Одиноко мне бывало и прежде, но никогда вот так. Одиночество нарастало в детстве, а в более общительные дальнейшие годы увяло. Я жила сама по себе с середины своего третьего десятка, частов отношениях, но иногда и без них. В основном мне нравилось уединение, или, когда оно не нравилось, я почти не сомневалась, что рано или поздно вплыву в очередную связь, в очередной роман. Откровение одиночестваэто всепроникающее, неизъяснимое чувство: мне чего-то недостает, у меня нет того, что людям полагается, и все из-за некоего тяжкого и несомненно заметного снаружи изъяна моей персоны, и это чувство проклюнулось как нежеланное последствие столь полного пренебрежения мною. Вряд ли оно не было связано в том числе и с тем, что надвигалась середина моего четвертого десяткавозраст, в котором женское уединение уже не одобряется обществом и от него настойчиво веет чудаковатостью, извращением и фиаско.
Люди за окном устраивали званые ужины. Мужчина этажом выше слушал джаз и музыку из фильмов на полной громкости, заполнял коридоры марихуановым дымом, что душисто змеился вниз по лестнице. Иногда я разговаривала с официантом в утреннем кафе, а однажды он подарил мне стихотворение, опрятно отпечатанное на плотной белой бумаге. Но в основном я не разговаривала. В основном я сидела за стенами внутри себя самой и уж точно далеко-далеко от всех. Плакала я нечасто, но как-то раз у меня не получилось опустить жалюзии я расплакалась. Показалось чересчур ужасным, видимо, что кто угодно может заглянуть ко мне и меня приметитькак я ем хлопья стоя или перебираю электронные письма, лицо озаряет яростный свет ноутбука.
Я понимала, как выгляжу. Я выглядела, как женщина с картины Хоппера. Может, девушка с полотна «Автомат» , в шляпке-колоколе и зеленом пальто, она смотрит в чашку кофе, окна отражают два ряда светильников, те уплывают во тьму. Или же как героиня «Утреннего солнца» : она сидит на кровати, волосы скручены в косматый узел, смотрит на город за окном. Приятное утро, свет омывает стены, тем не менее есть в ее глазах, в силуэте скул, в тонких запястьях, скрещенных на голенях, нечто одинокое. Я часто сидела вот так, рассеянно, посреди скомканного белья, и пыталась не чувствовать, стараясь просто дышать, вздох за вздохом.
Сильнее прочих тревожила меня картина «Окно гостиницы» . Смотреть на нее подобно взгляду в волшебный шар гадалки, что показывает будущее, его искаженные черты, его скудость надежды. На этом полотне женщина взрослая, напряженная, неприступная, она сидит на темно-синем диване в пустой гостиной или фойе. Облачена парадно, в элегантные рубиново-красные шляпу и пелерину, она развернулась так, чтобы видеть темнеющую улицу за окном, хотя там нет ничего, кроме мерцающей галереи и упрямого сумрачного окна здания напротив.
Когда Хоппера спросили, откуда происходит сюжет его картины, он ответил уклончиво: «В них совсем нет ничего точного, это просто импровизация на основе увиденного. Никакое это не особенное фойе, но я много раз хаживал по Тридцатым улицам от Бродвея до Пятой авеню, там много дешевых гостиниц. Возможно, они мне подсказали. Одиноко? Да, похоже, чуть более, чем я на самом деле предполагал».
О чем Хоппер? Время от времени возникает художник, воплощающий тот или иной опытнеобязательно осознанно или желая того, но с таким ясновидением и яркостью, что связи устанавливаются неустранимо. Хопперу никогда толком не нравилась мысль, что его полотна можно однозначно определить или что одиночествоего призвание, его главная тема. «С одиночеством этим слишком носятся», сказал он как-то раз своему другу Брайану ОДогертив одном из очень немногих своих развернутых интервью. Опять-таки в документальном фильме «Безмолвие Хоппера», когда ОДогерти спрашивает: «Можно ли сказать, что твои полотнаэто размышление об отчужденности современной жизни?» Пауза, а затем Хоппер сухо отвечает: «Может, и так. А может, и нет». Позднее на вопрос, что влечет его к мрачным сценам, которые ему так близки, Хоппер расплывчато отвечает: «Кажется, все дело попросту во мне».
