Ну-с, и водки выпили, и закусили, теперь вино пили и курили. Эразм Иванович живописнейший рассказчикголос меняет и жестом дорисовывает. А на крепком, загорелом, открытом лице хранит невозмутимость, только вот в серых глазах искорки разгораются.
Привелось, говорил, давешним летом усмирять мужичков. Взял воинскую команду. Труба: «ту-ру-ру». Трубой и обошлось, выпороли, и шабаш. Приспела жатва. Глядь-поглядь, и мужики, и бабы валом валят в мое имение. Хотим-де, барин, хлеба твои жать. Удивился: да я ж вас побил?! Побил, вздохнули мужики; побил, всплакнули бабы. Спрашиваю: так чего же вы? Объяснили: поркачто, поркатак, пустое, а ты ж нас от тюрьмы избавил, тюрьма-то разор Нет, продолжал Эразм Иванович рассудительно, от такой теплой взятки не откажешься. Вот русский человек: сквозь наказание доброту видит. Порка нипочем, штука краткая, только не выдай пиявкам полицейским и судейским А положение мужиков на дворцовых землях? Хуже некуда. Бывало, говорят, раз в году наедет исправник, сейчас это ты барана на плечи да и прешь подарок. А теперь набегут эти господа удельные, возьмешь хворостину да и гонишь живность, что есть на дворе. Теперь нам несравненно легче, скоро и вовсе портков лишимся.
Так они сумерничали. Невский стихал, полицейский конный патруль о два коня отцокал под окнами. Вечер был поздний, светлый. Пили вино, курили, оба без сюртуков, в белых рубашках. Эразм Иванович, отирая усы, продолжал.
Иду, брат, по городу, вижу старушку, подаю копейку, спрашиваю, на что тебе, старая, деньги, у тебя котомка хлебом полна? Платить надоть, родименькой, а тов острог. Что врешь, кому платить? Полицмерскому все платят, ну, и я. Опять врешь, карга ты эдакая, где ему упомнить, вас же много. Э, батюшка, у него книжка такая, там кажный на счету Ну, думаю, ужель не врет? А надобно сказать, полицмейстером у нас щеголь, бонвиван, ротмистр по кавалерии. Подумал, подумал да и напустил своего ваньку-каина: разбейся в лепешку, а книжку добудь. Добыл. Ба-а-атюшки, святых вон. Вообрази: несколько сот нищих, реестркаков летами, какое качество, какова еженедельная подать А на полях nota beneтакой-то не доплатил три копейки, возместит тогда-то Вот завтра же рапортую по команде: так, мол, и так, обязанность русского патриота обнаруживать на пользу государства гениев; так, мол, и так, открыл я удивительного финансиста И так далее, а книжку расчетную привез, никуда кавалерия не ускачет
Майор со смеху покатился, бока сжал, закачался. Эразм Иванович доволен был произведенным эффектом. Пили вино, курили трубки. А потом Эразм Иванович и говорит майору: чего же мы, брат, вдвоем, надо бы и соседа угостить, у меня, прости, такое уж давнее, еще сибирское обыкновение. Лето, говорит майор, все разъехались. Ну нет, настаивал Стогов, зови. Майор послал денщика за Лукой Лукичом.
28
Хотя Милий Алексеевич еще и не приступил всерьез к очерку о синих тюльпанах, но указанная выше агентура иллюстрировала тезис о повседневной зависимости высшего надзора от нравственного уровня шушеры. А штаб-офицер Стогов, пусть и не типически, представлял один из жандармских округов. Но приглашение к выпивке, к заурядному препровождению времени какого-то Луки Лукича? Неудовольствие Милия Алексеевича объяснялось вовсе не тем, что этот приглашенный был «какой-то».
Башуцкий не испытывал холопского пристрастия (слова Пушкина) к царям и фаворитам и не заглядывал под альковные одеяла цариц. Последнее, как признак тихой женофобии, можно извинить. Отсутствие холопского пристрастия извинять не должно.
Материализуясь романно, оно, во-первых, взбадривает национальную гордость исторически вчерашних дворовых. Во-вторых, шибко тиражируясь, натурально возмещает нехватку ширпотреба. В-третьих, угощает культурным досугом и премьер-министров, и золотой фонд Вооруженных Сил, и сотрудников НИИ, и работников прилавка, и и и Так что Башуцкий, презирая всенародное увлечение царями, царицами, фаворитами, как бы заместившее всенародное восхищение Лютым, повинен был в преступной нелюбви к величию России. А сверх того, в тайной чуждости принципу, согласно которому литература есть часть общепартийного дела.
