Замри, как колибри - Генри Миллер 2 стр.


Говорят, будто японский язык довольно путаный. Но ум у японцев очень ясный, очень острый, очень быстрый. Достаточно что-то сказать лишь один раз, и тебя поймут. Есть, разумеется, много такого, чего говорить нельзя ни в коем случае. Очень они нежные? Точнее будет сказать, обидчивые. Никогда нельзя быть уверенным, оскорбил ты кого-нибудь или нет. «Не обидел ли я вас?»«Нет, не обидел». Глаза, часто бездонно черные, говорят больше слов. Иногда лицо просто сияет, но не глаза. Жутковатое зрелище!

Если бы возможно было выделить что-то одно, что меня в ней поражало, я назвал бы ее глаза. Сами по себе они не были такими уж необычными; зачаровывало или вызывало беспокойство то, что появлялось (или пропадало) в них. Всегда черные, иногда они могли полыхать, словно огонь, или просто тлеть, как угли. Или метать молнии. Или потухнуть, и тогда ее взгляд, обращенный в таинственные глубины души, становился абсолютно пустым. Но и веселые, они всегда хранили в себе скрытую печаль. Всегда хотелось защитить еено от чего? Она и сама не смогла бы ответить. Какой-то камень лежал у нее на душе, и уже давно, очень давно. Это чувствовалось и когда она пела. В тот миг, когда она открывала рот, она становилась другим человеком. И дело было даже не столько в том, что она, как говорится, пела с душойа она это умела,  сколько в том, что пела сама ее душа. «Что за славное, прелестное создание!»часто слышал я вокруг. Это верно, если смотришь только на маску. Самый же глубинный ее состав былкипящий вулкан. В душе ее властвовал демон. Он внушал ей то или иное настроение, направлял вкусы, желания, влечения и страсти. Должно быть, он с ранних лет завладел еюорально, так сказать. (Разумеется, это всего лишь мое предположение.)

Некоторые песни она исполняла на обоих языках. Мне почему-то всегда больше нравился японский вариант. Возвращаясь домой, иногда слегка под мухой, я говорил себе: «Заведи лучше соловья и научи его петь по-японски». Точно так же не мучился я из-за того, как она смотрела на меня. Представлял, как тот соловей запоет «Унеси меня на луну»! А как приятно будет на тысячный раз свернуть ему шею и выкинуть в мусорный бак.

Все те же пьянящие, сентиментальные песенки каждую божью ночьот мысли, что кто-то способен на такое, я не только терялся в изумлении, но чувствовал тошноту. Какое терпение нужно иметь! И притом какой быть нечувствительной. Mais, comme on dit, les femmes nont ni gout, ni dégoût. Как бы то ни было, невзирая на однообразие, невзирая на монотонность, я всегда ощущал себя морской звездой, плывущей в ледяной лунной росе. В жилетном кармашке у меня была своя Orgue de Barbarie. Бубу, а может, Бобо всегда терпеливо ждал. Самым серьезным моим соперником был маджонг. Кто бы мог поверить? Ради того чтобы ночь напролет играть в эту дурацкую игру, она могла пожертвовать всем, кроме, может, своей норковой шубки. Маджонг! Ennui, douleur, Iricherie, connerie, malaise, malheur, sommeil et caca partoutвот что я думал об этой игре. И это еще мягко выражаясь. Пока они стучат костяшками, некто в темном углу, клюя носом, насвистывает сквозь щербину в зубах «Японский мой дрёма». Все что угодно за игру в маджонг! Невероятно, но это так.

Я могу припомнить, когда все в этой стране помешались на чертовой игре,  по-моему, дело было в 1900 году. Именно что вседаже в Бруклине играли. Я, тогда совсем еще малец, любил перебирать и разглядывать костяшки. Я всерьез думал, что родителям нравится изображать китаёз. Казалось, игра этадля аристократов. Бедняки не могли приобрести набор для игры в маджонг. Бедняки не говорили по-китайски или по-японски. Так или иначе, повальное увлечение длилось не очень долго. Оно ушло вместе с увлечением фикусами и салфетками на спинках кресел. К сожалению, в те времена не было ни снотворных, ни бодрящих таблеток. Утром надо было идти на работу, болит у тебя голова или нет. Алка-зельцер еще не изобрели. И люди не выписывали чеков, чтобы оплатить проигрыш.

