Всплеск чувства религиозного единения и любви был настолько неожиданным и ошеломляющим, что Юсеф-паша запомнил тот день на всю жизнь, как не забыл он и о том незнакомом сверстнике. Обнявшись, они как мальчишки помчались по лестнице, сильная рука спутника приподнимала Юсефа-пашу в воздух, легко перенося со ступеньки на ступеньку. Так, не разжимая объятий, они добежали до дверей салона, и когда веселые, раскрасневшиеся и задыхающиеся предстали перед собравшимися, все приняли их за старых друзей или родственников. Их усадили рядом, и хотя оба успели пресытиться угощениями, они не посмели нарушить обычай и присоединились к обильной трапезе Орхана-эфенди. Салон был усыпан цветами, в расставленных по полу египетских корзинках высились пирамидки всевозможных плодов, доставленных из разных концов необъятной империи. Влиятельный придворный, Орхан-эфенди никогда не вступал в рискованные беседы и тем более не позволял ничего подобного в своем доме. В праздник же и вовсе было недопустимым говорить о неприятностях или сообщать дурные вести, поэтому в салоне журчали легкие и приятные разговоры. Разумеется, мужчины не удержались от рассказов о силе и юначестве, у каждого было что поведать об этом, и в какой-то момент Орхан-эфенди указал гостям на пришедшего с Юсефом-пашой юношу:
А ведь незачем ходить далеко за примерами. Вон стоит молодец! Подковы гнет, коня на скаку остановит, кабы не знатный род, был бы борцом на празднествах и равных ему не знала бы вся земля наша, дари ее всевышний славой своей!
Гости повернулись к юноше, глядя оценивающе. И хотя никто не усомнился в словах Орхана-эфенди, все, в том числе и сам хозяин, почувствовали, что они нуждаются в каком-то подтверждении. Юноша побагровел, заросший черной как смоль бородкой подбородок его дернулся, он попробовал засмеяться, но закашлялся, и его смущенный взгляд забегал поверх голов достопочтенных беев.
И без коня и подковы видна его сила, произнес чей-то голос, а юноша, не вставая с оттоманки, протянул руку к одной из корзинок и схватил с вершины пирамидки кокосовый орех. Он несколько раз подкинул его на ладони, словно определяя его прочность, а тот же голос попытался умерить его пыл:
Не стоит, богатырь
Юноша, однако, не слышал ничего, кроме ударов собственного сердца, и не видел ничего, кроме шершавой коры коричневого плода. Каждый знал, как трудно открыть кокос, а раздавить его нужно, чтобы на него наступил слон. С лиц гостей смыло улыбки, и тишину прорезала тоскливая мелодия зурны.
Костлявые пальцы незнакомого юноши начали медленно сжиматься. Упершись локтем в бок, он напрягся, все присутствующие затаили дыхание и во все глаза следили за его дрожавшей от напряжения рукой. Побледневший Орхан-эфенди забился в угол, проклиная себя за неосторожно сорвавшиеся с языка слова, грозившие ему позором и могущие испортить праздник. А что будет делать герой, если его попытка бесславно провалится?! Легкомыслие может стоить ему доброго имени, злые языки раструбят об этом по всему городу, на карьере будет поставлен крест. Перед силой здесь преклонялись, но и за каждую неудачу платили дорогой ценой. Ох, какой позор! Каждый из гостей думал о том же, большинство всем сердцем желало юноше победы, которая позволит ему выпутаться из неловкого положения. Желали, но не верили. И только Юсеф-паша, охваченный состраданием к смельчаку, мысленно заклинал: «Сделай это Сделай Яви чудо, всевышний!» и в оцепенении наблюдал за усилиями незнакомца, до посинения сжимая зубы и впиваясь ногтями в алую обивку оттоманки. Он заметил, что кулак юноши разжался, и едва не охнул. Переведя дух, юноша шевельнул пальцами левой руки, собрался с силами и напрягся так, что на лбу вздулись вены, и наконец орех с хрустом разломился. Брызнуло молоко, жидкая кашица протекла на ковер.