Нет, приглашение во флигель на Шестилавочной какого-то Луки Лукича вызвало неудовольствие Башуцкого вовсе не потому, что тот был «какой-то». Это приглашение мешало взяться наконец за «Синих тюльпанов». Неприятно, нет, неприемлемо было и то, что этот Лука Лукич, ни единой черно-белой строчкой не документированный, означал сползание к беллетристике. Но следовало бы признать правоту старинного автора. Клонясь к критическому реализму, сочинитель полагал, что жизнь, она, судари мои, предвосхищает вымыслы писателей романов.
И верно, предвосхитила.
Жил Лука Лукич тоже в доме Меняева, но через двор от Озерецковского. Занимал квартиру покойного тестя, корректора. Жена Луки Лукича, Шарлотта, родилавот странностьтрех дочек, а недавно подарила сына. В книге судеб указывалось: быть Николеньке полковником лейб-гвардии Измайловского полка. В том, что книги судеб не врут, Милий Алексеевич впоследствии убедился, побывав на Смоленском евангелическом кладбище, безобразно порушенном. Там же, в восемьсот шестьдесят первом году, похоронили и Луку Лукича, он был ровесником Пушкина.
Служил Лука Лукич в Главном инженерном училище. Преподавал математику в верхних, то есть старших, юнкерских классах и в классах офицерских. Он не считался, а был отличным преподавателем.
Обруселый немец. Опять странность: Лука Лукичи немец. Тогда, впрочем, это не казалось подозрительным, как нынешним кадровикам подозрителен чей-нибудь дед Наум Моисеевич, великорусский крестьянин, а выпускникам истфакаминистр царского правительства Норов по имени Абрам или убийца Лермонтова, дворянин, по отчеству Соломоныч. Что поделаешь, в мирное время Библию читали не ради эпиграфов, якобы придающих притчевый смысл любому плоскому сочинению. Эх, притча, короче носа птичья
Так вот. Лука Лукич не принадлежал к тем остзейским офицерам, которые называли друг друга «mein lieber Bruder» и тащили один другого вверх по служебной лестнице. Вторая черта была и вовсе уникальная: заканчивая лекции за три минуты до срока, Лука Лукич производил мелодекламацию из книжкинеизменно таскал в кармане сюртука«Пагубные следствия игры в карты». Надо было видеть его огорчение, когда кто-то из воспитанников забыл на столе то ли просветительную брошюру «Новейший русский карточный игрок», то ли полумистический и полуматематический «Календарь для игроков».
Но вообще-то если мистику можно было усмотреть в Михайловском замке, то разве лишь в многоугольниках внутренних покоев. Впрочем, на эту архитектурную геометрию смотрели здесь как на воплощенную сущность училища.
Иную сущность подозревали синие тюльпаны. Не потому, что в Михайловском замке в оны годы зверски расправились с Павлом, отцом благополучно царствующего Николая, а потому, что некоторые преподаватели-инженеры, если верить агентуре, верили в возможность управлять Россией посредством конституции. Ах, технократы, пребывающие в стерильных сферах точных наук. А синие тюльпаны дальше арифметики не ходили, вот и опасались даже очень и очень слабеньких конституционных веяний.
Любопытно: это не помешало Бенкендорфу взять одного из выпускников училища в Отдельный корпус жандармов. Прапорщик Роман Дрейер был учеником Луки Лукича. А сам он, нисколько не помышляя об изменениях государственных конфигураций, разделял общеучилищный постулатумзаслужишь репутацию шпиона, погубишь себя в глазах товарищей-сослуживцев. Очевидно, эта заповедь и не позволила выпестовать в Михайловском замке наушников, полицию из лучших воспитанников.
В этом смысле тут все были худшие. Разумеется, и Федор Достоевский, тоже ученик Луки Лукича. Честно сказать, Лука Лукич не подозревал в нем гения. Видел сумрачного юношу, вдруг охваченного нервным воодушевлением электрического свойства; слышал его глуховатый голос, словно бы придавленный страданием, непонятным Луке Лукичу. Не раз замечал, как юнкер Достоевский преследует по пятам своего вечного оппонента юнкера Береженного. Тот бежал, заткнув уши, а юнкер Достоевский, настигая, метал, как дротик: «Шиллер! Шиллер!» Что он этим жаждал доказать, Лука Лукич сообразить не умел. Его удел ограничивался доказательством теорем и недоказуемостью аксиом. А гением он почитал, и притом справедливо, Остроградского, читавшего курс дифференциального и интегрального исчисления.