Отчего же тогда мы продолжаем настойчиво приписывать его работам одиночество? Очевидный ответ: на его полотнах люди обитают либо поодиночке, либо в неуютных, неразговорчивых компаниях по двое, по трое, застывшие в позах, намекающих на неприятности. Но есть и другоето, как он осмысляет городские улицы. Как подмечает куратор Уитни Картер Фостер в «Картинах Хоппера», Хоппер обыкновенно воспроизводит на своих полотнах «особого рода пространства и пространственный опыт, свойственный Нью-Йорку, опыт, который возникает от физической близости людей, но при этом отделенности от них в силу разнообразных факторов, в том числе движением, сооружениями, окнами, стенами и светом или тьмой». Такой способ зрения часто называют вуайеристским, но городские сцены Хоппера воспроизводят и ключевой опыт одинокого бытия: то, как чувство отдельности, отгороженности или же замкнутости сочетается с ощущением почти невыносимой беззащитности.
Это напряжение имеется и в самых добродушных его нью-йоркских работах, что запечатлели более приятный, более благодушный вид одиночества. «Утро в городе» , скажем, на которой обнаженная женщина стоит с полотенцем в руках у окна, теломилые отблески лавандового, розового и бледно-зеленого. Настроение мирное, и все же легчайший трепет непокоя в дальнем левом углу картины заметентам, где открытые рамы оконного переплета являют нам здания снаружи, озаренные фланелево-розовым утренним небом. В жилом доме напротивеще три окна, зеленые жалюзи полуопущены, нутрорезкие квадраты полной черноты. Если окна мыслить как подобия глаз, как подсказывают и этимологияот «око», и назначение, есть в этой преграде, в этой красочной закупорке неопределенность: видит ли кто-то эту женщинуили, может, даже смотрит на неено, вероятно, и не смотрит, пренебрегает, не видит, не замечает, не желает.
В зловещих «Ночных окнах»этот непокой расцветает до острой тревоги. Изображение сосредоточивается на верхней части здания, на трех отверстиях, трех щелях, сквозь которые видно освещенную комнату. В первом окне штору выдувает вовне, а во втором женщина в розоватой комбинации наклоняется к зеленому ковру, икры напряжены. В третьем светится сквозь слой ткани лампа, хотя смотрится это как стена огня.
Есть нечто странное и в точке наблюдения. Она явно где-то вверхумы видим пол, а не потолок, но окна располагаются по крайней мере во втором этаже, и получается, что наблюдатель, кем бы он ни был, висит в воздухе. Вероятнее же другой ответ: запечатленная сцена подмечена из окна «эля» надземного поезда, в каких Хоппер любил кататься по ночам, вооруженный планшетом и мелком, и жадно глазеть сквозь стекло на проблески света, ловить мгновения, какие отпечатываются незавершенными в умственном взоре. Так или иначе, наблюдательв смысле, я или вывтянут в этот акт отчуждения. Происходит вторжение в личное пространство, что никак не умаляет одиночества этой женщины, явленной взгляду в своей пылающей опочивальне.
Таково свойство больших городов: даже дома ты всегда на милости чужого взгляда. Куда бы я ни шласновала ли взад-вперед между кроватью и диваном, брела ли к кухне поглядеть на забытые в морозилке коробки мороженого, меня могли видеть люди, жившие в громадном кооперативе «Арлингтон», здании в стиле королевы Анны, загромождавшем обзор: десять кирпичных этажей, затянутых в леса. В то же время я могла сама быть соглядатаемв духе «Окна во двор» , подсматривать за десятками людей, с которыми и словом не обменялась, покуда все они заняты повседневными сокровенными мелочами. Загружают нагишом стиральную машину, носятся на каблуках, готовя детям ужин.
В обычных обстоятельствах, я полагаю, все это в лучшем случае пробудило бы лишь праздное любопытство, однако та осень обычной не была. Почти сразу после того, как приехала, я осознала растущую тревогу относительно собственной зримости. Я желала быть на виду, желала быть воспринятой и принятойсловно под одобрительными взглядами возлюбленного. В то же время мне чудилось, что я опасно уязвима, боялась чужого суждения, особенно когда быть одной представлялось неловко или скверно, когда меня окружали пары или компании. Эти чувства, несомненно, обостряло то, что я впервые жила в Нью-Йоркев городе стекла и блуждающих взглядов, однако возникали они и из одиночества, а оно устремляется в двух направлениях: к близости и прочь от угрозы.
