Дина РубинаНаполеонов обоз. Книга 1. Рябиновый клин
Часть перваяСерединки
Глава 1Ноу-халяу
Две любимые песни есть у Изюма: про чёрного во́рона и про сизого голубка. Да их каждый знает: Си-и-изый, лети-и, голубо-о-о-к, в небо лети голу-бо-о-е Ах, если б крылья мне тоже пожаловал бог, я-а б уле-тел за тобо-ою
А про ворона иносказательно так: А ну-ка, парень, подними повыше ворот, подними повыше ворот и держись! Чёрный ворон, чёрный ворон, чёрный ворон переехал мою маленькую жизнь.
Такая вот занятная орнитология
А если вдуматься: выходит, несчастный ворон всю горечь горькую народной души в себя вобрал, всё яростное омерзение? А сизый голубок, тот просто дух небесного простора, вестник несбыточной воли, даром что серит где ни попадя?
Это ж как птице обидно, ворону-то, поясняет Изюм.
Да ладно тебе! отмахивается Надежда. Ты видал, какие они тут летают? Я когда по грунтовке еду, близко их вижу, они прямо над машиной ухают: зловещие, размах крыльев, как у птеродактиля, и оперенье тусклое и нехорошее такое, просто жуть!
Это соседские посиделки на веранде Надеждиного дома. Там у нее стол стоит дубовый-помещичий, явно старинного боровского семейства имущество, у Бори-Канделябра прикуплен и накрыт тканой скатертью, привезенной аж из Иерусалима; друзская работа, говорит Надежда и не забывает уточнить: «не рус-ская, а друз-ская», будто Изюм должен непременно запомнить это слово: «друзы» вот, тоже народ.
А в Иерусалиме живет эта, как её ну писательница эта, к которой Надежда в гости ездит и привозит оттуда разные штуковины Востока: медную турку, бронзового (тяжеленного!) козла с витыми острыми рогами, янтарные чётки возьмёшь их, они переливаются в пригоршню тёплой виноградной гроздью. Или вот ту же скатерть.
Изюм почтительно проводит ладонями по плотной и лоснистой, как новенькая кожа, материи вся она сплошь в лошадях да всадниках: скачут они, скачут, лук натягивают, целятся в лань, а та шею гнёт до земли в бесконечном, неуловимо женском изнеможении
Ну, это когда Надежда пускает на свою веранду. Может и не пустить: поднимет от стопки листов свою рыжую копну, блеснёт очками, прям как Берия, и бросит: «Занята работаю сгинь!» Она вообще женщина с характером. Редактор в большом издательстве, с писателями хороводится, и эти самые писатели в её рассказах то ли дети малые, то ли тепличные растения, то ли буйно помешанные. Надежда, когда заходит разговор, имён обычно не называет, любопытство праздное пресекает, очень строга; обронит только: «некий известный автор». И тогда похожа на старшую медсестру психдиспансера или на главного садовника в курортном ботаническом розарии. Куда-то она ездит на встречи с ними, носится с их даже не книгами, а чем-то вроде рассады: «рукописи» называются, и из них, как из луковицы тюльпан, книги ещё только надо выращивать.
Книжки вообще-то Изюм уважает, кое-какие в детстве почитывал, любит о них порассуждать:
Костику по программе надо «Хоббита» читать, делится он с Надеждой. Я в шоке! Он в третьем классе!
Да ладно тебе, «Хоббит» хорошая книжка.
Хорошая?! Ты знаешь, какие там твари?! Я хочу спросить: где Пастернак?!
Натыкается на изумлённое лицо Надежды и суетливо себя поправляет:
в смысле, Мамин-Сибиряк! ГДЕ САВРАСКА? Я Костику говорю: «Сынок, давай почитаем про Незнайку!» А он мне: «Пап, ты что, травы -обкурился?»
Изюм ближайший Надеждин сосед через забор. Он рукастый и поможливый, когда в настроении. Когда в настроении, он и собеседник забавный, и насмешит кого угодно до икоты. Идеи и разные технические усовершенствования мира прут из него, как дрожжевое тесто из кастрюли.
Петровна! говорит. Раньше мне всё было пофиг. Теперь я не пью, не курю, похудел на восемь кило, и мне всё стало не пофиг, на трезвую-то голову. Вот, думаю, неплохо бы миллионов десять заработать.
Интересно, на чём бы это? Надежда насмешливо посматривает поверх своих очков, спущенных на кончик симпатичного носа.
Ну-тк!.. Мозгами надо шевелить, нащупать какое-нибудь ноу-халяу, до чего никто ещё не допёр! Петровна, ты вот ночью, когда в туалет идёшь, сразу тапочки находишь?
