Но мы все же о резине. Некоторые ее свойства, такие, например, как пластичность, упругость и растяжимость, давно и прочно служат обозначением для личностных свойств или типов социального поведения. Мне рассказывал знакомый, как он спросил однажды у одного из одиознейших кремлевских персонажей, которого когда-то неплохо знал: Скажи, как же это получается, что еще год назад ты говорил одно, а теперь столь же убежденно говоришь прямо противоположное? Тот самым нежным образом приобнял моего знакомого за талию, посмотрел прямо в глаза искреннейшим взором и проникновенно произнес: Ты знаешь, я раньше и сам не знал, насколько гибок может быть человек. Резина, в общем.
Или часто говорится что-то вроде того, что Москва, мол, не резиновая. Говорится часто и упорно. Хотя исторический опыт настойчиво убеждает нас в том, что именно она резиновая и есть. Ладно Москва. Однажды, еще в советские времена, мне пришлось присутствовать при разговоре двух литераторов. Одного из них недавно приняли в Союз писателей, и он буквально сочился неофитским ощущением собственной значительности. Второго, как было понятно из того же разговора, туда как раз не приняли, и он многословно и довольно нудно жаловался на такую вопиющую несправедливость. В какой-то момент новоиспеченный член назидательно произнес: Ну, старичок, сам должен понимать литература же не резиновая! Я долго после этого при каждом подходящем или неподходящем случае использовал эту железную (а вовсе не резиновую) формулу: Литература не резиновая. Хотя, если вдуматься, какая же она еще. По крайней мере советская литература.
Кроме резины как субстанции существуют еще и так называемые резиновые изделия, названия которых, особенно просторечные, также часто служат для обозначения тех или иных носителей тех или иных человеческих качеств. Особенно среди них выделяется одно. И это не галоши, не ластик и даже не резинка от трусов. На аскетичном, стыдливом и конспиративном советском языке оно называлось изделием 2. Меня, кстати, долгие годы занимал вопрос, какое же из изделий носило первый номер. Сравнительно недавно я узнал, что это противогаз. Впрочем, по силе и убедительности не только практического, но и символического наполнения первое изделие всегда сильно уступало второму, занявшему в народном сознании безусловно лидирующее место.
Несмотря на вполне определенную утилитарную роль, предмет этот при желании мог наделяться и дополнительными функциями. Я, например, видел однажды, как мальчик лет девяти стоял на берегу Яузы и с помощью прутика имитировал рыбную ловлю. Когда я подошел поближе, я убедился, что он вовсе и не имитировал. Это и была ловля. Хотя и не рыбная. Небольшая, но вполне убедительная горка из упомянутых изделий, расположившаяся около него, явно указывала на вполне конкретный объект ловли. Но это случай особый и вполне маргинальный.
А вот о том, что этот предмет можно надувать до известных размеров, известно более или менее всем. Причем надувать не только в буквальном, но и в метафорическом смысле. Например, головокружительная карьера человека, называющего себя президентом России, есть нагляднейшее доказательство того, что при сильном желании, подкрепленном простенькой, но напористой пропагандой, а также армией, флотом, секретной полицией и свалившимися прямо в руки убедительными ценами на жидкое и газообразное топливо, можно достичь многого. Например, надуть небольшой и малозаметный предмет до размеров президента огромной страны. В свое время этот головокружительный цирковой номер так заворожил охочее до детских радостей российское население, что оно на сколько-то лет застыло в неловком оцепенении, а некоторых этот фокус заворожил до такой степени, что кое-кто даже всерьез поверил в то, что это самое изделие и есть президент.
В наши дни под неумолимым воздействием физических и общественных законов упомянутое изделие стало стремительно сдуваться, прямо на глазах обретая первоначальные размеры и очертания.
Как свидетельствует житейский опыт многих поколений, попытки заново надуть пресловутый объект (а именно такие отчаянные попытки мы и наблюдаем в наши дни) особым успехом, как правило, не увенчиваются: все те, кто в детстве пытался надуть эту штуку дважды, знают, что в таких случаях шарик номер два либо практически немедленно сдувается, либо лопается с неприличным физиологичным звуком.