Вернемся в бар У него, конечно, были свои святые покровители, или, пользуясь современным жаргоном, лакомки-папашки, богатенькие стариканы. Вечная слишком знакомая отговорка: «Да им ничего такого не нужно, они безобидные». Как будто тем доставляло радость платить за иллюзию траха. Все на вид почтенные граждане, предположительно кастраты. У всех не глаза, а телескопы, а в штанах муравьи. Все грезят о полете на Луну в тональности си минор.

Если, как сказал Виктор Гюго, «бордельэто место, где убивают любовь», то бар с пианистомпередняя дворца мастурбации. Потом эти безумные сентиментальные любовные песенкии все записаны у нее в книжке: по-английски, по-японски, по-испански, по-итальянски, по-французски «Что теперь, любовь моя?», «Ты мой кумир, моя радость и страсть», «Когда станет одиноко и печально, позвони. Хотя, может, поздно будет, просто позвони!», «Всем сердцем люби меня!», «Хочу, чтоб ты любила», «Любовькак солнце», «Люби меня, и весь мир станет моим», «К нам пришла любовь», «Не могу я тебя разлюбить», «Это должен быть они его я люблю», «Всю меняпочему не взять всю меня?», «На свете не было сильней такой любвилюбви моей», «Ты все для меня», «Когда ушел ты», «Я могу тебе дать лишь любовь», «Далекая мечта», «Давай притворимся», «Прощай, моя черная птица!», «Очарование», «Страстный взор». Добавьте запор и сомнение, обещания и стенания, жжение и Святой Профсоюз Машинистов железных дорог. Вычтите ночную бабочку и разделите на Синюю птицу. A la fin ce fût déplorable! Иными словами, «Ичику и Каламазу». Или по-японски«Аиситэ ру»! («Я тебя люблю».)

В общем, проблема была все в той же старой заплетающейся безумной мольбе о любви. «Я люблю тебя!» Сказать это на языке, которым пользуешься каждодневно,  все равно что ничего не сказать. (Кто б, например, мог подумать, что так красиво«оманко»японцы называют шахну?) А сказать по-японски было нельзя, потому что не пришло время. Любить. «Легче сказать, чем сделать»,  ответила она по телефону. Общий смысл был таков: сперва женись, а потом говори о любви. А между тем каждый вечер в баре только и слышно было: любовь, любовь, любовь. Из рояля текли реки любви, пел соловей в ее горлеи все о любви среди роз. К часу ночи заведение дымилось от любви. Уже и тараканы вусмерть перетрахались между клавиш. Воистину любовь. Сладостная смерть. По-японски звучит еще сладостней: «Дзокораку одзё».

Под ее густо накрашенными ресницами блуждала тень улыбки. И под улыбкой таилась печаль ее расы. Когда она стирала краску, оставались два черных провала, заглянув в которые можно было увидеть воды Стикса. Ничто не всплывало на поверхность. Все радости, скорби, мечты, иллюзии были спрятаны в бездонной глубине подземной реки, в tohu bohu ее японской души.

Ее черное, тягучее молчание было для меня красноречивей любых слов. Еще оно было пугающим, потому что говорило о полной бессмысленности всего сущего. Так есть. Так было всегда. Так всегда будет. Что теперь, любовь моя? Ничего. Nada. В начале, как и в конце,  безмолвие. Музыка подобна швейной машинке, насквозь прострачивающей безликую душу. Сутью своей певица ненавидела музыку. Суть ее составляла одно целое с пустотой.

«Вечная любовь под звуки босановы».

Итак, после нескольких подобных месяцев, из-за саднящего пальца на ноге, из-за писем, оставшихся без ответа, из-за бесплодных разговоров по телефону, из-за маджонга, из-за ее лживости и двуличности, фривольности и фригидности горилла отчаяния, в которую я превратился, вступила в схватку с дьяволом по имени Бессонница. Шаркая по квартире в три, в четыре или в пять утра, я начал писать на стенахнесвязные фразы, что-нибудь вроде: «Мне все равно, что ты молчишь; я тебя перемолчу». Или: «Когда заходит солнце, мы считаем мертвых». Или (цитируя одного приятеля): «Если ты меня еще не нашла, то и не станешь искать». Или, по-японски, сводки погоды, передаваемые из Токио: «Куморё токидори амэ». Иногда просто: «Покойной ночи!» («О ясуминасаи!»). Я почувствовал, как во мне пускает ростки зародыш нового безумия. Иногда я шел в ванную и строил рожи перед зеркалом, до смерти пугаясь самого себя. Иногда просто сидел в темноте и умолял телефон зазвонить. Или насвистывал: «Дым застилает глаза». Или вопил: «Merde!»

