Последней школьной осенью я почти не видела Розку, зато часто видела Наташу. Раз в неделю или, может быть, в две она приезжала со своей старшей дочерью, громко плакала, скандалила с тетей Тамарой. «Забирай», кричала тетя Тамара. «Та хай тут поживет, вам хлопцу хлеба жалко? Я вот Розке скажу, какая вы». «Я тебе скажу! Я тебе так скажу, что в тюрьме будешь сидеть».
Тетя Тамара замахивалась на нее метлой или тряпкой, старшая двухгодовалая девочка невозмутимо грызла бублик, а Наташа закрывала лицо руками и начинала рыдать. При появлении Розки все они втроем делали вид, что ничего не было. Наташа послушно изображала хорошую мать для Саши, а тетя Тамара умильно вытирала слезы, комментируя: «Любит мамку сынок, ой любит»
Мое красное платье Розка подарила Наташе. Перед этим позвонила в дверь, вытащила меня на площадку и глухо спросила: «Не обидишься? Мне надо от нее откупиться Платьем она точно возьмет».
* * *
Последний раз я видела Розку в очередной снятой квартире.
Это не конец истории. Еще один окольный путь моей узорчатой или дырявой памяти, где нет ничего линейного, где вторая посылка имени Чарлза Пирса довлеет над сюжетом, над механизмом забывания, над принудительным или сознательно выбранным, я не знаю, процессом строительства собственной удобной и полезной слепоты.
Очередная снятая квартиратретья, четвертая или пятая после развода. Очередная квартира, в которую в любой момент могла прийти хозяйка. Прийти, чтобы отменить договор, повысить плату или предложить мне украсить кухню вырезанными из газет снежинками.
Все мои хозяйки были прекрасны, поэтому мне удалось забыть их лица, но не причуды.
Снежинки из газет. Я вырезала их, стараясь, чтобы плешь Михаила Сергеевича Горбачева попала в середину композиции. Они были огромныево весь разворот. Я прикрепляла их к обоям маленькими швейными булавками. Хозяйка хотела, чтобы снежники были размером с бабочку. Мы ссорились, и она грозилась, что в следующем месяце я буду жить на улице и умру под забором. Бесполезно было говорить, что я не сирота и что забор в городе До явление скорее уникальное, чем типичное.
Я уменьшала размеры снежинок.
Другая моя хозяйка приходила ко мне «закрывать». Сезон начинался в июне с клубничного варенья. Пенки она считала деликатесом. Делилась ими великодушно. Пенки надо было есть так, чтобы на лице точно фиксировалось и легко считывалось состояние блаженства. Иногда у меня получалось. Но чаще нет. Хозяйка огорчалась. Мое лицо говорило ей о неудаче в варенье и в жизни, это отменяло настоящее и перечеркивало будущее. Хозяйка плакала и называла меня бессовестной садисткой, не способной ради добра и мира на земле надеть дурь на морду. Надеть и поносить. В июне она закрывала вишни и черешни, в июлесливу и абрикосы, айву и крыжовник, смородину и малину. В августе начиналась солка, в сентябрезакрутки салатов
А третья хозяйка умерла. Она работала где-то на Севере, но хоронить ее было правильно из родного дома. Нас попросили немедленно покинуть жилье на три дня. Немедленно, потому что «покойница не должна видеть, до какого состояния вы довели ее квартиру. Будем сутки мыть». Вещи забрать не разрешили. Мы обязаны были вернуться после похорон и продолжить там жить. Женщину, которая и после смерти не могла видеть беспорядка, звали Лена. В те безмобильные и безинтернетные времена люди звонили друг другу на домашние телефоны. Домашние телефоныэто такие коробочки с цифрами и крутящимся диском. Или с кнопками. И еще длинный-длинный шнур Некоторые люди могли выйти с телефоном даже на балкон. Все зависело от длины шнура.
Друзья звонили мне в эти три дня. Тот, кто снимал трубку в траурной квартире, говорил им: «А Лены больше нет. Она умерла. Хоронить будем из дома» Кто-то из приятелей с перепугу даже пришел меня провожать, но, к счастью, не узнал.
Слезы, пролитые из-за хозяек, потом казались мне пустыми и легкими. Но вотя снова их жду, живых или мертвых, приходящих в любой момент с криком: «Вещи не брать, уйти немедленно, вопросов не задавать». Они снова говорят: «Нет ничего твоего. Ешь, пробуй, глотай Каково на вкус? Ничего твоего». Они совсем не похожи на Микеланджело, обнажившего всехсвятых и не оченьна фреске Страшного суда. Мои призрачные хозяйки сделаны по крепким лекалам 1937 года, который мы могли бы давно забыть, если бы помнили.