Так что стоит ли особенно изумляться тому, что нынешний президент, который тогда еще был лишь кандидатом, сравнил однажды белые ленточки, стихийно ставшие символом общественного протеста, с этими самыми предметами? Тут и тень венского доктора незачем лишний раз тормошить. Как-то все и так понятно. Резина она и есть резина. Ей, резине, принявшей человеческий облик, свойственна не только способность надуваться, сдуваться и гнуться. Она еще и не в состоянии допустить, что существуют в мире предметы, явления, люди, сделанные из каких-либо иных материалов.
Вовсе не ерунда
Начну я с одного маленького эпизода из жизни, а закончу другим.
Первый такой. Однажды я провел вечер в большой компании, где среди прочих оказался и некий религиозный еврей во всяком случае, именно так он себя позиционировал и вообще был в кипе. Он много, увлеченно и довольно интересно рассказывал о поведенческих правилах и запретах, особенно касающихся субботы. А дело происходило в пятницу вечером, то есть как раз как бы в субботу. В какой-то момент я заметил, что человек этот взял сигарету, чиркнул зажигалкой и, не прерывая своей маленькой лекции, невозмутимо закурил. Решив его дружески подколоть, я спросил: А вы-то сами не соблюдаете, что ли, этих правил? На что он назидательно поднял указательный палец вверх и убежденно произнес: Я соблюдаю. Но я нарушаю.
Я и сам стараюсь формулировать мысль как можно точнее. А потому такую точность высоко ценю и у других.
Но в данном случае я о другом.
Вообще-то эта тема неисчерпаема, как атом.
Можно, например, поговорить о том, что заветное наречие внутри языка, именуемое в быту матерным, уже много веков служит полигоном для демонстрации неисчерпаемости русского словообразования. Что с помощью всего лишь трех корней искушенный в этом деле человек способен сформулировать любую мысль, обозначить любой предмет, любое действие, любое явление и любое состояние тела и души.
Можно поговорить о том, что бывают случаи, когда человек, даже и обладающий всеми лексическими богатствами родного языка, не может выразить нечто никаким иным способом, кроме как ну понятно. Вот, например, совсем недавно одного публичного человека потянули на цугундер на целых пару недель, инкриминируя ему в том числе и публичное сквернословие, выразившееся в том, что он вслух и при всех назвал некую группу лиц при исполнении мудаками. Слово мудак действительно считается официально табуируемым. И действительно за мудака вроде как надо отвечать. Как за козла и за хорькабля. Но как быть, если человеку, стремящемуся наиболее точно и корректно выразить свою мысль или дать наиболее точное определение тому или иному явлению, свойственно искать и находить наиболее адекватные слова и выражения? И если вы, читатель, знаете иной способ обозначить мудака, кроме как назвать его именно мудаком, то я могу только порадоваться за вас. Но я уверен, что мудака ничем, кроме как мудаком, назвать невозможно без потери смысла. А смысл это самое главное.
Можно поговорить о том, что существуют люди, в том числе и самого благонамеренного направления мыслей, всерьез убежденные, что словарь национального языка делится на хорошие и плохие слова и что хорошие слова выражают хорошие мысли, а плохие соответственно. А еще есть люди, уверенные, что культурный уровень человека определяется его персональным словарем. С этим в значительной степени нельзя не согласиться, если бы ревнители культурности не были бы склонны подходить к проблеме столь механистично и не полагали бы, что слово, допустим, вдохновение само по себе культурнее, чем слово, допустим, жопа. В то время как культурность заключается совсем в другом, а именно в ясном осознании уместности или неуместности употребления тех или иных слов в те или иные моменты и в тех или иных культурных контекстах.
Впрочем, к тем, для кого выражения типа я в шоке или он предложил мне секс представляются более культурными, чем иные выражения, куда энергичнее и точнее означающие соответствующие поступки или состояния, я не адресуюсь. Бог с ними.
Но любой хоть сколько-нибудь филологически искушенный человек знает, что хороших и плохих слов не бывает самих по себе. Что хорошими или плохими они становятся только в контексте высказывания и полностью зависят от мотивации их употребления, от их порядка, от интонации фразы в целом и, главное, от намерения говорящего или пишущего.