В ту осень я вновь и вновь возвращалась к картинам Хоппера, меня тянуло к ним, словно они были чертежами моей тюрьмы, а яузником ее, будто в них содержались какие-то важные отгадки моего состояния. И хотя обвела взглядом десятки комнат, я неизменно возвращалась к одной и той же: к нью-йоркской забегаловке с полотна «Полуночники» , которую Джойс Кэрол Оутсописала как «наш самый пронзительный, бесчисленно повторенный образ американского одиночества».
Вряд ли найдется в западном мире много людей, ни разу не вглядывавшихся в прохладный зеленый ледник этой картины, кто не видел ее унылую репродукцию в приемной у врача или в конторском коридоре. Ее растиражировали до того разнузданно, что она давно уже обрела патину, какой заражаются все чрезмерно знакомые предметы, как грязь на линзе, и всё же «Полуночники» по-прежнему сохраняют зловещую мощь, свои чары.
Я смотрела на эту картину у себя на ноутбуке за много лет до того, как увидела ее лично в Уитни знойным октябрьским вечером. Она висела в самом конце галереи, скрытая за стайкой людей. «Поразительные цвета», сказала девушка, и меня выволокло вперед. Вблизи картина обустроилась иначе, распалась на сучки и задоринки, не замеченные мною прежде. Яркий треугольник потолка в заведении покрылся трещинами. Между кофеварками возник длинный желтый потек. Краска лежала очень тонко, не полностью укрывая холст, и поверхность прорывалась мешаниной едва заметных белых пупырышков и крошечных белых волокон.
Я шагнула назад. Зеленые тени падали на тротуар остриями и ромбами. Ни один цвет в мироздании не способен столь же мощно передавать городскую отчужденность, атомарность людей внутри сотворенного ими, как этот мерзкий болезненный зеленый, возникший исключительно благодаря изобретению электричества, и связан он неразрывно с ночным городом, с городом стеклянных башен, пустых освещенных контор и неоновых вывесок.
Пришла экскурсовод, темные волосы зачесаны наверх, за ней по пятамстайка посетителей. Экскурсовод указала на картину со словами: «Вы обратили вниманиени единой двери?», и группа столпилась вокруг, тихонько галдя и восклицая. И правда. Забегаловка «Полуночников» прибежище, спору нет, но и зримого входа в нее нет, как нет и выхода. В глубине картины имеется мультяшная охристая дверь, ведет она, вероятно, в замызганную кухню. Но от улицы зал изолирован: городской аквариум, стеклянное узилище.
Внутри этой мертвенно-желтой тюрьмычетыре знаменитые фигуры. Подозрительная парочка, бармен в белой форме, белокурые волосы убраны под шапочку, и человек спиной к витрине, раззявленный полумесяц его пиджачного карманасамая темная точка всего полотна. Никто не разговаривает. Никто ни на кого не смотрит. Приют ли эта забегаловка для отчужденных, место отдохновения, или же нам показывают разъединенность, процветающую в больших городах? Блистательность этой картиныв ее смуте, в отказе посвящать.
Взгляните, к примеру, на юношу за стойкой: лицо у него, может, вежливое, а может, и холодное. Он стоит в середине ансамбля треугольников, раздает ночное кофейное причастие. Но не узник ли и он? Одна из вершин зарезана краем холста, но, очевидно, этот треугольник сужается слишком резко, и вряд ли там нашлось бы место для калитки или барной дверки. На такие вот тонкие геометрические неувязки Хоппер был великий мастак, их он применял, чтобы разжечь в зрителе порыв, создать ощущение западни, боязнь, глубинное беспокойство.
Что еще? Я оперлась о стену, потея в сандалиях, перебрала по списку содержимое забегаловки. Три белые кофейные чашки, два пустых стакана с голубой каемкой, две салфетницы, три солонки, одна перечница, может, сахарница, может, кетчуп. С потолка льется желтый свет. Мертвенно-зеленый кафель («Блистательный мазок нефритового зеленого», так описала его Джо , жена Хоппера, у себя в блокноте, где она каталогизировала его картины), повсюду легкие треугольные тени цвета долларовой купюры. Реклама над заведением«Американские сигары Филлиз», «всего за 5 ц.» грубые бурые закорючки. Зеленые рамы витрин магазина через дорогу, а в витринах-то ничего не показывают. Зеленое на зеленом, стекло в стекле, настроение упрочивалось, чем дольше я смотрела, а беспокойство множилось.
