Жемчужины Филда - Давыдов Юрий Владимирович 20 стр.


Бенкендорф, рассказывает Волконский, был человеком впечатлительным и мыслящим. Бенкендорф, указывает Волконский, полагал, что на честных началах было бы полезно и для царя, и для отечества учредить отрасль соглядатаев, то есть честную тайную политическую полицию. Бенкендорф, подчеркивает Волконский, не только не скрывал от товарищей свой проект, а приглашал вступить в эту когорту и охранять от утеснений всех малых и сирых.

Вот ведь о чем, оказывается, витийствовал кавалерист на Малой Морской, в доме Воронцова, где квартировал после Парижа, и в доме Волконских, фасадом на Мойку, где Сержкурчавая русая прядь на лбу, глаза голубые навыкат, губа чуть вислаязанимал весь нижний этаж; годы спустя там мучительно отходил Пушкин, а десятилетия спустясо всеми своими конторками, шкапами, картотекой, «ундервудами», запахом сургуча, бумаг, крепкого мужского одеколонаугнездилось охранное отделение, эта когорта мыслящих плоско А тогдадиваны, кресла, лафит, трубки, дым слоился, в дыму привиделся нашему очеркисту гранитный человек в долгополой кавалерийской шинели. У него была донкихотская бородка; он стоял на московской площади в излучине плавного потока легковых автомашин. «Донкихоты,  сказал Лютый, раскуривая трубку,  лишены элементарного чувства жизни». Тот, гранитный, ничего не ответил.

Может статься, в этой иронии было его единственное оправдание. Окутавшись дымом, сплюнул Лютый желтую слюну, Милий Алексеевич брезгливо повел плечом и выругался матерно.

Дым рассеялся, но уже не комнатный, не табачный, а пороховой, пушечный. Ветряные мельницы махали крыльями. Из дома на Малой Морской, из дома фасадом на Мойку ушли на войну господа офицеры. Далеко от России кончилась эта война. Дым рассеялся. Генерал Бенкендорф, сидя на коне, смотрел, как машут крыльями ветряные мельницы.

17

Ветряных мельниц не было. Конец войны застал Башуцкого на Балтике. Эсминец ошвартовался в Н-ской базе, неподалеку от Таллинна. Стали отпускать на берег. Комендатура приступила к борьбе с разгильдяямил/с, то есть личный состав, отвык от уставной дисциплины. Кто-то начертал углем на стене портового пакгаузааршинными буквами, стервец: «Смерть немецким оккупантам и военным комендантам». Шуточки, понимаете ли. «Отрасль соглядатаев» пустилась на розыски. Капитан 2-го ранга Карпов презрительно усмехнулся: «Грибы-бздюхи»

Вот человек, светлая ему память. Гардемарином под андреевским флагом служил, потомпод флагом республики. Как многие, с тридцать седьмого пахал в лагерях; как немногие, воротился в сорок первом. Не вскрикивая «За Сталина!», воевал за Родину. Сухопарый, высокий, узколицый, начисто выбритый, смахивал на командора британского флота. Бывало, прицелится к клешам непомерной ширины, к бескозырке с ленточками ниже копчика, спросит фамилию да и молвит язвительно: «А я-то подумал, матрос Железняк». И миморуки за спиной, спина прямая, мимо, будто тебя и не видел. А ты, дурак, радостно недоумеваешь: ждал взыскания, а получил похвалу. Или вот приблизились к чужим берегам, высказался усмешливо: «Ну, славяне, покажем Европе, где раки зимуют» Смеялся личный состав, почти сплошь славянский. Почти, ибо штурман и доктор были евреями. В пору смертельной опасности для Родины это не считалось криминалом. Такое, знаете ли, трудное время было.

Едва оно минуло, Лютый определил, какого цвета пир задать после «коричневой чумы». Иван Григорьевич не мыслил глобально. Не столь уж внимательно читал он Достоевского, чтобы помнить: после победоносной войны явятся шовинизм и застой. Нет, кавторанг попросту предполагал, что органы военной контрразведки, эти самые грибы-бздюхи, непременно займутся изысканием врагов отчизны в гуще сынов отчизны. Аллюзия с декабристами у Карпова не возникала. Ее высказал Башуцкий. Не в Н-ской базе, а позже, когда бывший кавторанг и бывший подчиненный, что называется, пересеклись в тюрьме города Горького, где дети разных народов дожидались этапов в разные концы страны великой.

