В пригретой синеве неба уже заливались, трепеща крылышками, ранние жаворонки. На побуревшем прошлогоднем бурьяне качалась бледно-желтая бабочка. А коричневые ручьи, сбивая грязноватую пену, неумолчно ворчали у деревянных устоев моста.
Так шел Корыхалов часа два-три, не отдыхая, пока вдали, с пригорка, не блеснула ему в глаза широкими полыньями родная извилистая Сясь. Теперь уже близко! Вот справа осталось Чемихино, вон Ильинский погост с полуразвалившейся каменной церковью. А вот в небольшой ложбине серые, но чистенькие избенки Сугорова! Как забилось, запрыгало сердце! Митя прибавил было шагу, спускаясь по знакомой тропинке, но тотчас же сдержал себя и, выбрав пригорок посуше, скинул наземь мешок и шинель. В ближайшем ручейке он долго мыл сапоги, очищая их щепочкой от налипшей грязи. Вымылся и сам, вытащив заветное полотенце, и, пока просыхали выставленные на солнце голенища, неторопливо закурил папироску. Потом старательно, до блеска, начистил сапоги.
Оставалось последнее. Корыхалов разостлал у себя на коленях гимнастерку, вынул из кармана белый пакетик, долго что-то прилаживал, низко склонив под припекающим солнцем густо загоревший затылок. А когда натянул гимнастерку на плечи и молодцевато одернул ее сзади, на его крутой молодой груди ярке сверкнули три новеньких, до блеска отчищенных гвардейских знака.
Первой увидела Митю, когда он шел серединой деревенской улицы во всем своем гвардейском великолепии, тринадцатилетняя сестренка Санчутка. Проглотив изумленный вздох, но так и не успев закрыть рта, она опрометью пустилась вдоль канавы, расплескивая босыми ногами золотистую грязь. Ее белесые косички смешно разлетались в разные стороны.
Митя шел степенно, не подавая никаких признаков нетерпения. А от родной избы уже бежали навстречу еще две сестренки. Позади, торопливо повязывая платок трясущимися от волнения руками, едва поспевала мать. Рыжий Дружок опередил всех и с громким лаем кинулся Мите на грудь, едва не сбив его с ног
Митя пришел вовремя, как раз к обеду. Было воскресенье, и потому вся деревня обедала позднее, чем обычно.
Когда он хлебал из знакомой деревянной чашки густое крошево, куда мать наскоро прибавила кусочки привезенного им с собою сала, к двум подслеповатым окошечкам то и дело прилипали чьи-то любопытные улыбающиеся лица, знакомые или незнакомыетрудно было понять, до того всё мешалось и плыло перед глазами, особенно после второго стаканчика водки, тотчас добытой откуда-то соседом по избе, дедом Степой Телепановым. В голове у Мити мягко шумело и легонькими молоточками ударяло в виски. Он улыбался беспричинно, зачерпнув ложку, забывал подносить ее ко рту, сыпал расспросами, рассказывал сам и вновь переходил к вопросам. Через полчаса он уже знал все новости деревни, все ее радости, заботы, печали. Косматый дед Степа, осторожно держа заскорузлыми, горбатыми пальцами предложенную Митей папироску, вдруг собрал в морщины бурое, обожженное солнцем лицо и протянул жалобно, слегка потупясь:
Вот мы тут, можно сказать, пируем, а в Суглинках-тодалеко ли до нас?немцы чего сделали! Как наши стали нажимать от Тихвина, они давай бог ноги, да полдеревни как топором снесли. А потом подожгли с двух концов. Теперь там одно пеньё осталось. Народу сколько с собой угнали, сказать страшно!.. А мимо нас боком прошло, бог миловал. Гудел тут один ихний по воздуху, бросал бомбутетки Марьи баньку снес да берёзину с корнем выдрал Только и всего. Турнули тогда их от Тихвина.
Замолчал дед. Замолчал и Митя. Молчали все, кто был в избе. Только и было слышно, как бьется у стекла ранняя муха. На пороге, куда уже набилось немало народу, всхлипнула какая-то старуха и тотчас же прижала к губам уголок платка.
Да, брат, повидали мы тут немало,протянул опять Стёпа и, вздохнув, разлил по стаканам остатки водки,но теперь время уже не то. Это понимать надо! Красная Армия стукнет им, сволочам, еще разоки полетят они сам знаешь куда!
Он выпил и, крякнув, с особенным стуком припечатал к столу опорожненный стакан. Старушка в платочке истово перекрестилась, а по всем лицам пробежала улыбка.