Вполне допускаю, что мои переживанияэто самое лучшее, что было во всей той истории, правда! Но кто может сказать наверняка? Я уже проходил через подобное, причем десятки раз, и, однако, всякий раз оно было новым, непохожим, еще мучительней, еще невыносимей. Мне говорили, что я прекрасно выгляжу, что молодею с каждым днем и прочую подобную дребедень. Никто не знал, что в душе моей засела заноза. Никто не знал, что я погружен в вакуум на атласной подкладке. Никто, видно, не понимал, в какого кретина я превратился. Но я это знал! Я становился на колени и искал муравья или таракана, чтобы выговориться. Я устал беседовать с самим собой. То и дело я снимал телефонную трубку и притворялся, что говорю с нейне иначе как через океан. «Да, это я, Генри-сан, я в Монте-Карло (или в Гонконге, или в Веракрусе, какая разница). Да, я здесь по делам. Что? Нет, только на несколько дней. Ты без меня скучаешь? Что? Алло, алло!..» Нет ответа. Связь прервалась.

Это ж просто смехдля того, у кого твердый характер. В моем возрасте полагается быть экспертом в таких делах. Даже Байрон, с его изуродованной ногой, не мог бы придумать больше способов самоистязания, чем романтический идиот, в какого я превратился. Я способен был, стискивая одной рукой живот, чтобы внутренности не вывалились, другою жонглировать шариком для пинг-понга. (Кстати, о шарах. Говоря о тестикулах, японцы не удовлетворяются простым «яйца»у них «римтама», или «золотые яйца».) Как деньги (канэ), о чем я уже говорил. Никогда«грязные деньги», только «достопочтенные деньги» (о канэ). Что ж, если не научился ничему другому, то хотя бы стал немного разбираться в японском. (Частные уроки. Но давала мне их не она.) И чем больше я разбирался в японском, тем меньше понимал японцевто есть их образ мыслей, их душу, их Weltanschauung. Не на что опереться, в плане языка. Время от времени казалось, что я нашел ключ. Например, «Асахи»это утренняя газета. «Аса мара»утренняя эрекция. «Акагаи» могло означать как жирную устрицу, так и жирную шахну, смотря что вы предпочитаете. Но опасайтесь сказать: «Аиситэ ру» («Я люблю тебя»)! Лучше «Отче наш» прочитать, нежели преждевременно сказать: «Я люблю тебя». Однако улыбатьсявсегда безопасно. Особенно когда тебя унизили, оскорбили, растоптали твое достоинство. Острая боль пронзает тебя позже, когда меньше всего ожидаешь. Она входит между ребер, легко проскальзывает, как рука под складку кимоно. И когда он, клинок, поражает тебя, правильно будет сказать в ответ: «Как прекрасно!» Это будет оправданием не только множества грехов, но и множества преступлений.

Известно, что рай от ада отделяет только воображаемая граница. Блаженство и отчаяниеэто «Doppelgänger», то есть братья с единым телом. Любовь может быть тюрьмой без дверей или окон: ты волен войти в нее и выйти, но какая от этого польза? Рассвет может принести свободу или кошмар. Мудростьплохой помощник, когда оказываешься в смирительной рубахе. Так есть. Так было всегда. Так всегда будет

Когда не можешь избавиться от мыслей-вшей, копошащихся у тебя в мозгу, попробуй вальсировать в темноте. Или взберись на стремянку и напиши на потолке ее имя шрифтом Брайля. Потом, лежа в постели и закинув руки за голову, представь, что ты слеп к ее недостаткам, и благодари Всевышнего Будду за его милосердие и сострадание к твоим мукам. Вспомни все красивые слова, которые ты, быть может, говорил ей, и повторяй их, как литанию. Выложи козырь, что-нибудь вроде: «Спасибо, что все время звонишь мне, дорогая». Может быть, это не совсем по правилам, зато позволяет удержать их даже издалека. В бамбуковом лесу можно заблудиться, но всегда видишь звезды над головой. Небеса хранят дурня, но не дают ему расслабиться. Он думает, что придет завтра и все будет по-другому, но не будет ни завтра, ни по-другомубудет все тот же день, то же место, то же время. Все то же ненастье и видимостьноль. Всегда. Но даже если не будет ни мира, ни Бога, ни солнца, он все равно надеется на чудо. Что он отказывается понимать, так это то, что чудоэто он сам.