Старик дагестанец, серебряный, смуглый, одинокий, гордый, несколько раз на день, расстелив в уголку тряпицу, творил намаз. Уголовные ржали. Однажды ударила моча в головус кулаками бросились. Все затихли, как в электричке, когда грабят, невзирая на национальность, или изгаляются, на нее взирая. Иван Григорьевич грянул: «Стоп, машина!»; Башуцкого будто смыло с нар, он очутился рядом с командиром. Тотчас силы удвоились: испитой врангелевец, некогда ротмистр ея императорского величества гусарского полка, Варшавского, кажется, и в доску нашенский квадратный полковник-танкист. Смотрели они на уголовных в упор. «Стыдно, славяне»,  процедил Карпов. Ротмистр ея императорского с ледяным бешенством приказал: «Марш на место!» А танкист угрюмо уточнил, в какое именно место. Уголовные попятились, ухмыляясь: «Ладно, мужики, не шуми»

В тот ли день иль в другой, не вспомнишь, отворилась дверь, шагнул в камеру долговязый хлопец в солдатской шинели, вскинул руку к пилотке без звездочки: «Петя Галицкий, американский шпион!»

Петю парубком угнали в Германию, он батрачил у кулака-бауэра. Побили фашистов, оказался Петя в американской зоне. Тушенка и сигареты окей, но Россия лучше всех, подался малый встречь солнышку. Рядового необученного определили в стройбат. «Я и там стахановцем был». Вышла, однако, оказия.

В казарме балакал, простак, каковы в неметчине фольварки, коровники, водопроводы, дороги, то да се. Получилась антисоветская агитация. На этом бы и шабаш, но гриб-то бздюха попался ушлый, с орденком за выслугу. «Американцев,  спрашивает,  видел?»«Ага»,  отвечает Петя. «Какое задание получил, сволочь?» Петя в толк не возьмет. Его вразумили. Получился шпионаж в пользу СеШеА. «Мне бы поскорее в лагерь,  сказал шпион.  Не пропаду, небось не хуже, чем у немцев?» Карпов потеснился на нарах: «Ложись, пехота».

Годы спустя Башуцкий отыскал Карпова. Кавторанга дожирала раковая опухоль. «Абшид,  сказал Иван Григорьевич,  чистая, брат, отставка». Башуцкий забормотал нелепое, утешительное. Кавторанг оборвал: «Знаешь, Милий, не ходи ты ко мне, я уже гнию».

Он увидел Карпова незадолго до его кончины. Ненароком увидел, ранней осенью, в пустынном месте, на берегу Большой Невки. Изможденный, желто-серый, лысый кавторанг и грузный седой адмирал с грубыми вислыми щеками сидели на скамье. Адмирал в пору молодости Железняковых был матросом, в пору престарелого Лютого командовал флотом. Вот они тут и сошлись, у плоской, густо, как нефть, сплывавшей Невки. Оба были в черных полузастегнутых шинелях. Фуражки лежали на скамейке, как на гробовой крышке.

Кавторанг и адмирал не то чтобы беседовали, что-то обсуждали или о чем-то спорилиони выносили приговор без права обжалования. Приговор не столько своему времени, сколько себе в своем времени.

Не было ни покаяния грузного седого человека, ни отпущения греха из уст человека изможденного, хотя ордер на его второй арест, подобно многим другим, имел лиловое «согласен» этого адмирала и его же лиловую печатку-факсимиле. Ни покаяния, ни отпущения, никакой дороги ко Храмуобщая Цусима, последний парад, кингстоны открыты.

18

У тебя же, мой друг, нет за душой ничего, кроме испуга пред жизнью. Даже и вот этого: «Милая Груша, через тебя погибаю, терпения не хватает»,  каракульки самоубийцы попались однажды в архиве.

В зеркале для бритья редькой торчала плешатая головенка, а шею вяло облегала давно не мытая фуфайка, траченная молью. Милий Алексеевич и телесно был неприятен самому себе. Мелкий осенний дождичек брызгал на бурый брандмауэр. Сиротела в коробке последняя спичка, одна сигарета осталась в мятой пачке. Он усмехнулся: вот она, мировая скорбь.

Табачный киоск был в двух шагах от ворот. В двух шагах от киоска была рюмочная. Соседство торговых точеккруг расчисленных светил.

Сей круг освободил его от «связи времен». Ибо чем иным были давешние арабески? Соединять начала и концы вподым лишь Богу. Все прочеешахматные партии. О-о, шахматы изощряют ум, однако лишь для игры в шахматы, но и они удел сильных натур, а ты, сударь, шевели спицами, не теряя нить.