Ай-вах! с облегчением вздохнули гости, а по всему телу юноши вдруг пробежала мощная судорога.
Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! зашелся юноша в смехе, показывая руку, испачканную молоком и кашицей. И все гости захихикали, заржали, захрюкали, причем громче всех радостно поскуливал Орхан-эфенди. К юноше подбежал ибрекчия слуга, подающий гостям воду для омовения, ловко стряхнул с его ладони остатки скорлупы, ополоснул розовой водой, и только тогда, стряхнув капли, победитель вознес руку над головой. Юсеф-паша почувствовал новый прилив братской любви к незнакомому герою и раскрыл навстречу ему объятия.
Конечно, они познакомились тогда же, но поскольку Юсефу-паше в тот день предстояли еще визиты, он поклялся разыскать его в ближайшие дни, чтобы знакомство перешло в дружбу. Но события приняли другой оборот. Случилось то, чего все давно ждали: воинственно загрохотали султанские барабаны, призывая к священной войне-газавату, и от Азии драконами потянулись колонны борцов за веру, отправлявшихся на поля брани. Юсеф-паша чувствовал, как его кидает то в жар, то в холод, и причина была не только в том, что он поддался воодушевлению, охватившему всю империю, но и в сознании того, что в его жизни произойдут важные перемены. И хотя он продолжал рассчитывать в этом на помощь Орхана-эфенди, в потрясшем его в день рождения престолонаследника чувстве принадлежности к мировому сообществу мусульман, он видел знак того, что на него снизойдет особая милость всевышнего. После непродолжительных колебаний падишах остановил свой выбор на нем и поручил вынести из столицы зеленое знамя и нести его впереди победоносных войск. Перед священным знаменем все приближенные султана сановно поднялись на ноги, а Юсеф-паша шагал твердой поступью, радуясь забившему в его груди роднику и купаясь в его блаженстве. Война задалась долгая и грязная, знаменосец купался в крови и смраде, ночевал то в богатых домах, то на грязной соломе, наступал и отступал, возвращался в столицу, откуда его снова посылали в далекие края с тайными и многотрудными поручениями.
Так случилось, что он не встретил того богатыря. Но когда он с нежностью вспоминал о своей чистой молодости и о всесокрушающей любви, пришедшей к нему тогда и составлявшей частицу его веры, перед глазами всплывала гостиная Орхана-эфенди и образ возлюбленного брата. С годами этот образ становился все более расплывчатым, а имя юноши забылось, вытесненное из памяти именами тысяч других людей.
Вот кем оказался визирь города на холме, о котором Юсеф-паша был много наслышан и которого собирался устранить, но оказался неспособен устоять перед натиском нахлынувших на него воспоминаний. Теперь он не спускал глаз с его руки и в дрожащем свете горящих светильников, казалось, отчетливо видел поросшие густыми волосами сильные пальцы и даже поежился, представив, как эти пальцы мертвой хваткой впиваются в жертву ломая кости как скорлупу ореха.
Приговор был спрятан под полой его подбитого мехом джубе надлежащим образом составленный и освященный справедливостью сильного. Первоначально Юсеф-паша и не помышлял зачитывать его визирю так было разумнее и безопаснее. Но в память о том юноше-герое, во имя былой любви к нему Юсеф-паша решился отступиться от задуманного плана и спасти человека. И видел он в этом не слабость, а богоугодное дело, которое обоим им должно было зачесться на небесах. Юсеф-паша даст ему шанс понять свою ошибку, покаяться в свершенном грехе, и, когда страшные ангелы Мункар и Накир станут допрашивать визиря, это будет ответом, который поможет ему избежать мучений и быстрее оказаться в райских кущах.