И опять зашумела, загудела изба. Опять начались расспросы, рассказы. Но мать, встав из-за стола, вытеснила с порога всех посторонних. По-молодому ступая босыми ногами, она ловко и скоро постлала на полу мягко взбитый сенник, покрыв его огромной подушкой и легким, сшитым из цветных лоскутков одеялом.
Может, спать повалишься?сказала она Мите с неторопливым распевом, и в ее глазах, обычно суровых и словно потухших, всплыла знакомая, памятная с детства искорка.
Но Мите спать не хотелось. Обмахнув веником сапоги и набросив шинель внакидку, он вышел на улицу.
Куда это он?бросилась мать к окошку.
А к Калязиным,шепотом, задыхаясь от волнения, пропела за её плечом Санчутка.Дашка-то калязинская небось раза три к воротам выбегала
Мать, не отвечая, глядела на улицу и тихо плакала. «И чего это она?»недоумевала Санчутка.
Вечером в избу набилось еще больше народу. На этот раз уже не топтались в сенях, а чинно уселись по лавкам, табуреткам или просто на пороге. Те, которым не хватило места, стояли вдоль стен. Задние вытягивали шеи, чтобы хоть что-нибудь рассмотреть.
А посередине избы шло торжество. На широком столе, застланном полотенцами, среди мисок с кислой капустой, солеными грибами, дымящейся картошкой и горкой свежеиспеченных калиток и сканцев бил струей пара в потолок яростно начищенный, ослепительный, как солнце, самовар.
Чарочка уже давно ходила по рукам. Гости и родня, перебивая друг друга, сливали голоса в неясный, то затихающий, то разгорающийся гуд.
На самом видном, на хозяйском месте сидел Митя, красный, сияющий, размахивающий руками. Капельки пота поблескивали на его мальчишески крутых висках. И таким же блеском, принимая на себя лучи керосиновой лампы, переливались на его груди три гвардейских знака. Против него, опираясь на кулачок, Даша Калягина в новой пунцовой кофте, не мигая, смотрела куда-то счастливыми, невидящими глазами. Лицо ее то бледнело, то заливалось румянцем. Непослушливая детски счастливая улыбка трогала чуть припухшие губы.
А Митя, уже успевший рассказать о своей роте, о трудных переходах, о волховских болотах, о синявинской горячей поре, все время возвращался к новым и новым подробностям. Слушали его жадно.
Дед Степа, тоже выпивший не одну чарку, пошевеливал косматыми бровями и хитро поглядывал на Митю. Был он мужик умный и многое в своей жизни повидавший. Воевал он и на японской, и с германцами. Было ему о чем и самому порассказать!
Слушал он Митю внимательно, по-стариковски, не пропуская ни единого слова, и всё было ему удивительно, что это тот самый Митька, которого частенько гонял он хворостиной из колхозного сада.
Когда наливали гвардейцу новую чарку, не утерпел старик и вставил свое словечко:
А скажи, кавалер, что это у тебя на грудях блестит? За какие заслуги отечеству?
Этоулыбнулся Митя снисходительно,это, Степушка, знаки воинской доблести и, значит, боевого отличия.
А позвольте спросить, за что это вам было дадено?
Ну коль вам желательно узнать,пожалуйста. Первое за то, что, когда брали мы высоту «ноль двадцать шесть» и ударили всею ротой на неприятеля, я, значит, первым спрыгнул в ихний окоп и самого фельдфебеля положил прикладом на месте.
Все ахнули и пододвинулись поближе к рассказчику.
Второй орденский знак,продолжал Митя,даден за танк под деревней Венеглово. Лежим мы в окопах, а он прямо на нас прет. «Корыхалов!кричат мне ребята.Не подкачай!» А я уж приложился. Раз! Другой! А он всё лезет да лезет. Схватил я тогда связку гранат и со всего размаха ему под брюхо. Рвануло так, что земля вкось пошла. И вижу: осел танк на левый бок, а гусеницей, словно лапой, землю скребет. И ни с места. Дым оттуда клубом до самого неба. Ну, думаю, ловко, в самую точку!
Слушатели вздохнули восхищенно, а Митя вновь обратился к деду, уже переходя на тон снисходительно-небрежный:
А третья награда за то, что о прошлой осени привел я «языка» подполковнику Савельеву. Из разведки я этого немца почитай километра три волоком тащил.
Дед Степа опустил бороду на грудь и крякнул одобрительно. Рука его потянулась за стаканом.
