиотом.

Но самое странноеон все-таки читал мой рассказ. Читал, посапывая широкими ноздрями, разминая в коротких, тупых пальцах сигарету, не замечая, что табак сыплется на столнасыпался уже пирамидкой, и только закончив последнюю страницу, чиркнул спичкой, густо дохнул желтым дымом и, засопев еще громче, вылез из своего креслаэто случалось не часто.

Потом он стоял у окна, спиной ко мне, где-то на улице взревел и затих мотоцикл, за дверью верещала пишущая машинка, и, глядя на его обвисший пиджак с длинными полами, на помятые, сбившиеся в гармошку брюки, я впервые вдруг подумал о том, как он приходит сюда каждый день и сидит с восьми до шести, а то и позже, и каждый деньшестьсот строк в номер, и «Все на вахту», и «Дружно откликнемся!», и потом он идет домойу него мятые брюки, тяжелое тело и клейкая горечь во рту.

Я подумал об этом почему-то, сам не знаюпочему, когда он стоял спиной ко мне, у окна, затянутого серыми сумерками, как паутиной, стоял молча, шумно и часто дыша, как дышат грузные, немолодые люди.

Потом он повернулся ко мне, но я не увидел его лица, потому что в комнате было темно, и сказал:

А знаешь, ты это здорово... Здорово, понимаешь ли... Я как-то даже не очень поверил сразу, действительно ли он так сказал или мне почудилось. Но он повторил: «Ты это здорово, понимаешь ли...»и мне сделалось как-то виновато, и стыдно чего-то, и захотелось ему ответить, ночем?.. Я сказал только:

Может быть, включить свет?

Он отозвался не сразу, он постоял, подумал еще, по-моему, не обо мне и не о рассказе, подумал о чем-то своем, совсем своем, даже пожалел, может быть, что кто-то еще, кроме него, находится в той же комнате, наблюдает за ним и мешает остаться наедине, так мне показалось, но я, конечно, не знаю, о чем он тогда подумал, прежде чем нехотя бормотнуть:

Зажги, пожалуй.

И в ту же минуту резко зазвонил телефон.

Еще мигая от света, Жабрин досадливо потянулся к трубке. Лицо его сразу приняло обычное, озабоченно-готовное выражение, он слушал и, не отнимая трубки от мясистого уха, мелко вышагивал по дуге, вокруг аппарата, удаляясь от него, насколько позволял короткий провод, похожий на поводок. Наконец, он сказал: «Хорошо, постараемся»и вернул трубку на рычажок.

Потом он тусклым взглядом скользнул по стене, затоптанному полу, на секунду задержался на отрывном календаре в деловых пометках и устало вздохнул.

Дорогой мой, проговорил он с мягким недоумением, все-такизачем ты все это написал?

Теперь он снова сидел в своем кресле, прочно вросший в пространство между спинкой и ручками, вначале вялый, голос его звучал все увереннее, наливаясь рокотом сочного оперного тембра.

Понимаешь ли, дорогой мой, психология, переживаниявсе это так... Но вот герой у тебя... Герой у тебя, понимаешь ли, какой-то неудачник, мямля, Гамлет какой-то, и вообщене то... И тема, понимаешь ли, мелковата... И вообщенапускаешь мрак...

Все это я уже слышал раньше. И вскипал. Вскакивал. Разражался фейерверками... Но теперь я смотрел на него и думал: что он чувствовал там, у окна?..

Эпоха, дорогой мой, наша эпоха требует другого. А ты... Ну сам посуди, о чем ты пишешь? Ты о молодежи пиши, о комсомольцах, о таких, знаешь ли,с задором, с огоньком... Ты же способный парень, у тебя получится!..

До свидания,сказал я, поднимаясь.

Ты погоди,ты что, обиделся?

Нет, сказал я. За что же?

Ты погоди,сказал Жабрин, удерживая мою руку в своей. Взгляд его на миг остановился на моем рукаве, поросшем вдоль краев реденькой бахромкой.На стипендию живешь?он вдруг в упор посмотрел на меня. У тебя ктомать, отец? Помогают?

До свидания,повторил я.