Витрина забегаловкисамая странная штука: стеклянный пузырь, отделяющий заведение от улицы, изящно изгибается за самое себя. Эта витрина для работ Хоппера исключительна. Он написал их сотни, если не тысячи, но при этом все остальныепопросту проемы, отверстия, через которые проникает взгляд. Некоторыес отражениями, но это единственный раз, когда Хоппер рисовал стекло как таковое, во всей его физической неопределенности. Одновременно твердое и прозрачное, вещественное и призрачное, оно соединяет все то, что он в других своих картинах делал частично, сплавляет в единый разрушительный символ двойной механизм заточения и явленности. Невозможно смотреть внутрь, в сияющее нутро заведения, и не ощущать при этом захватывающего напряжения одиночества, того, каково этооказаться отгороженным, стоя одному на остывающем воздухе.
* * *
Словарьчопорный арбитропределяет слово «одинокий» как отрицательное переживание, вызываемое обособленностью, с эмоциональной составляющей, отличающей его от «уединенный», «одиночный» или «сам по себе». «Угнетенный из-за недостатка общения или общества; опечаленный мыслью о собственной уединенности; ощущающий одинокость». Однако одиночество необязательно связано с внешним или объективным отсутствием компании; это психологи именуют социальной изоляцией или нехваткой общения. Совершенно точно не все люди, живущие без всякой компании, одиноки; вместе с тем можно переживать острое одиночество, находясь в отношениях или общаясь с друзьями. Почти две тысячи лет назад Эпиктет писал: «Если кто-тоодин, это не значит, что тем самым он и одинок, так же как если кто-тов толпе, это не значит, что он не одинок» .
Такое ощущение возникает из-за прочувствованного отсутствия или недостатка близости, и тон этого ощущенияв диапазоне от неудобства до хронической невыносимой боли. В 1953 году психиатр и психоаналитик Гарри Стек Салливанпредложил определение, действительное до сих пор: «чрезвычайно неприятное и сильное переживание, связанное с недостаточным восполнением нужды в человеческой близости».
Салливан в своей работе с одиночеством коснулся его лишь вскользь, а настоящим первопроходцем в этих исследованиях стала немецкий психиатр Фрида ФроммРайхманн. Фромм-Райхманн провела почти всю свою трудовую жизнь в Америке и запечатлена в поп-культуре как психотерапевт доктор Фрид в полуавтобиографическом романе Джоанн Гринберг о ее подростковой борьбе с шизофренией «Я сад из роз тебе не обещала» . Скончавшись в Мэриленде в 1957 году, Фромм-Райхманн оставила на столе неоконченное собрание заметок, которые позднее были отредактированы и изданы книгой «Об одиночестве». Этот очерк представляет одну из первых попыток психиатра или психоаналитика разобраться в одиночестве как в самостоятельном опыте, отличном от депрессии, тревожности или утратыи, возможно, глубинно более вредоносном.
Фромм-Райхманн рассматривала одиночество как, по сути, труднодоступный предмет: его трудно описывать, трудно определять, трудно даже преподносить как тему; она сухо отмечала:
Писатель, желающий рассуждать об одиночестве, сталкивается с серьезным понятийным недостатком: одиночество, похоже, столь болезненный и пугающий опыт, что люди готовы на что угодно, лишь бы его избежать. Это избегание, видимо, включает в себя и странное нежелание со стороны психиатров научно прояснить этот предмет.
Она перебирает то немногое, что может найти, вылавливает понемножку у Зигмунда Фрейда, у Анны Фрейд, у Ролло Мэя . Многие, считает она, смешивают разные типы одиночества, соединяют то, что временно и обусловлено обстоятельствами: одиночество горя, допустим, или одиночество, произрастающее из недостатка полученной в детстве нежности, с более глубокими и неуловимыми видами эмоциональной отчужденности.
Об этих опустошительных состояниях она пишет так: «Одиночество в его сущностном виде по природе своей таково, что тому, кто от него страдает, нет возможности излить его наружу. В отличие от других эмоциональных опытов, также не изливаемых вовне, им не поделиться и посредством сопереживания. Вполне возможно, что способность к сопереживанию у другого человека затруднена тревожностью, порождаемой одними лишь волнами одиночества, исходящими от страдающего им».