Да я их и не ищу. Мне главное очки не искать, а то сразу проснусь. Можно и босиком, на ощупь, там пара шагов до туалета. И знаешь, я навострилась: когда ложусь, оставляю тапочки ровнёхонько перед кроватью, встаю и ноги ставлю прямо в то же место.
Ну, у меня так не получается. И я вот что придумал: надо простегать тапки светящимися нитями. Фосфоресценция если знаешь слово. Проснулся, а они в темноте сияют
Или прибежит вечером в самый разгар снегопада, весь облеплен снежной жижей, топает по ступеням веранды и дышит, как довольная дворняга:
Петровна! Ноу-халяу! Страшная экономия времени! Если на твои ворота приделать дополнительные петли вверху, можно домкратом поднимать их из нижних петель в верхние. И тогда не нужно чистить снег! Это ж пустейшее занятие снег чистить!
Нынешней зимой идеи и усовершенствования одолевают его преимущественно по ночам. Каждое утро, как собака хозяину, приносит он на крыльцо Надежды очередной продукт бессонницы.
Спит он плохо ещё с позапрошлого месяца: отравился на поминках Гоголя.
Нет, ну эту историю надо в деталях живописать, страстным и убедительным голосом самого Изюма:
У меня тут одноклассник помер, Гоголь. Гоголь это потому, что у него носяра значительный. Ну, звонят на поминки ехать. И такая неохота мне, Петровна! Ведь что такое хорошие поминки? Все ужрутся и давай шапито крутить! А я, как пить бросил, у меня даже чирьи на жопе зарастать стали, и печень не жужжит, и язык поострел.
Но поехал. Гоголя всё-тки жалко А они, такие, давай: выпей да выпей. И одноклассники, и жена его. А я и не знал, что водка у них тульская палёная, по семьдесят пять рэ. Маханул раза два этого пойла, чувствую: звук гаснет, зрение заскучало и кровь будто замёрзла во всех протоках. Мирообозрение, короче, поблекло: ни бэ, ни мэ, ни куролесу
Ну, «Скорую» вызвали. Промыли желудок, ввели глюкозу. Хотели везти меня в наркологическую больницу. Кое-как отбился, отказ подписал. И два дня валялся у гоголевской вдовы В общем, чуть не ушёл за школьным товарищем. Главное, спать не могу! В голову за полсекунды лезет миллиард мыслей. Блллин-блинович! думаю, это пипец, сейчас гением заделаюсь!
Ну, пошел я на приём в нашу боровскую больничку, к психиатру. Почему к психиатру? А к ко-му ж ещё? Не сплю, мысли прут и прут. Тот посмотрел на меня: «Давно бухаем?» По коленке херак! молотком и «У вас, говорит, наб-людается некая активность мозга». «Точно, доктор: у меня мозг как самолёт: я только прикорну и хоба! цветные мысли стеной прут!»
«А вы махните водочки, говорит. Рюмку за едой».
И тут, Петровна, понял я, что он сам синяк, и никакой от него клятвы Гиппократа. Вернулся домой, полез в Интернет, а там то же самое: примите водочки. Да не хочу я пить! Теперь представь: тело устало, глаза, как у Вия пудовые, а в мозгу идей на три конструкторских бюро.
Слушать Изюма можно с заткнутыми ушами, жестикуляцией он дублирует каждое слово своих монологов, как актер японского театра «Кабуки»: простирает обе руки (если хочет призвать к сочувствию), прижимает ладони к печени (подчеркнуть высокую степень ответственности), плавно поводит подбородком справа налево и так далее. В нём, как в императоре Нероне, умер актёр, но не великий, а поселковый, с подмоченной репутацией и вчерашним перегаром. Однако даже и так от Изюма невозможно глаз отвести: он жестикулирует даже бровями, а брови наведены от рождения первоклассным гримёром: чёрные, длинные, как приподнятое крыло, это брови любимой наложницы султана. И голосом он владеет достойно: сочный такой баритональный тенор, с некоторым пережимом и дрожью в минуты восторга или возмущения.
Тут ночью, оказывается, интересные передачи идут по телику. Но я их смотреть не могу: телик справа от койки, шея затекает. Так я что: надыбал сайт с радиоспектаклями, лежу и слушаю Постановки всё старые, без модной придури, артисты не портянку жуют, говорят тренированными голосами. Я слушаю, слушаю и погружаюсь. Раза два аж с кровати слетел: там у них речь такая устрашающе-внятная, представляешь, как в мозгу преображается? И какие сны потом снятся! Тут вот «Ревизора» прослушал это коллапс и ужас!