«Никто не будет варить ширку в доме, где живет Аленка. Ясно? Никто!» это были последние слова Розки. Последние, сказанные перед тем, как я о ней забыла.
Оказывается, кроме проблемы последнего дня существует и проблема последних слов. Тем более, что они вообще могут не совпадать во времени и пространстве. «Ой, надо же! Год назад мы с Иваном Ивановичем виделись в гостях. И он сказал: Передайте соль».
«Передайте соль», «как дела?» «мать твою так» Встречаясь с десятками людей, мы каждый день разбрасываем записки со словами, которые однажды будут описаны как наши последние. Хорошо, что все необязательные люди из нашей жизни никогда не соберутся вместе, чтобы сложить прощальное полотно нашего идиотизма. Иначе бедные были бы наши дети
Розка, Оля и Гера. Герадевочка и это было ее полным именем. Не знаю, о чем думали ее родители и что читали перед тем, как отправиться в загс, но для дворового слуха имя было невыносимым. Мы называли ее Герасим, а каждого ухажераиз скудоумия и некрепких литературных аллюзийМуму.
Мы встретились случайно на плошадиленина, имя которой всегда проговаривалось в одно слово, что сразу и навеки отрицало возможность существования каких-то иных, без ленина, площадей.
Собирался дождь, в тринадцатом гастрономе был перерыв, я предложила пойти ко мне. Розка кивнула.
Зрачки ее чудесных зеленых глаз были узкими, улыбкислучайными, и вся она олицетворяла тихую радость, что при ее характере и темпераменте была похоже на нездоровье.
«Идем?» спросила я.
Она покачала головой: «Нет, Алена. Мне к тебе нельзя. У меня СПИД».
«СПИДне гипс. Ходить-то можно»
Она улыбнулась и невероятным усилием воли сконцентрировала взгляд сначала на мне, а потом на Оле и Герасиме. Они фыркнули в ответ, синхронно и презрительно. От меня, вероятно, ожидалась истерика с отшатыванием, всплескиванием руками и вызовом «скорой», которая должна была бы всех нас немедленно продезинфицировать. Оля и Гера меня и таких, как я, не любили. Трудно любить другого человека, если его страх считывается как брезгливость, а молчаниекак высокомерие. Наоборот тоже трудно.
Мы пили чай. Розка сказала, что умирать она не собирается, потому что только развелась и сдает мужу ту же квартиру, что когда-то сдавала мне. Сказала, что я выручила ее сильно. Потому что платьями и свитерами Наташа тогда отказалась, а требовала только денег. «Целых полтора года, прикинь, я вообще ни о чем не думала. Так что спасибо» «Это не мне, сказала я. Это родителям».
Она кивнула: «Ну да»
«Обе, значит, вы разведенки», хмыкнула Гера, чтобы зафиксировать счет наших равных с Розкой неудач.
«Ага», дружно кивнули мы. А Оля сказала: «Ну, раз все так по-ровному, можно, мы у тебя сварим? Разочек?»
Что должна отвечать хорошая, пусть и разведенная женщина с ребенком и высшим образованием на такой чудовищный вопрос, на вопрос с криминальными последствиями в виде тюрьмы и даже лишения родительских прав?
Почему я не увидела в вопросе ни угрозы, ни провокации, ни издевательства. Только умиротворенную, тихую Розкину улыбку? Почему я не думала о том, что попустительствоэто не невмешательство, а прямое участие? Тогда и потомпочему я думала, что отойти в сторону, предоставить кусочек своей территории, поделиться малостью от собственной свободыэто не самоубийство, растянутое во времени, а что-то принципиально другое. Почему я не понимала, что самоисчезновениеэто не мое личное дело, а открытка с приглашениемприди и убей.
Я вообще не думала, что нужно сказать «нет». А отрицанию как возможности я не научилась и до сих пор.
«Хорошо, кивнула я. Приходите»
«Никто не будет варить ширку в доме, где живет Аленка. Ясно? Никто!» тихо сказала, почти прошипела Розка и посмотрела на меня огорченно: «Ну, разве можно, Аленка? Ну что ж ты делаешь?»