Я прибыл к тебе, визирь, как посланец правды и любви. Милосердие аллаха безгранично! промолвил, наконец, Юсеф-паша. Читай султанский берат!
Метнувшись молнией, Давуд-ага подхватил свиток, и из правой руки паши он перекочевал в левую руку визиря. Из-за спины у хозяина его взял Абди-эфенди и, развернув, коснулся губами печатей и глубоко поклонился. Не разгибаясь, он тихо зашептал прямо в ухо визирю слова султанского указа, тот ненадолго задумался, затем, не дослушав до конца, вырвал у него привезенный гостем документ. Одна печать, султанская, была ему хорошо знакома, сам великий визирь хранил ее на своей груди, но вторую ему доводилось видеть редко, бераты с такой печатью ему еще не приходили. Вторая печать на плотном пергаменте принадлежала шейху-уль-исламу, творцу ее законов и судье над всеми судьями империи, и визирь с каким-то тоскливым безразличием подумал, что гостю из столицы удалось дважды за этот вечер застать его врасплох. «Ты, названный мною, и все слуги и люди твои, пробежал он глазами последние строки берата, обязаны повиноваться приказам, которые передаст мой мубашир Юсеф-паша. Такова моя воля, подтверждаемая священным фирманом!»
Одному тебе скажу, продолжил Юсеф-паша, но замолчал и посмотрел вокруг.
«Одному мне, одному мне» повторил про себя визирь и вяло хлопнул в ладоши. Менявшие свечи слуги и еще двое-трое вошедших с подносами шмыгнули за дверь, поколебавшись, за ними вышли и арнауты и, наконец, последним поплелся к выходу Абди-эфенди. Неожиданно паша резким жестом остановил его, приказывая вернуться к хозяину.
Напомню тебе то, вновь заговорил гость, что сказано в священной книге: защитой постигается подлинный смысл власти! Справедливость аллаха распростерта над всем сущим!
Он помедлил, давая возможность тому, кто внимал его словам, проникнуть в их смысл.
От всевидящего ока повелителя нашего не укрылось, что святилища, воздвигнутые его дедами, рушатся и приходят в запустение, оставленные заботой тех, кто должен печься о них. Лишенные усердия садовника, чахнут посевы религии и веры нашей. Истинны ли слова мои?
«Дин и иман религия и вера» мысленно повторил визирь, все еще не понимая, к чему клонит гость. Молчание затягивалось, и Абди-эфенди поспешил ему на помощь. Выслушав его, визирь расправил плечи, на бородатом лице появилась прежняя радушная улыбка.
Мы, мубашир, как верные слуги повелителя нашего, надежно удерживали в руках своих ковер воли его, распростертый над холмом. Слова твои справедливы. Смиренные садовники, мы вырываем сорные растения, дабы дать простор полезным. Как я понимаю, тебя беспокоит то, что случилось с мечетью Шарахдар. Смертный грех, рассказать о котором у меня не поворачивается язык, привел к тому, что над мечетью этой повисло проклятие, правоверные, повинуясь предписаниям шариата, бегут от нее как от чумы. Дары от верующих, а их становится все больше и больше, пойдут на постройку новой мечети, да не оставит нас всевышний своей милостью!
На самом деле доходы от принадлежащей мусульманской общине собственности поступали в казну правителя области, но визирь знал, что никто не сможет доказать происхождения каждой монеты, туда попавшей. Ему ничего не сто́ит открыть сундуки и взять столько золота, сколько потребуется. «И даже гораздо больше! Порог мечети прикажу позолотить!» отчаянно и страстно поклялся про себя визирь.