Ужас? рассеянно уточняет Надежда, вытирая мытую чашку полотенцем. Вот человек: сервиз-то кузнецовский, у Бори-Канделябра за бешеные деньги купила, а запросто ставит его на стол буквально каждый вечер, и прямо вот так невозмутимо чай пьёт и соседа угощает! Без всякого благоговения. Почему же ужас? Там же вроде всё смешно?
Смешно там? А где ужас?
Может, ты «Мёртвые души» слушал?
Нет, то был «Ревизор», убеждённо говорит Изюм.
Так в «Ревизоре» всё смешно.
Ну, знаешь, кому смешно, а кому не очень. Там в хлебе нос нашли!.. Чего ты ржёшь! возмущается он, рассматривая зашедшуюся в конвульсиях смеха Надежду. Но руки держит на коленях, боится жестикуляцией смахнуть со стола дорогие предметы чаепития. Ты что, не помнишь эту великую книгу?! Я от страха чуть не обоссался: ночь за окном, даже псы не брешут, а мне прямо в уши задушевный голос: нос в хлебе! Живой, шевелится!!! Ты что?! Гоголь, это же кровавый нос в хлебе!
Из себя Изюм, как посмотришь пузатенький горбоносый крепыш с близко поставленными серыми глазами. Когда увлечённо что-то рассказывает, глаза выпучивает и доверчиво моргает, а ресницы девчачьи, пушистые; опускает их они как веера.
Рот он старается поменьше разевать, ибо у него там, сам говорит: «последний день Пномпеня».
Лет десять назад, когда был богатеньким («когда у меня был майонезный цех!»), он начал было строить импланты, но по жизненным показаниям не довел дело до конца, и теперь вместо некоторых зубов у него пеньки. И потому, даже смеясь, он старается делать губы жопкой. Надежда бы и не заметила, но когда он признался, заглянула-таки в пригласительно разинутую пасть и пеньки эти узрела.
Изюм брехун отчаянный, изюмительный. Куда ни кинь, где ни копни, отовсюду лезет его суетливая брехня: брехня художественная, упоительная, вдохновенная, забывчивая и дармовая.
На днях, заглянув к нему по очередному ремонтному делу, Надежда углядела под шкафом электронные весы. Не поленилась, встала на карачки, вытянула их, обмахнула подолом пыль и взгромоздилась; а там минус одиннадцать кэгэ от правдивого веса.
У тебя даже весы брешут! заявила она и рукой махнула, своей пухлой величавой рукой.
Надежда вообще-то вся целиком женщина величавая: высокая, полная, и лицо так у рыжих бывает белое и гладкое, как на портретах разных императриц.
Императрицы?! презрительно щурясь, отвечает она Изюму. Да они все были немки, Изюм, все немчура худосочная. А я мордва, прикинь? Настоящая ядрёная мордва-мордовская, плоть от плоти родной картофельной ботвы
И оба хохочут. Посмеяться она тоже любит когда в настроении.
Но главное, они Надежда и Изюм дружбаны по животной теме: у обоих собаки, а у Надежды ещё и кот Пушкин.
Пёс у Надежды ангельской кротости, и оно понятно: лабрадор. Однажды, в начале счастливой совместной жизни, она повезла своего Лукича на какую-то собачью тусовку. Не то чтоб уж прямо наград возжаждала, а вот, покрасоваться хотелось: ну, такой он был распрекрасный мальчик, с блестящими персидскими очами.
Получив двусмысленную запись «перспективный лабрадор», Надежда на всю эту собачью аристократию обиделась, и участие в смотрах собачьих статей прекратила. Перспективный лабрадор, вообще-то белый (но на солнце с редким золотисто-луковым отливом), остался обаятельным неучем, добряком и рубахой-парнем. С Изюмом у них отношения трогательные, так как, уезжая к себе в Москву, Надежда частенько оставляет Лукича на попечение Изюма, ни к чему, считает, лишать собаку здорового деревенского климата. А щедрый Изюм уж кормит так кормит: и кашку замутит, и котлетки замастырит, а на третье шарлотка, так что Лукич за Изюма душу свою бессмертную собачью ежеминутно готов продать. Сидит тот за столом у Надежды, а Лукич встанет на задние лапы и пошёл за Изюмовым ухом ухаживать, вылизывать его не за страх, а за совесть.
Ну, ладно, дуся, уговаривает его Изюм, поглаживая и отпихивая, дышишь, как грубиян, вот, сердце бьётся. К чему эти излишества!