В бытовой речи существует такая устойчивая формула, как ругаться матом. Но ругаются далеко не только матом, а матом далеко не всегда ругаются.
Можно поговорить о том, что человеку, незнакомому с этим заветным и в общем-то прекрасным в умелых руках пластом русской речи, трудно объяснить, почему столь смешна роковая опечатка в машинописной характеристике, выданной некоей комсомолке с места работы. В этой характеристике, подписанной пресловутым треугольником, в частности, сообщалось, что она, характеризуемая комсомолка, успешно сочетает работу с учебой. Все бы ничего, если в слове учеба не была бы пропущена буква ч. Комический эффект существенно усиливался тем широкоизвестным обстоятельством, что это самое успешное сочетание именно без ч вполне соответствовало реальному положению дел.
Можно поговорить о том, что заведомая, непроходимая непристойность того или иного высказывания обеспечивается чаще всего не с помощью табуированных слов, а как раз посредством слов из возвышенного словарного репертуара. Что может быть кошмарнее таких, например, образцов рекламы соответствующих услуг, от нечего делать сочиненных мною и моим другом во время долгого полета из Москвы в Иркутск. Утоли вкус страсти, написал он в моем блокноте и показал мне. По достоинству оценив его креативность, я предложил и свой вариант: Элитные киски для романтиков со средствами. Полет пролетел не зря и, главное, быстрее, чем ожидалось.
Культурные иерархии существуют вовсе не для того, чтобы слепо им подчиняться. Они существуют для того, чтобы их нарушать. Или хотя бы колебать, расшатывать, подвергать сомнению их незыблемость. Искусство именно этим, в частности, и занимается. Но такие иерархии надо знать, иметь их в виду, учитывать.
Культурно вменяемый человек обязательно нарушает речевые табу. А человек, так сказать, культурно девственный просто разговаривает именно таким образом безо всякого представления о самом существовании этих самых табу. Вроде лунатика, который безмятежно расхаживает в кромешной темноте по краю крыши вовсе не потому, что он такой отважный, а всего лишь потому, что он не знает о том, что ходит по краю крыши.
Если же меня спросят, являюсь ли я противником жесткого табуирования всего этого дела, то я убежденно скажу, что нет, ни в коем случае. Этот прекрасный и яростный язык непременно должен оставаться табуированным, причем самым решительным образом и как можно дольше. Иначе безвозвратно потускнеет вся его прелесть, вся соблазнительность и все то, что маркирует зону свободы. И что мы тогда станем СОБЛЮДАТЬ? И что НАРУШАТЬ?
А то, что употребляемая взрослыми обсценная лексика якобы непременно пагубно влияет на последующее речевое поведение детей, то на этот счет у меня есть и вторая обещанная история, маленький, но очень, по-моему, яркий эпизод, которым я и закончу и все выводы из которого я предоставляю сделать любезному читателю.
Эту сцену я наблюдал сам. Одна молодая мамаша, девушка вполне интеллигентная и в целом привыкшая фильтровать базар в присутствии своей четырехлетней дочки, однажды, устав от неостановимой болтовни своего не по возрасту развитого ребенка, в сердцах воскликнула: Слушай, перестань уже нести свою херню! И тут же в ужасе прикусила язык в надежде, что ее реплика проскользнула мимо бдительных ушей ребенка. Не тут-то было. Девочка подняла на маму свои невинные, внимательные, вдумчивые глаза и рассудительно сказала: Нет, мама, это вовсе не ЕРУНДА.
Моя жизнь в искусстве
Всю свою более или менее сознательную жизнь я дружил с художниками. Так получилось. Обстоятельства почти всех художественных знакомств были в общем-то вполне стандартными. Кто-нибудь из друзей-художников приводит тебя в мастерскую другого художника, своего друга, посмотреть работы и познакомиться. Иногда знакомства плавно перетекали в приятельства, а то и в дружбы, которые счастливо продолжаются и по сей день.