Сердце кизлара-аги обливается кровью, заговорил Юсеф-паша. И еще скажу тебе
Телесная сила визиря стала возвращаться к телу, побеждая уныние и сонливость, еще недавно сковывающие волю. Ему начинало казаться, что мубашир прибыл к нему с каким-то мелким поручением, возможно, чтобы восстановить заброшенную мечеть или же отобрать деньги, поступавшие от мусульманской общины. Сама его телесная сила боролась за жизнь, ослепляя и оглушая его, точно визирь забыл, каким образом паша появился в конаке, и потому он пропустил мимо ушей упоминание о кизлар-аге, начальнике черных дворцовых евнухов и главном смотрителе всех мечетей империи.
И еще скажу тебе, что истинный смысл власти в ее постоянном приумножении. Так из небольшой группы избранных последователей пророка выросла мусульманская общность, которой принадлежит полмира. Ибо сказано люди непостоянны, нерешительны, слабы, безрассудны, а главное неблагодарны. Эх, визирь, святая вера наша оказалась здесь загнанной под крышу твоего конака, Юсеф-паша топнул ногой, красная краска потрескалась на заброшенных домах правоверных. Истину ли я говорю?
Истину, паша, истину Болезнь подкосила нас Чума Никто не в силах избежать предначертанного ему, попытался защититься визирь, но Юсеф-паша уже не слушал его, ибо визирь признался и тем самым спас свою душу, приговор лежал под, отворотом полушубка, пора было произнести последние слова и дать последний знак.
Пророк, да сияет над гробом его негасимый свет, начал он, возвышая благостный голос, завещал нам: кто видит зло да победит его десницей, если не сможет языком, а если и это не поможет, то словом.
Из-за дверей донесся звук грузно упавшего тела, испуганно взвизгнула женщина, визирь, съежившись, беспокойно вытер руки об колени и поднял правую ладонь вверх, словно собирался просить милостыню.
И вот, продолжил Юсеф-паша, четко разделяя слова, мы, видя зло, сразили его сердцем своим, отбросили языком, и теперь нам осталось только поднять десницу, чтобы с братской любовью с братской любовью, справедливостью и с братской любовью
На виске у Юсефа-паши вздулась вена, он безуспешно пытался подобрать новое, яркое слово. И хотя, упомянув о пророке, он скомкал условную фразу, Давуд-ага сунул руку под полы своей антерии и принялся отстегивать серебряные крючки, удерживавшие спрятанный под одеждой шнур. На ощупь он привычно сделал петлю. Рядом с ним вырос второй сеймен, по имени Фадил-Беше, которому он покровительствовал и передавал свое мастерство, вдвоем они скользнули к визирю, обходя его с двух сторон.
III
Давуд-ага натянул шнур, чувствуя, как завибрировал конский волос, лаская пальцы. Сладостная дрожь побежала от ладоней к локтям, свела плечи, обдала спину и перекинулась на ноги. Со страхом и нетерпением ждал Давуд-ага этого приступа ярости и острой тоски, неизменно вызываемого в такие моменты прикосновением к шнуру. Многое значил шнур этот в его жизни, он не давал ему забыть о Ракибе, на всю жизнь привязал его к ней.
Никогда уже не иметь ему такой лошади, и ни разу больше не приходилось видеть такой красавицы по базарам. Он купил ее молодой кобылкой, неопытной и необъезженной, отдав за нее кучу денег, ибо бурлила в ее жилах кровь драгоценная, как йеменский рубин. Белее лебяжьего пуха, с черным как уголь хвостом и такой же гривой, с небольшой изящной головкой, поджарая кобылка эта ходила размашистым шагом. Давуд-ага сам взялся за ее обучение. Кобылка оказалась умной и сообразительной, и когда она, кося блестящий глаз в его сторону, смотрела на него, ему казалось, что она говорит: «Я твоя и буду верна тебе!» Он подолгу любовно вычищал ее скребком, нашептывал нежные слова, а когда подходил спереди, кобылка тыкалась головой в его плечо и осторожно тянула к себе. Завистники трижды пытались увести ее, Давуду-аге приходилось ночевать в яслях, и когда однажды он застал там какого-то курда, выводящего Ракибе, он зарубил его на месте, а возбужденная видом чужой крови кобыла пронзительно ржала и вставала над трупом на дыбы. Ах, как хорошо они понимали, как они любили друг друга! И чье проклятие, чья злая воля разделила их!