Ну и Митя! Герой-парень! Выпьем за героя!
И снова пошли стукать стаканчики, и снова загудели, зашумели вокруг голоса. Кто-то крикнул «ура!». Митя первый покрыл общий гул молодым и звонким голосом, от которого зазвенело в ушах. Его обступили, обнимали, хлопали по плечу. А он, раскрасневшийся, расплескивая водку, отвечал на объятия и пытался еще сказать что-то, но уже никто не слушал друг друга. Тихо кружилась родная изба, и как сквозь туман видел он где-то там, за обступившей его родней, сияющее восторгом милое веснушчатое Дашино лицо со вздернутым носиком и испуганно-счастливыми, чуть-чуть раскосыми глазами
Едва только задело утреннее солнце верхушку старой, в незапамятные времена посаженной березы, как Митя уже был на ногах.
Он старательно увязывал вещевой мешок, доверху набитый деревенскими гостинцами, а мать раздувала в сенях самовар и, всхлипывая потихоньку, каждый раз отворачивалась, чтобы не заметили из избы.
За стол сели молча, торжественно, и почти никто не притронулся к горке еще ночью напеченных калиток. Санчутка прижалась худеньким плечиком к брату и то и дело потрагивала его за рукав, словно не решаясь сказать ему что-то особенно любопытное, занимательное для них обоих. Ее острый смешливый носик был трогательно печален, но в глазах то и дело вспыхивало всегдашнее неудержимое веселье.
А сам герой сидел строго и, приличия ради, прихлебывал чай из стакана, держа его на весу, словно желая показать, что человек торопится в долгую дорогу и что некогда ему терять попусту время.
Провожали Митю всей деревней. Он, как и вчера, шел серединой улицы, молодцеватым, почти строевым шагом, лихо относя руку, окруженный бабами и ребятишками, забегавшими вперед, чтобы еще раз заглянуть на его сияющую грудь. Вкусно хрустели под его сапогами подмерзшие за ночь лужицы. Солнце охватило уже полполя, и длинные тени березок перерезали дорогу.
За околицей народ стал понемногу отставать. Митя всем жал руки, толкал под бок смеющихся, закутанных в платки девок, крепко прижал к груди мать, торопливо чмокнул в щеку внезапно застеснявшуюся Санчутку. Ему не хотелось долгих проводов, потому что он в последнюю минуту боялся не то чтобы потерять собственное достоинство, а, говоря попросту, пустить мальчишескую слезу. Уж и так что-то горькое подступало ему к горлу, и он сердито похлестывал прутиком по сверкающим голенищам. Дашаиз приличия и стыдливостидавно уже отстала от провожающих и только тоскливо смотрела ему вслед с родного порога. Вот уже позади деревня, вот уже едва различимы белый платок матери да синее платье сестренки у крайней избы. Солнце ползет всё выше и выше своей голубой дорогой, и утренняя свежесть наливает грудь.
Митя один в поле, и рядом с ним только бодро ковыляющий дед Степа. Он жадно на ходу затягивается самокруткой и широко, тоже по-солдатски, отбрасывает руку.
Вот и перекресток, где расходятся дороги.
Остановились у низкого кустарника и закрутили по последней. Митя высыпал остатки табака в широкий дедов кисет. С минуту постоял он молча, поглядел на лежащее в ложбине Сугорово и, вздохнув, привычным движением плеча поправил мешок. Потом широко обнял Степу и, не оглядываясь, зашагал по пригорку.
Митя, Митя!услышал он за собой и остановился. Дед догонял его.Слушай, Митюха,сказал он, старчески задыхаясь,слушай, что я тебе скажу,и тронул узловатым пальцем один из значков, сверкающих на Митиной гимнастерке.Ты вот что, парень. Это самое сними потихонечку. Оставь только то, что тебе полагается, а лишнего не вешай. Думаешь, мы тут в лесу живём и не знаем, что к чему? Мы уж так, не хотели тебе праздника портить. Право, сними, по дружбе тебе говорю.И дед сморщил лицо в лукавой стариковской усмешке.
У Мити перехватило дыхание. Густая и жгучая краска залила его затылок. Ничего не отвечая, он потупился и прибавил шагу.
Шел он, с трудом преодолевая внезапную тяжесть, и уже не слышал больше свежего, пахнущего землей ветра, запаха размытых оврагов. Он нигде не присел отдохнуть, ни разу не свернул самокрутки и без всякого сожаления поглядывал на забрызганные грязью голенища.