Ты вот что,сказал Жабрин,ты приноси наминформашку там, зарисовочку из студенческой жизни,гонорар не бог весть, но все-таки...

Спасибо, сказал я. Когда надо, мы ходим на товарную станцию. Там платят не хуже.

Конечно, тут я не мог удержаться, чтобы слегка не попижонить, не полюбоваться собой. Но в замедленном рукопожатии Жабрина я ощутил нечто вроде уважительного удивления.

* * *

Редакционный день выдыхался, но в длинном коридоре еще хлопали двери, сотрудники суматошно метались между секретариатом и машбюро, на ходу вычитывая срочные материалы.

Под табличкой «Не сорить!» одиноко и неподвижно маячила фигура Сашки Коломийцева.

«Стойкий в бедствиях»так называли его в нашем институте за мужество, с которым он переносил разнообразные несчастья, сыпавшиеся на него начиная с первого курса, когда из-за какой-то заметки в стенгазете Сашкаединственный из студентовбыл зачислен в космополиты. Коломийцеву не везло в любви. Его проваливали на экзаменах. Он вечно рыскал голодным по общежитию в поисках трешки на обед, но, получив перевод от родителей, просаживал все деньги на книги, которые у него тут же разбирали, забывая вернуть. Жабрин не печатал Сашкиных критических статей, отвергая их за чрезмерный академизм. В редакцию Коломийцев теперь заходил только вместе со мной, посочувствовать моим неудачам. И сочувствовал так бурно и вдохновенно, что на обратном пути я должен был уже утешать и успокаивать его самого.

Сашка ждал меня в коридоре, небрежно прислонясь к стене плечом и упершись в пол носком растоптанного, похожего на бутсу ботинка. Он держал перед собой толстенную монографию о Шекспире и лицо его выражало сосредоточенность и размышление о таком, чего не уложить в грошовую информацию или даже целый подвал на четвертой странице. И странноедва увидев Сашку, я почувствовал облегчение и подумал, что и разговор с Жабриным, и все остальноене более, чем суета-сует и томление духа.

Я похлопал Коломийцева по спине, выбивая соскобленную со стены известку, мы вышли на улицу, и было хорошо глотать свежий, сгущенный морозом воздух после смеси желтого дыма и сладковатого тления лежалых газет.

Наступил вечер, вокруг фонарей повисли туманные шары света. Подтаявший за день снег покрылся ледяной коркой, прохожие скользили, пробегая мимо нас укороченными, быстрыми шажками, и юркали в уютную темноту подъезда.

Сашка требовал все новых подробностей, но на каждом слове прерывал меня и принимался поносить Жабрина. Его бутсы разъезжались в стороны; чтобы не упасть, он то и дело цеплялся за мой локоть. Он все-таки хлопнулся, когда мы переходили дорогу, но тут же вскочил, проверил ощупью стекла очков и налился удвоенной яростью:

Элементарная скотина! Ты думаешь, он что-нибудь понимает в искусстве?..

Потом он неожиданно смолк. Поблизости от нас, высвеченная витриной магазина, процокала высокими каблучками девушка в кубанке. Сашка толкнул меня, обернулся и проводил долгим взглядом ее тугие, гордые ноги.

Знаешь, Климушка, горестно вспомнил он, вчера мне пришлось продать билеты. Она не пришла. Онапонимаешь?

Я не понял, кем была «она» в этот раз. Сашкины увлечения менялись часто, неизменным оставалосьбурный восторг первого свидания, на котором Сашка читал сонеты Петрарки, и затембилеты в кино, продаваемые перед самым сеансом.

Не огорчайся, старик, успех всегда был уделом бездарности, сказал Сашка, вздыхая.

В небе мерцали звездымелкие, зимние, дрожащиея посмотрел на них и почему-то снова подумал о Жабрине. Подумал, что на самом деле он, может быть, совсем не то, чем кажется. Откуда мы знаем, что он такое на самом деле?