В тот злополучный день Юсеф-паша опять понес перед войском зеленое знамя газавата. Давуд-ага случайно оказался в последних рядах и незаметно для себя смешался с нестройными отрядами башибузуков, гнавших коней во весь опор, сталкивавшихся на ходу и мешавших друг другу. Несясь в облаках густой пыли, Ракибе нервно крутила головой, пытаясь вырваться из шумной и грязной лавины. Давуд-ага, прикрывавший рот и нос концом чалмы, почти ничего не видел, и когда передние ноги кобылы провалились в какую-то яму, его выбросило из седла и швырнуло на землю. С криками «слава аллаху!» под бой барабанов мимо проскакали последние всадники, а Ракибе, его бесценная и любимая Ракибе лежала в пыли со сломанной ногой. «О аллах, помоги мне!» стон этот вырвался как будто из самого сердца Давуда-аги, и на коленях он подполз к кобыле. Из подоспевшей толпы любопытных, сопровождавшей отряды воинов ислама, к ним подскочили какие-то люди, один из них, дергал кобылу за хвост, попытался заставить ее встать на ноги. «Назад!» рявкнул Давуд-ага, закипая от бешенства и хватаясь за кинжал. Зеваки моментально кинулись в разные стороны, подальше от озверевшего Давуда-аги, и уже оттуда с опаской наблюдали, как сокрушенный горем хозяин склонился над головой лошади.
В рваных обрывках кожи под коленом виднелся белый обломок кости, кобыла дергалась, силясь вскочить, прерывисто дышала от боли и то вскидывала, то опускала на запыленную пожелтевшую траву свою тонкую шею. Пусть бы весь мир переломал себе ноги была бы Ракибе цела и невредима! Пусть бы исчезли с лица земли все до последнего человека была бы жива Ракибе! Она была верной, преданной, благородной и чистой; Давуд-ага не знал никого, кто мог бы сравниться с ней душевной отзывчивостью. Все скопом люди, погрязшие в прахе, лжи и бесчестии, не стоили и волоска с ее гривы. Одна она могла любить, и одна она заслуживала любви. Эх, Ракибе Во рту Давуда-аги скопилась сухая горькая слюна, и он захлебывался ею. Давуд-ага знал, что спасти кобылу невозможно, он мог лишь затянуть ее страдания и потому нужно избавить ее от них, и чем скорее, тем лучше. «Я сам, сам, милая» пробормотал он, прижимая голову кобылы к своей груди. В правой руке Давуд-ага сжимал кинжал, который рукояткой упирался ему в сердце, а острием в белую, нежную шею Ракибе. Стальное лезвие вибрировало от ударов пульсирующей в их венах крови, ударов, сливавшихся в едином ритме, прятавшаяся в кинжале смерть была готова отступить перед половодьем залившего их чувства. Сердцем, своим страдающим сердцем нажал Давуд-ага на рукоятку кинжала, и клинок мягко погрузился в горло кобылы. И там, где его сердце прижалось к горлу кобылы, забил рубиновый фонтан крови. На груди у Давуда-аги стало расползаться мокрое пятно, словно это его пронзил клинок, потом струя, упав на гриву, залила его кисти и начала подбираться к локтям, обдала его плечи, потекла по ногам и густыми черными каплями на пыльную землю. Все сильнее прижимаясь к кобыле, Давуд-ага дрожал от бешеной тоски, любви и злобы, а Ракибе билась в агонии и наконец отшвырнула его от себя, и перед тем, как встать и уйти прочь, Давуд-ага в последний раз заглянул в стекленеющие, с закатывающимися зрачками глаза кобылы.