Требует ли любовь, истинная любовь, полного самозабвения? На этот вопрос всегда непросто было ответить. Разве не свойственно человеку надеяться получить что-то в ответ, пусть самую малость? Разве обязан он быть суперменом или богом? Существуют ли пределы жертвенности? Возможно ли бесконечно истекать кровью? Некоторые говорят о стратегии, словно это игра. Не раскрывай карты! Не теряй головы! Отступай! Притворяйся, притворяйся! Даже если сердце твое рвется на части, никогда не выдавай истинных чувств. Веди себя всегда так, словно тебя ничего не трогает. Вот какого рода советы дают тому, кто погибает от безнадежной любви.

С другой стороны, как говорит Гессе: «Любовь не должна просить и не должна требовать, любовь должна иметь силу увериться в самой себе. Тогда не ее что-то притягивает, а притягивает она сама».

А потом?..

А потом да поможет нам Бог, потому что то, к чему мы испытываем влечение, может быть, окажется нам вовсе не по вкусу. И то, чего мы так страстно добивались, может статься, потеряет свою притягательность. И возбуждаем мы влечение или испытываем его, все, что имеет значение,  это она, единственная на свете. «Бакари». Недостающая половина важней просветления. Будды и Иисусы совершенны по рождению. Они не ищут любви и не дарят любовью, потому что самилюбовь. Но мы, которые рождаемся снова и снова, должны открыть для себя смысл любви, должны научиться жить любовью, как цветы живут красотой.

Как замечательно, если бы ты только мог поверить в это, руководствоваться этим в своих поступках. На такое способен один дурак, последний дурак. Только он не задумается перед тем, как измерить бездну и обшарить небеса. Его простодушие служит ему щитом. Он не ищет иной защиты.

Каденция

А теперь несколько слов о воспроизведенных здесь акварелях Что это? То или се? Или невесть что? Во всяком случаенечто «единосущное» с развивающейся манией. Или, заимствуя выражение японского эстета, лучше будет сказать: «эскизы того, кое суть ничто».

Не будем класть под топор Красоту. Иллюстративный материал, который, повторю, единосущен с несуществованием предмета изображения, не претендует на красоту, интеллектуальность, безумие или на что-то еще. Он одной природы с текстом, и ключ к обоимБессонница. Некоторые иллюстрацииэто и не акварели, и не рисунки, но просто слова, а частообычное «алле-гоп» фокусника или бессмыслица. На одни уронила семечко птица, на другие попали капли songes, а на третьибрызги mensonges. Некоторые стекли с кисти розовым мышьяком; другие висели на мне тяжким грузом и появились как рубцы и синяки. Некоторыеорганичны, некоторыенет, но мне хотелось, чтобы все они жили собственной жизнью в саду Абракадабры. Ни одну из них нельзя назвать действительно nature morte, то есть кошерной. Всех их коснулось дыхание дьявола, и ничто не может их очистить, кроме лошадиной дозы лизола.

По сути, они иллюстрируют изречение Блейка: «Тигры гнева мудрее, чем клячи наставления». В своей «единосущности» они образуют занятный сплав страдания, лести, разочарования, меланхолии и полной бессмыслицы. В общем, та еще дребедень, к тому же фривольная.

В первое мое путешествие в Персию, примерно в 731 году до нашей эры, на меня произвела впечатление забытая магия, творившаяся посредством союза слов и фигур. Несколько веков спустя, путешествуя по Дальнему Востоку, я вновь был поражен браком между любовью, неземною любовью, и иллюзией. Одним словом, «единосущностью» экстаза и вечной tohu bohu, что впоследствии должна была символически выразить несбыточная мечта. Миллиард лет спустя, все еще находясь между раем и адом, я открыл истинный смысл section dor, которое столь долго держало в заблуждении древних, что в Средние века бразды правления перешли к Иерониму Босху, иногда называемому Джеромом Босхом.

Многое из той техники, тех приемов, что были усвоены мною за время пребывания между мирами, я смог использовать в нынешней своей инкарнации. Я научился, так сказать, впрягать в телегу невежества лошадей наглости. И был готов стать непризнанным акварелистом.

Назад Дальше