Я слушал Сашку Коломийцева и думал, что, возможно, на самом деле и ясовсем не то, чем пытаюсь себе казаться. Возможно, я только кажусь себе таким же, каким был, когда собирался бросить школу, чтобы бежать в Индонезию и умереть за свободу, а на самом деле все это пустякивсе эти бесконечные метания в поисках высшей справедливости и абсолютных истин, и во мне ничего нет, кроме пошленького тщеславия и злости вечного неудачника?..

Ты слышишь или не слышишь?..

Слышу, сказал я.

Сашка поправил очки и посмотрел на меня пристально и скорбно.

Я думаю, сказал он, сейчас самое время зайти в «Руно».

«Золотое руно»так назывался центральный ресторан. Его единственная в городе неоновая вывеска горела бледно-голубым сатанинским огнем над площадью, на которую мы вышли.

Мне не хотелось идти в ресторан, и в общежитие возвращаться тоже не хотелось, мне хотелось остаться одному, но я не мог обидеть Сашку. Вчера он получил перевод из дома и носился целый день по институту, раздавая долги.

Мне кажется, у меня еще что-то осталось, сказал Сашка. Правда, я видел в когизе юбилейный Шекспировский сборник...

Но он был готов пожертвовать ради меня даже шекспировским сборником.

* * *

Он сосредоточенно изучал меню, шевеля и причмокивая пухлыми губами. У Коломийцева было круглое лицо с розовыми щечками и рыжеватые волосы в мелких кудряшках. Если бы ангелы носили очки, он был бы точной копией ангелочка с картины Рафаэля.

В зале, еще пустоватом, сидели одни мужчины: теплая компания багроворожих деляг в лосиных сапогах и белых бурках; командированные с деловито жующими челюстями; пара застенчивых, настороженных морячков и пожилой человек в офицерском кителе без погон, длинный, худой, печальный, похожий на Дон-Кихота без эспаньолки, дрожащей рукой он выплескивал в стакан водку из графина и опрокидывал в рот, не закусывая. На низенькой эстрадке, возле пианино, стоял барабан и рядом, на стуле, блистал перламутром аккордеон; оркестранты сидели за столиком и пили пиво.

Официантка с подчеркнуто-безразличным видом ждала, поглядывая по сторонам, и нетерпеливо постукивала карандашиком по раскрытому блокнотику. Она была очень молоденькой, в белой кружевной наколке, прозрачной кофточке и напоминала одно из тех нежнейших созданий кондитерского вдохновения, которые пестрели за витриной буфета. Услышав о биточках с вермишелью и бутылке портвейна, она сказала:

Белое пить будете?

«In vino veritas», вздохнул Сашка, заканчивая в уме сложные подсчеты. Увы, но мы не будем пить белого, девушка!..

Она по-цыгански передернула плечами и, оскорбленно вильнув задом, поплыла к буфету. У нее был очень красноречивый зад. Им было можно выразить все, даже презрение к нашим студенческим карманам.

Мы заходили сюда редко, довольствуясь институтской столовкой ив день стипендиикафе-закусочной, расположенной в подвальчике, с окнами вровень тротуару; мы ели там жареную треску, дули жигулевское, спорили о статьях Эренбурга и очерках Овечкина. В ресторан мы являлись в исключительных случаях, когда требовалось восстановить равновесие между собой и миром. Наши сбитые подошвы нежились, ступая по ковровым дорожкам, крахмальные скатерти топорщились на столах, узкие серебряные сковородки фыркали маслом, и вино в бокалах играло веселыми огоньками. Жабрин в своей конурке отсюда казался не более реальным, чем облачко дыма.

Зал наполнялся. Посетители шумно двигали стульями, тренькали ножами, подзывая официанток. Аккордеонист заиграл «Голубку». Его звали Вася-милиционер. Он и в самом деле днем дирижировал полосатым жезлом на перекрестке перед универмагом, а по вечерам играл в «Золотом руне», и при этом лицо у него становилось добрым, глупым и совершенно счастливым.

За Гамлета! сказал Сашка, разливая портвейн, К черту Жабринада здравствует Гамлет!

Первая стадия опьянения у Сашки всегда была связана с Гамлетом. Он третий год занимался гамлетовским вопросом. Об этом знали все в институте. Он гордился тем, что получает книги по Шекспиру из Москвы, по межбиблиотечному абонементу.