Капитан служил, а не выслуживался, никому не завидовал и никому не льстил. К нему относились почтительно: по-нынешнему сказать, ценили. Две точки в пространствеМихайловский замок и флигель в Шестилавочной, он соединял прямой линией. Поговаривали, что его замкнутостьследствие какого-то глубокого душевного переживания. Люди сугубо прозаические возражали: он расчетлив, как все немцы; бережет капиталец, завещанный фатером, умершим, когда Луке Лукичу было лет восемь от роду, вот и замкнут, ножки по одежке.
Если немцы расчетливы, то немки домовиты. Шарлотта командовала горничной и кухаркой. Мужской прислуги, как все питерские немцы, она не держала. Шарлотта была добра. Настолько добра, что ни словечком не возразила, когда супруг велел привечать какого-то юродивого. Это было разнесчастное существо, похожее на черепаху, в казенном халате мышино-никотинного цвета. Существо выдавало себя за испанского короля в изгнании; утверждало, что напечатало «Записки», а гонорар отдало на борьбу с масонами. Оно пивало на кухне чай с калачом, вороватым, сорочьим движением упрятывало за пазуху гривенник и просило передавать нижайшую, почтительнейшую благодарность императору французов. Шарлотта предполагала, что старика отпускают христарадничать из какой-то богадельни. Она не ошибалась, если Обуховскую больницу на Загородном принимать за богадельню. Что до «императора французов», то Шарлотта, искоса взглядывая на Луку Лукича, стала замечать профиль Наполеона. И теперь черепаха-король испанский получал уже 2 (два) калача
В тот поздний летний вечер, когда «пишу, читаю без лампады», Лука Лукич, отужинав2 (два) горячих блюда и 1 (одна) бутылка умеренно холодного портера, аккуратно заносил в тетрадь дневную лекцию, чтобы завтра ученики могли исправить свои записи или дополнить нерадиво пропущенное.
Денщик майора Озерецковского нецеремонно бухнул в парадную дверьденщик злился на барина за прерванную дрему. Увидев жандарма, Лука Лукич, человек здоровый, никогда ничем не болевший, почувствовал слабость во всех членах.
Капитан, разумеется, имел представление, кто такой сосед-майор. Не ведая за собой ничего предосудительного, Лука Лукич все же избегал встреч с нимбереженого Бог бережет. Выслушав денщика, он сохранил внешнюю невозмутимость, но, следуя двором и напряженно прислушиваясь к шагам жандарма, ощущал какое-то запупочное томление.
Капитан застал Озерецковского и Стогова в состоянии, что называется, «свободной ногой топнем по земле»они изрядно подгуляли. Майор любезно усадил капитана и высказался в том же духе, в каком намедни экономист Мудряк: дескать, что же это такое, живем чуть ли не стена в стену, а ни вы ко мне, ни я к вам. Лука Лукич тотчас вспотел и, выпростав свежий батистовый платок, стал отирать лицо. Подняв глаза, он не узнал майора: тот был трезв, но так, словно приложился к пузырьку с нашатырем, то есть в некотором обалдении. Сердце у Луки Лукича захолонуло. «Позвольте, господин капитан, платок ваш», с расстановкой произнес личный адъютант графа Бенкендорфа, немигающим взглядом испепеляя преступника, как напалмом.
Смесь восторга и досады уже вытеснила обалдение майора. Ведь знал, знал жездесь, во флигеле, жительствует корпуса военных инженеров капитан ГЕРМАНН. Знал и не подумал об этом, прах его возьми. И вот он, носовой платок с монограммой «Л. Л. Г.»Лука Лукич Германн.
Выпятив подбородок, майор, торжествуя, оглянулся на Стогова. Эразм Иванович, откинувшись в креслах, спал молодецким сном, взяла свое дальняя дорога.
А до Цепного моста дорога недальняя. Тяжелая казенная карета катила гром. Гром был мягок и светел, как эта влажная полночь. Молча сидел в карете капитан Германн, руки скрестив и опустив голову. Майор выдыхал винные пары. Сквозь них, невидимые, видел майор профиль Наполеона.
29
Пушкин признавал в княгине Голицыной прототип старухи графини. О прототипе Германна он ничего не сказал. Пушкинисты возопят: «Дилетантизм в науке!» Не довольно ль с тебя, Милий Алексеевич, разноса, учиненного Рассадиным?.. (Это было не совсем так. Критик Ст. Рассадин и разноса-то не учинял, а лишь вскользь задел очерки М. Башуцкого: добросовестны, но, увы, нехудожественны; есть материал, нет изобразительных средств. Короче, муж большого прилежания, но малого дарования. Критик, в сущности, был прав. Да ведь и очеркисты не лишены острейшего из самолюбийавторского.)