В первых промельках блеснули полозья тяжелых салазок. То было, наверное, года три-четыре после того, как правительственный поезд увез комиссаров в Москву.

Сугробы, поземка, полусвет, полутьма. «Петербургу быть пусту». Шилов, букинист, и покойный отец волочили тяжелые санки. Заваливаясь набок, санки взблескивали полозьями. С грехом пополам добрались до неотопленного помещения, где прозябала одна из бесчисленных комиссий ГородаАрхеографическая. Шилов, букинист, знал цену «историзму», он желал обменять товар на товар, минуя денежную стоимость. «Помилуйте, господа-товарищи, это ж дневник Балашова!» За двадцать четыре тетради большого формата, а сверх того и кипы документов балашовского министерства достался букинисту мешок ржаной муки, часть которой он отдал напарнику.

Чудны́ законы твои, память! Казалось бы, лови ноздрями запах ржаных лепешек, ан нет, слышишь давным-давно неслыханное: возьмется «буржуйка» тугим гулом, железная дверца дребезжит мелко и весело. Предшественника Бенкендорфа, министра полиции, обратившегося в ржаные лепешки, уписывал за обе щеки будущий автор «Синих тюльпанов»вот тебе и связь времен. А французский посланник клеветнически утверждал, будто весь Петербург находил Балашова зверем. Господин посланник, счастлив ваш бог, зверей-то вы и не видывали. Тех, что выскочили из бездны. А тогда эволюция начиналась, вот что.

Принимая корону, возвестил Александр Первый: «Отвергнув ужасы Тайной экспедиции, мы исторгли из заклепов ее все ее жертвы». Малиновый звон! Учредил министерство полиции, вверил «отрасль соглядатаев» Балашову. Вверив, не доверял сполна. Не доверяя, проверял исподтишка. Балашов, как жаворонок, поднимался в пять утра, засыпал в десять вечера. Де Санглен, его помощник, около полуночи прилетал, как сова, в Зимний.

Толстый, одышливый камердинер провожал, поднимаясь с этажа на этаж, из галереи в галерею, в какую-то подчердачную комнату-инкогнито: комоды, шифоньеры, пюпитры. Зажжет свечи, исчезнет бесшумно, ивходит государь, лик бел, очи светлы.

В минуту первого рандеву сказано было: «Я вашими трудами доволен. Я знаю ваш рыцарский характер. О чем говорить будем, останется между нами». И предложил «освещать» Балашова. Де Санглен, литературе не чуждый, потупился: «Ваше Величество, я не способен вонзать кинжал Моя совесть» Уста его запечатал государь поцелуем, свои уста отверз вопросом непреходящим: «А если бы польза отечества того требовала?» Лик был светел, глаза лучились Де Санглен на досуге замыслил трактат «О истинном величии человека», на досуге размышлял де Санглен о совести. Сейчас речь шла об Отечестве. Двинув кадыком, он проглотил слюну, а вместе и свою штучную совесть.

Поверяя Балашова де Сангленом и наоборот, царь гармонии ради поверял министерство Комитетом. Комитетом охранения общей безопасности. Вековой морок келейности, а тут нечто совещательное: ты вещаешь, я вещаю, он вещаетполучается плюрализм. Малиновый звон!

Ни министерским, ни комитетским не велено было наказывать, а велено было расследовать и отсылать изобличенного «с прописанием вины в надлежащее судебное место». То-то огорчался гундосый подагрик сенатор Макаров. Выученик кнутобойца Шешковского, любимца матушки Екатерины, этот Макаров присутствовал на занятиях Комитета. Помилуйте, он не вурдалак-якобинец, но зачем отымать лучшую гарантию тишины гражданскойужас незримой погибели? Конечно, и министерские, и комитетские вольны так прописать эту самую вину, что и судейские напустят в штаны. Однако с ужасом незримой погибели ничто не сравнить. Ах, не слушались старика, но из Комитета не удаляли, памятуя о пользе преемственности.

Все это сообразив, Милий Алексеевич вытянул ниточку, затерявшуюся в давешних арабесках, и солдатик вскинул руку к пилотке без звездочки: «Петя Галицкий, американский шпион!»

Петино шпионство потешило бы даже сенатора Макарова. Другое делоприглядчивость к чужеземному бауэру. Низкопоклонство пред иностранщиной особливо пагубно, ежели побуждает встать с колен. Тут уж востри глаз, востри ухо!