У самого-то Изюма собачина будьте-нате: Нюха, алабайка тигровой масти. Он зовёт её «свиньёй» и уверяет, что стоит Нюха двести тыщ.
Мы тут пошли на рыбалку с соседом. И он мне: «Продай собаку». Я ему говорю: «У тебя жена есть? Продай мне её».
Нюха, в отличие от деликатного Лукича, собака безрассудная и склочная: рвёт и грызёт всех псов по округе. Недавно порвала собачку Юрки-пожарника. Тот ворвался с берданкой в руках:
Всё, Изюм, щас я буду её убивать!
Но Изюма так просто не уцепишь. Он же вертлявый, как Буратино.
Давай, Юр, убивай. Только помни, у меня тут всюду камеры натыканы.
Долго Юрка ярился, слюни веером, сопли пузырями, весь двор Изюму заплевал. Пришлось, куда денешься, откупаться. Договорились, что Изюм ему у Витьки, собачьего заводчика по кличке «Неоновый мальчик», купит щенка хаски.
Не успел это дело уладить, другой сосед с порванными джинсами:
Сделай укол своему динозавру, блять!
А Изюм-то к любому свой подход имеет. Головушку понурил и смиренно так:
Давай, делай укол мне. Делай, Мишка, мне укол.
Нет, намордник-то у Нюхи имеется. Уж не знаю у каких рыцарей такой был: металлическая сетчатая труба устрашающих размеров. Выбегает несчастная псина с такой вот дурой на башке, а зима в этом году снежная, но мокрохлябистая. Нюха морду в сугроб опускает, в трубу набивается снег, и бежит алабайка, бежит, башкой мотает. Своей «свиньёй» Изюм гордится, всё ему кажется, что она достойна более широкого признания и незаурядной судьбы. Вот и придумывает разные эпизоды героического эпоса:
Мы сегодня со свиньёй поехали в Коростелёво. Зашёл я в магазин, свинью на улице оставил. А возле магазина такса привязана, вполне такая городская семейная такса. Вдруг из-за угла выбегает огромная собака дикая, набрасывается на таксу и давай её рвать!
Когда Изюм рассказывает, глаза его горят, пальцы топырятся ершом, локти крылышками, ресницы трепещут. Если он стоит, то при этом ещё и подтанцовывает.
Ну, свинье моей это дело не понравилось, и она ка-а-ак бросится на дикую собаку!
Как же это она бросилась, подозрительно щурится Надежда, когда у неё морда в трубе?
А вот прямо как в турнирах: морду поднимает и бьёт, поднимает и бьёт! У неё труба натуральный щит-и-меч! Ну и отогнала дикую собаку. И тогда из магазина выходит хозяин таксы. Он, оказывается, это дело в окно наблюдал. Жмёт мне руку и даёт пятьсот рублей!
И ты взял?! презрительно ахает Надежда.
Изюм опускает ресницы:
Ну, а что взял! Призы-то у нас ещё никто не отменял.
* * *
Мужичок он в силу разных причин и происшествий беспаспортный, водительские права тоже отсутствуют. Так и ездит и, между прочим, ездит аккуратно, получше многих иных.
Однажды привёз к Надежде ту самую иерусалимскую писательницу, в Обнинске она выступала, в Центральной библиотеке. А Изюм с бригадой Альбертика делал ремонт на даче у одного крутыша. И Надежда: «Слушай, Изюм, прихвати-ка Нину, тебе ж по пути, а я на ужин баранинки потомлю. И ты приглашён».
Отчего не прихватить, Изюму и самому любопытно: у Надежды на полках книг этой писательницы как бурьяну. Подумать страшно, сколько человек за свою жизнь может слов намахать!
Подъехал вечером к библиотеке, парканулся дождался, когда из дверей сначала вся бабья шушера повалит, а за ней в букетах и венках, как майская утопленница, выйдет та самая Нина Ничего такая тётка, простая, без понтов, за руку здоровается. Поздоровкались, погрузились, поехали На заднем сиденье цветы колышутся и пахнут, и только духового оркестра с траурным шо́пенгом не хватает, медленно едем, незачем писателя по ухабам трясти.
Надежда предупредила, чтобы Изюм пореже рот разевал: пойми, мол, известный писатель, на неё и так народ прёт со своими идиотскими эмоциями. Помалкивай до ужина, человек устал.
Какой там устал человек! Напустилась на него с миллион-вопросов. И до всего ей дело: про жизнь его, родителей, работу, мысли разные спрашивает. И видно, что не притворяется. Сначала он растерялся, потом расслабился и разговорился. Даже забыл, кто это рядом с ним сидит и что с ней (так Надежда велела) надо блюсти «пиэтет».