Но бывали и более экзотические обстоятельства знакомств. Вот, например.
В мастерской одного из моих друзей-художников было большое застолье. Повода не помню кажется, чей-то день рождения. Впрочем, в те времена поводы для застолий не очень-то нуждались во внешних обоснованиях. Нет, вру, вспомнил! Была встреча Старого Нового года.
За столом среди прочих знакомых и не очень людей сидел и художник М., ныне вполне известный, а тогда известный лишь в узких кругах, но по крайней мере известный настолько, что мне его имя в то время было уже знакомо. В какой-то момент я заметил, что художник М. с каким-то не вполне понятным интересом разглядывает меня. Причем разглядывает пристально. И не просто разглядывает, а как бы глазами измеряет параметры моего не слишком крупного корпуса. В чем дело? думаю я. Уж не из этих ли он самых как бы это пополиткорректнее сказать Впрочем, слова политкорректность тогда еще не существовало в нашем обиходе, так что простите за анахронизм.
А он тем временем все смотрел и смотрел. Все мерил и мерил. Вдоль и поперек. В какой-то момент я не выдержал и спросил: Простите, у меня сложилось впечатление, может быть и ложное, что вы измеряете мои габариты. Вы не гробовщик случайно? Другие свои подозрения я по понятным причинам озвучивать не стал. Вы даже не подозреваете, сказал он и рассмеялся, насколько вы близки к истине. И он, предварительно извинившись за некоторую бесцеремонность своего поведения, объяснил, в чем тут дело.
Дело в том, сказал М., что я хочу попросить вашего согласия на то, чтобы я сделал с вас гипсовый слепок. Час от часу не легче! подумал я и, не теряя похоронной нити, поинтересовался: Посмертную маску, что ли, снять хотите? Да вот еще! Ваше лицо меня совсем не интересует. Прозвучало это несколько обидно, но зато честно.
Мне, говорит он, очень подходит ваше тело. Спасибо, говорю, но мне и самому оно подходит. В общем, диалог наш принял отчетливые черты черноватого абсурда. Но он все же разъяснил, что к чему, хотя я и не могу сказать, что это что к чему внесло ясную гармонию и тихую безмятежность в мою мятущуюся душу.
Оказалось, что художник М. в настоящий момент по заказу одного из столичных театров делает сценографию для спектакля Преступление и наказание. А я-то тут при чем? И гипсовые слепки Да подождите же! слегка уже раздраженно говорит М. и продолжает: У меня там на авансцене все время действия должен лежать труп старушки, накрытый грудой окровавленных газет. А рядом топор. Понятно? Нет, честно говорю я. Ну как же непонятно? Вы мне по своим размерам идеально подходите для трупа. Ну, в смысле, для трупа старушки. Гипсового. А голова? Лицо? Да какое лицо! Все же под газетами. Какая голова! Вы что, не читали? Да нет, вроде читал. Ну и что скажете?
Я отказался, конечно же.
Почему? Из суеверия ли? Из боязни ли щекотки, неизбежной при обмазывании твоего тела мокрым холодным гипсом? Или так, вообще? Но отказался.
Он, кажется, не очень на меня обиделся, вполне осознавая некоторую, скажем так, нетривиальность своего предложения. Да ладно, сказал он, я, честно говоря, и не ждал, что вы согласитесь. А не знаете кого-нибудь вроде вас, кто согласился бы? Никого вроде себя я не знал.
Не знаю, как дальше складывались его поиски, но то, что на премьере спектакля лежал-таки на авансцене гипсовый труп вроде меня, это факт.
Мне, кстати, очень нравится, что вы пишете, сказал он мне в завершение нашего довольно-таки мучительного разговора. Мог бы с этого и начать, ворчливо подумал, но не сказал я.
Так не состоялась моя обещавшая стать ослепительной карьера в великом искусстве сценографии. Но так состоялось доброе и долгое приятельство с хорошим художником и очаровательным человеком.
Но когда я однажды напомнил ему об обстоятельствах нашего знакомства, он уверенно заявил, что ничего такого не помнит и что этого вообще не было и быть не могло. Здрасте, не могло! Но ведь было же!