Еще в канун Наполеонова нашествия слухом земля полнилась: Бонапартий крестьян не тронет, помещиков истребит, облегчит чернь от притеснений. Пришел. «Облегчил» и помещиков, и мужиков. И покатился вспять, закусывая на бегу дохлым вороньем. Барклай, мороз иль русский Бог? Остервенение народа! Ни земли, ни волипошла гвоздить дубина. Победа! А после победы двинулись победители с полей Европы к родимым пажитям Как тут не всполохнуться? Лютый сказал, что русский народ самый лучший, потому что самый терпеливый, и велел подниматься на борьбу с иностранными впечатлениями. А комитетские при царе Александре, дурака не валяя, прямодушно отписывали в губернии: обратите особенное внимание на чающих избавления от крепостного состояния; таковых благоволите наказывать по всей строгости.

Возвращался с войны и боевой генерал на боевом коне. Ветряные мельницы махали крыльями. В дороге приключился случай не случайный. Остановились на очередной ночлег в какой-то деревне. Бенкендорф, усталый донельзя, расположился в доме мельника. Денщик, взбив пуховик, разувал генерала. Вошел мужик-хозяин, сказал, что здесь спать нельзя, на этой постели спит его матушка. Денщик сапог уронил. К его пущему изумлению, генерал не прогневался.

Достоинство французского мужика определялось его достоянием. Русский мужик отчаянно пустит под барские застрехи красного петуха, а здешний скажет: это мое. Какому-то принцу германскому взбрендило оттягать у бауэра приглянувшийся уголок, бауэр набычился: «Не хочу!» Принц так и сяк, бауэр ни с места: «Есть судьи в Берлине!»

Эх, Петя Галицкий, вот где собака-то зарыта, вслух сказал Милий Алексеевич. Как многие одинокие люди, имел он привычку весьма опасную при наличии особых устройств. Никакое, однако, устройство не пряталось в тесной комнате Башуцкого М.А.: степень его испуга пребывала вполне достаточной для обеспечения социальной стабильности.

19

А боевой генерал на боевом коне доскакал до пределов России. Весьма возможно, что прибыл он на корабле. Как бы ни было, Александр Христофорович зажил петербургской послевоенной жизнью.

Беллетристически живописуя ее, Башуцкийв согласии с должностями генеральскимиобряжал бы Бенкендорфа в мундиры драгунский, кирасирский, конногвардейский. Ах, пестрота униформ, услада царей, костюмеров и романистов Башуцкий показал бы Бенкендорфа в лейб-гвардейской казарме, кисло пахнущей сырой кожей и ситным хлебом; на театральном разъезде, когда косой снегопад влажно лепит в стекла каретных фонарей; в череде марсовых игрищ на зеленой мураве и полуночных сражений на зеленом сукне. И так расстарался бы на большом выходе в Зимнем, что исторг бы восторг читателя, сменившего книги «про шпионов» на книги «про царей»: «Вот жили-то, а?»

Не стал он надевать на Бенкендорфа мундиры драгунский, кирасирский, конногвардейский. Повторял: «То ли дело, братцы, очерк». А коль скоро не могло не выскочить«Ночью сон, поутру чай»,  учредил чаепитие.

Тянул, как всегда, с блюдечка, топыря губы и жмурясь. Посреди невинного удовольствия решил почему-то, что таким манером пивал ярославец Шилов. Между тем Башуцкий решительно не помнил, каким именно манером самоварничал старик букинист. И все же это ощущение возникло не «почему-то». Нет, оттого, вероятно, что Милий Алексеевич все еще держал на уме шиловский обмен дневников министра полиции на ржаную муку. А одна из лепешек, подаренная гулкой «буржуйкой» с железной дверцей, дребезжавшей мелко и весело, одна из лепешек в своей изначальной субстанции представляла некоего Грибовского, отчего сейчас же возникло соображение, прежде не возникавшее. Оно требовало четкой сосредоточенности. Убирая чайник и прочее, придвигая свои бумаги, Милий Алексеевич подумал о военном прокуроре Новикове.

Когда гражданина Башуцкого выпускали из узилища, ему вручили справочку: дело прекращено за недоказанностью преступления. Месяц спустя пригласили в Большой дом. Он поплелся на ватных ногах. Вызывали, оказывается, для того, чтобы сухо и словно бы обиженно вручить другую справку: дело прекращено за отсутствием состава преступления. Дистанция немалая: недоказанность и отсутствие. Первое понимай так: приключилась недоработочка, и на старуху бывает проруха, гуляй, гражданин Башуцкий, не пойманне вор. Второе есть признание незаконности репрессии. К этой-то констатации и принудил гебистов прокурор-полковник, как многие юристы эпохи Лютого, не раз униженный в Большом доме.

Назад Дальше