«Солнышко» у меня так и не вышло. Подъем-переворотхорош и теперь. Но «солнышко», в котором ясность преодоления и всякая молодецкая удальнет. Никак.
Вытаскивая Розку на свет Божий, я продолжаю плотно закрывать глаза и уши. «Разве так можно? были ее последние слова. Что ж ты делаешь?»
Я отвечаю. Отвечаю только теперь, когда держусь за твою руку, когда ищу тебя, выброшенную к Питеру Пену и его не взрослеющим друзьям на острове Где-то-там, когда улыбаюсь тебе, не похожей ни на кого и даже на Джоди Фостер, когда мысленно открываю дверь нашего подъезда, нашего дома, где мы обе больше не живем.
* * *
Могут ли аквариумные рыбки быть положительными героями какой-нибудь саги о преодолении? Выставленные напоказ, подсвеченные специальной лампой, кормленные специальными порошками по расписанию? Если разбить аквариум, то конечно. Какое-то время рыбки будут пытаться жить в луже воды, оказавшейся рядом. Это будет выглядеть очень героически и безнадежно. А потом придет кормилец, соберет их, едва живых, в полиэтиленовый пакет с водой или в литровую банку. Потом он купит им новый аквариум, и рыбки забудут о том, как чуть не умерли от удивления и от того, что привычная среда обитания куда-то исчезла.
Если сближать меня и Розку не только лестничной клеткой, то чем-то более рациональным, то мы с ней были рыбкамизалюбленными, избалованными, инфантильными девочками, которые, каждая на свой манер, почему-то мечтала о свободе, но покорно возвращались к раздаче кормов, денег и планов на завтра.
В планах тети Тамары для Розки было все, весь мир, но только не Саша. В планах моих родителей тоже было все. Но только не весь мир.
Поколения их старших все время уезжали, бежали, прятались, меняя города, дома и имена. Папины деды, рассыпанные Первой мировой и революцией по Европе, возвращались на красные стройки, чтобы исчезнуть статистами в громких делах врагов народа, погибнуть в гетто или вырваться и раствориться в степи, прикрывшись плохо подделанными паспортами и фамилиями, из которых торчали все Авраамовы колени. Мамины тожебез точных названий и географических привязок, с обмолвками о торговых домах, булочных, электрических работах в Рижском порту, они выбирали исчезновение в шахтных поселках, рудниковых больницах, они не верили, что оседают надолго, даже здесь, где их никто не искал, а потому не мог найти, они легко поднимались и переезжали из городка в городок, называя это карьерой и большим человеческим ростом.
Мои родители были первыми, кто не бежал. Но страх перед тем миром, который вспыхивал от любой спички кровавыми побоищами, страх не названный, наверное, даже не осознанный, был фундаментом запрета на свободу моего передвижения. Путешествие по снятым квартирамнаша общая с ними сублимация тайного желания сбежать из города До и упасть в объятия большого и небезопасного мира.
«Почему ты не уехала?» этот вопрос мне потом задавали как комплимент, в которомпризнание моей особенности, чудаковости, явного или неявного отличия, способностей, наверное, тоже. «Ну вот теперь ты в Киеве. И здесь столько возможностей. Надо зацепиться. Это шанс».
Шанс, да.
Я не уехала, потому что кто-то должен оставаться. Кто-то обязательно должен оставаться. В прекрасном, мобильном, постоянно движущемся, легко переезжающем с места на место мире кто-то должен оставаться Чтобы открыть дверь, полить цветы, вытереть пыль и к праздникам помыть окна. Я не уехала, потому что выполнила план своих родителей. Я согласилась укорениться и назначила аквариум океаном и нашла в нем течения и впадины, населила хищниками и объявила стеклянное дно затонувшей Атлантидой.
А потом, много позже моего согласия, случилась война
* * *
«А у нас Гена пришел, сказала мне тетя Тамара. Из армии. В отпуск».
«А Роза что?»
«А что? Гонит его, паразитка. Ты скажи ей, а?»
Мы открывали двери. Ясвою. Тетя Тамарасвою. Была зима, вечер. Я приехала со сборов по подготовке к республиканской олимпиаде по географии, в которой не собиралась участвовать, потому что предыдущую, областную, выиграла совершенно случайно, в связи с отсутствием достойных конкурентов и самой географиив числе уроков выпускного класса. Я была победителем, потому что помнила кое-что из прошлого года. Хорошая памятьвсегда наказание. Поэтому на сборах мы с одним мальчиком усердно изображали из себя двоечников, путающих Тегусигальпу и Антананариву, Гватемалу и Гвинею, муссон и хамсин, овраг и холм. На всякий случай мы сами ставили себе двойки и разрисовывали красным знаком вопроса собственные ответы. Мы готовились к беспроигрышному бегству, и каждый день я придумывала новые варианты нашего общего избавления от грядущих географических побед.