И помалкивай в тряпочку. А посидеть в библиотеке никто тебе не запрещает. Первый ход уподобился пресловутому е2е4. Милий Алексеевич отыскал в каталоге «Исторический очерк Главного Инженерного училища», СПб., 1869 год. Библиотекарь Капитолина Игоревна давно знала Башуцкого. Только такие женщины, как Капитолина Игоревна, понимают святое нетерпение таких перепуганных интеллигентиков, как Башуцкий. Она сокрылась в недрах библиотеки.
Башуцкий спустился вниз. Эту курительную он помнил с послевоенного времени. Курительная была двойником душегубки. Не спасала форточка, постоянно распахнутая в дворовый закут, куда солнце стыдилось заглядывать. В курилке витийствовали вчерашние солдаты, поступившие в университет, или те, кто продолжал учение, прерванное лихой годиной. Витийствуя, сводили знакомства. Блокадные девушки уже не были изможденными. Многие располнели нездоровой, искусственной полнотойиз пивных кружек пили тогда жидкие дрожжи Проходя иногда по Литейному, Милий Алексеевич всякий раз смотрел на заколоченный подвальчик с надписью «Дрожжи», и всякий раз становилось грустно оттого, что нынче уж редкий поймет, в чем дело. Вот надпись настеннуюэта сторона улицы опасна при артобстрелепонимают, да и то Витийствовали и теперь в курительной, и сводили знакомства, и назначали свидания, но это уж было племя молодое, а Милий-то Алексеевич очень хорошо знал, что и в курительной есть уши, как и в бане. При Бенкендорфе пошучивали: только, дескать, в бане нет всеслышащих ушей. Недостаток этот давным-давно устранили.
Истребив сигарету, Башуцкий вернулся в читальный зал. Толстая книга М. Максимовского ждала М. Башуцкого. Он почувствовал знакомую спиритическую дрожь пальцев, то обостренное осязание подушечек, которое, вероятно, чувствуют лишь вдохновенные криминалисты. «Терпение терпение терпение», повторял Милий Алексеевич.
«Нельзя, читал он, не обратить внимания на скромную и высокопочтенную личность Луки Лукича Германна В нем было много оригинального и ничего тривиального Воспитанники называли его Лукой Он любил воспитанников»
Милий Алексеевич зажмурился и притаил дыхание, страшась утратить чувство блаженства. Ему мелькнули Пушкин и Данзас, но Милий Алексеевич, как бы удерживая равновесие, подумал: «Он любил воспитанников», и стал думать о юнкере Достоевском, то есть не то чтобы о юнкере, а о том, есть ли в романах Федора Михайловича какие-то отблески, отзвуки Луки Лукича? Германн не поляк и не еврей, отчего бы Федору Михайловичу не помянуть добрым словом обруселого немца Надо, обязательно надо сообщить Карякину, Карякин пишет о Достоевском недиссертабельное. «Дарю тему!»в порыве великодушия решил очеркист. Порыв этот вернул Башуцкому силы, он уже мог поразмыслить о Пушкине, о лицеисте Данзасе, служившем в корпусе военных инженеров. Но в Инженерном училище не был, даже и в верхних офицерских классах не был Терпение терпение терпение Капитолина Игоревна видела его согбенным, ей захотелось напоить его чаем, она вздохнула Башуцкий листал номера «Инженерного журнала»: циркуляры генерал-инспектора по инженерной части, чертеж американского понтонного моста, рапорт о способе обжигания извести, план сестрорецкого оружейного завода (ныне, разумеется, засекреченный) и еще статьи, еще извлечения, что-то о гидравлическом тараневсе это неслось, как полустанки за окном курьерского, вдруг резко затормозившего: «Воспоминания о Л.Л. Германне».
Милий Алексеевич перевел дух. Закрыл журнал, оглаживал ладонью картонный переплет под мрамор. И наконец принялся читать. Читал медленно, вдумчиво, как дегустатор.
Нет, Данзаса не встретил. Однако прочел, что Лука Лукич Германн был известен всем военным инженерам. А Данзас, простреленный турецкой пулей, рука на перевязи, походка развалистая, эдакий симпатичный медведь, Данзас как раз в тот год, когда Пушкин замыслил «Пиковую даму», служил в Петербурге, в строительном департаменте. «Возмо-о-ожно, возмо-о-ожно», тихо пропел себе под нос Милий Алексеевич. Студенточки, сидевшие напротив, прыснули, одна из них покрутила пальчиком у виска. Милий Алексеевич, не отрывая глаз от журнала, сказал: «Да-да, очень и очень возможно». Полнота чувств требовала паузы, он нашарил в кармане сигареты. Проходя у кафедры, счастливо улыбнулся Капитолине Игоревне, она ответила понимающей улыбкой.