Пришел в себя Корыхалов только в Тихвине, на вокзале, в суете и сутолоке посадки, да и то всю дорогу был неразговорчив и думал только о том, как бы поскорее добраться до места.
Осенью, когда уже похрустывали заморозки, а на деревенских березах жалко трепыхалась последняя пожухлая листва, деду Степе Телепанову принесли письмо.
Он не спеша развернул помятый треугольничек и хозяйственно разгладил его на колене. Потом надел на нос большие, перевязанные веревочкой очки и, тихо шевеля губами, начал вслух читать неожиданное послание:
«Здравствуйте, дедушка Степан Матвеевич! Выпускаю вам письмо с фронта и желаю вам здоровья и благополучной жизни в героическом тылу. О себе скоро отпишу подробно мамаше, у которой узнаете про нашу военную жизнь, как мы бьем врага и получаем благодарность по радио,может, слышали от 14 июля сего года, а также в августе, 21-го числа.
А пишу вам из госпиталя, где дела мои идут на поправку, так что скоро будем обратно в свою гвардейскую часть.
И между прочим хочу вам сказать, Степан Матвеевич, что получена на меня награда, медаль За отвагу. А еще летом даден мне орден Красная Звездатак что можно ехать домой в отпуск, теперь уже по-настоящему и как полагается после тяжелого ранения.
А чтобы не было вам сомненья, прикладываю нашу фронтовую газетку, где всё подробно про меня прописано, как всё это дело и было.
А про мое ранение вы мамаше лучше не сказывайте, как я сейчас уже на ногах и готов опять бить заклятого врага.
С гвардейским приветом известный вам Дмитрий Корыхалов».
Дед Степа сложил письмо и торопливо стал натягивать полушубок, от волнения никак не попадая в рукава.
И он уже не удивлялся тому, что Митя ему первому сообщил эти новости.
Индивидуальный пакет
Пчельников черпанул ложкой янтарно-золотистую дымящуюся жижу, блаженно зажмурил глаза и, по-тараканьи шевельнув выцветшими усами, сделал первый глоток. Четверо бойцов, сидевших вокруг котелка, смотрели на Пчельникова с нескрываемым любопытством. По лицу сержанта прошла легкая гримаса недоумения и недоверчивости. Задумавшись на минуту, он решительно сплюнул в сторону, вытер колючие усы и, презрительно сощурив глаза, сказал Васькову, стараясь казаться спокойным:
Эх, парень! Загубил ты и утятину, и картошку! Зря я дичь стрелял. Нечего тебе было лезть в повара, когда ты, можно сказать, ни уха ни рыла в этом не понимаешь.
Васьков, крепкий, крутоголовый парень, с острыми серыми глазками, беспокойно заерзал на месте. Его оттопыренные уши заметно покраснели.
Ты думаешь, похлебку сварить дело простое?неумолимо продолжал Пчельников.Это тоже, брат, штука умственная! А ты бухнул соли не считая, перцу навалил, картошку как следует не вымыл, птицы не ощипал как надо. Эх, даром я только тебе утку отдал! А ты хвалился: «Я, да я»
Васьков поежился, но смолчал. Остальные надувались едва сдерживаемым смехом.
Пляшущее пламя костра клало по земле причудливые ломаные тени. Легкие искорки с треском гасли на лету. Темные верхушки сосен уходили куда-то в свежую высь.
Пчельников сморщился вдруг в лукавой и добродушной улыбке. Он хлопнул по плечу самозваного повара и, стукнув ложкой по котелку, добавил примирительно:
Ну ладно, пошутил, и будет. Похлебка что надо! Навались, ребята, отдай концы!
Ложки дружно заработали, вылавливая жирные кусочки мяса и кружки картофеля. Легкий запах ужина приятно смешивался с духовитой смолистой сыростью, с горьким, щекочущим ноздри дымком. Котелок пустел на глазах. Пчельников первым положил ложку, откинулся на локоть и стал неторопливо разматывать кисет. Все уже знали, что из глубокого кармана сейчас появится обожженная самодельная трубка, а после двух-трех затяжек бывалый сержант начнет один из своих рассказов. Кое-кто тоже свернул цигарку. И один только смущенный Васьков сидел в той же позе. Он завязывал узелком травку за травкой и не мигая смотрел на огонь.
Что ты, Васьков, надулся, как поп на ярмарке? Право же пошутил. Парень ты хоть куда. Все это знают. А коль кто еще не знает, так расскажи, как ты к немцам «в гости» ходил.