«Розочка, крикнула тетя Тамара. Тут Аленочка тебе что-то сказать хочет. Выйди»
Розка вышла. Тетя Тамара юркнула в квартиру и закрыла за собой дверь.
«Что ты должна мне сказать?»
«Чтобы ты не гнала Гену».
«А я и не гоню, усмехнулась Розка. Невеста ему не дает. Бережет целку. Так он вот пошел по старым адресам»
«Сволочь», выдохнула я.
«Дурак просто, не согласилась Розка. Мать в субботу съедет в село. И все у меня будет».
В моем тогдашнем амплуа самой модной была песня про гордость. Я могла исполнить ее с любыми словами и на любой мотив. Но, глядя на Розку, она вдруг заткнулась. Моя песня. И я вместе с ней.
«При чем тут Гена? Ну? Сама подумай? Мое теломое дело. Я хочу и я буду. Беречь-то уже нечего».
Ну нет. Ну не так. Я хотела бы, чтобы блудный Гена раскаялся, чтобы принес себя и свое двухколесное будущее к Розкиным ногам, чтобы она покапризничала немного, но приняла, чтобы он, утирая слезы счастья, поклялся ей в верности и никогда больше не нарушил данного слова. Тетя Тамара ждала, наверное, примерно того же, что и я.
Но у Розки был варган. Хор сирен и тело, которое было назначено единственным источником свободы.
Если отдаляться от нашей лестничной площадки на приличное расстояние, то мы не были аквариумными рыбками. Скорее тараканами, выжившими после катастрофы. Детьми, родившимися в бараке, но не имевшими об этом никакого понятия. Мир, явленный нам с голоса угасающего колонизатора-оккупанта-диктатора, казался единственно возможным. Все эти кровати, хрустальные вазы, клятвы юных пионеров, буржуазные фальсификаторы истории, враги, линейки и успехи мелиорации не виделись как колючая проволока и даже как забор.
Мы не приближались к границам дозволенного, а просто хаотично перемещались внутри ограниченного помещения, но Розка вдруг обнаружила в нем Сашу, Гену и собственное тело, которое не могло принадлежать никому, кроме нее.
Гена писал ей письма из армии. Отвечала ли она, я не знаю. Лучше бы нет. Вернувшись, Гена женился на своей целке, выполнил кандидата в мастера, вошел в сборную области по мотокроссу, выиграл пару кубковых соревнований. Мог бы и больше, но периодически запивал. В запоях или в выходах из них являлся под наши окна, садился на скамейку и думал о чем-то своем, не решаясь ни стучать, ни ломиться, ни вызывать Розку на последний самый важный разговор. Если он задерживался до утра, тетя Тамара выносила чего-нибудь «от головы» рассол, квашеную капустку, аспирин или сразупохмелиться. Иногда тетя Тамара и Гена выпивали на скамейке вместе. По чуть-чуть. Но этого хватало, чтобы начать трудный разговор о Розке, таскающей Сашу по врачам, вдруг влюбившейся в футбол, живущей на конюшне, не желающей учиться и постоянно убегающей в село, которое обозначалось на карте как поселок городского типа. О непослушной Розке, о драгоценной Розке, о самой любимой Розке, ради которой они оба готовы были отдать жизнь. Но не развестись.
А Розка смеялась и иногда пользовалась его выходом из запоя, раскаянием и мотоциклом. Гена возил их с Сашей в Новотроицкое и привозил обратно. А тамкопал картошку, чинил крышу, белил стены, помогал собирать яблоки и даже варил варенье, но с большей охотойсамогон.
Самогоном тетя Тамара приторговывала на конечной пяти троллейбусов, разливая его всем желающим из трехлитрового бутыля. Участковому, Розке и Гене она отдавала небольшой процент.
* * *
Войнаэто не только о победе. Это еще и о возможности выбрать себе смерть. Жизнь, в общем-то, тоже об этом. Но в жизни эту тему можно пропустить: сачкануть, сбежать, научиться уворачиваться от накатывающей дребезжащей тревоги. Отложить, в конце концов. Договориться с «темой» по-хорошему и попробовать не думать.