Мы выпили. Я спросил:

Как поживает принц Датский?

Скоро, сказал Сашка. Я кончу доклад через две недели. Это уж наверняка. Так он отвечал каждый раз. Я усмехнулся. Он перехватил мою усмешку, положил вилку и нахмурился.

Гамлет! сказал он строго. Гамлет! Понимаешь ли ты, что такоеГамлет? Гамлетэто и ты, и я, и мы все, все человечество. «Быть иль не быть? Вот в чем вопрос. Достойно ль смиряться под ударами судьбы иль надо оказать сопротивленьеи в смертной схватке с целым морем бед покончить с ними?..» Каждая эпоха отвечает на это по-своему. Каждая эпоха и каждый человек. Я должен добиться синтеза!..

Я смотрел на его личико захмелевшего ангелочка и думал о том, что мне уже двадцать два. Что я пишу рассказы, которых никто не печатает. Что завтра надо слушать лекции, выпускать стенгазету, готовиться к семинару. Что через год, даже меньше, я поеду в глухой район. Буду учителем. И вопрос «быть иль не быть» решится сам собой.

Давай выпьем, сказал я. За Гамлета мы уже пили, давай выпьем за Горацио.

Мы отпили из бокалов.

Сашка сказал:

А теперь за Офелию.

Я сказал:

Лей поменьше. Мы еще должны выпить за Лаэрта, Гертруду, Клавдия и Полония.

Нет, сказал Сашка, к черту Клавдия. За Клавдия и Полония мы пить не будем. Лучше за могильщиков.

Конечно, сказал я. За могильщиковэто уж обязательно. Только хватит ли у нас презренного металла? Ведь мы забыли о Фортинбрасе...

Стоп!сказал Сашка, в мистическом ужасе округляя глаза. Мы забыли о Фортинбрасе? Мы будем элементарными скотами, если забудем о Фортинбрасе!..

И мы вытряхнули всю мелочь из карманов. Но тут Сашка сказал, вглядываясь куда-то поверх моего плеча:

Вот она, твоя Офелия.

Тебе начинают мерещиться призраки?.. сказал я.

А ты обернись, сказал Сашка.

* * *

Я обернулся. И увидел Машеньку. Вместе с Олегом. Он шел позади, небрежно кивая кому-то в зале.

Я перевернул пустой бокал кверху донышком. Забавно, подумал я.

Никогда я не сидел с ней в библиотеке, не читал Пешковского, никогда не провожал на Плеханова 26ту Машеньку, которую видел теперь.

Мне казалось, все смотрели не на нее, а на меня.

Она двигалась но широкому проходу, смущаясь и еще больше хорошея от смущения, она шла как по проволокепрямо, словно боясь оступиться, оглушенная шумом и ярким, наглым светом. Но было в ней что-то непривычное, чужоесейчас, когда она проходила по ресторану, рядом с Олегом, и даже в давно мне знакомом серебристо-пепельном, закрытом до шеи платье я ощутил вдруг затаенное бесстыдство,так дразняще оно облегало ее легкие бедра, талию и маленькую грудь,

Что ж, выпьем за Офелию? предложил Коломийцев, кротко поджимая румяные губы.

Скотина,сказал я.

А ты что, не знал?..

Отчего же, сказал я. Мне давно известно, что ты порядочная скотина..

Я старался не смотреть в ту сторону, где они выбрали свободный столик.

Какое мне, в сущности, до них дело?сказал я себе, Какое мне дело?

Внешне я выглядел, наверное, довольно спокойным. Я только краем глаза наблюдал, как Олег, разговаривая, наклонялся к Машеньке, рука его, с узким уголком белого манжета, уверенно лежала на спинке ее стула.

Дорогой мой, вспомнилось мне, писать посвящения в наше времяслишком провинциально...

Мы не успели расплатитьсяМашенька уже заметила нас. Она вспыхнула. Потом растерянно и обрадованно что-то сказала Олегу, он тоже повернул голову и помахал нам рукой.

Машенька, поднявшись первой, направилась к нашему столику.

Назад Дальше