Да, уехала бы она с семьей вслед за всеми, кто покинул Паченку, в колхозе бы и не охнули, книги бы передали в районную библиотеку, и следочка бы не осталось от того, что в Паченке когда-то была еще и библиотека. Ведь не поверила же я, приехав в Паченку, что здесь были когда-то десятки добротных домов, была поскотина, выбитая на вечерках крепкими каблуками до камня, были свои поэты-частушечники и гармонисты, до озноба пробиравшие забуженевших от колхозной работы военных вдов. Вот уж вышелушило так вышелушило! Но не перевелись на нашей благословенной земле настоящие думачи и оратаи, дети тех вдов военных, матеревшие под думки стариков о настоящих хозяевах.
Два года назад колхоз возглавил Зуфар Зарифович Ахтареев, жадный до строительства председатель.
О «Большевике» стали говорить с уважением. И за Паченку взялись с жаром. Построили новую животноводческую ферму. Да такую, что на нее заглядывались руководители других хозяйств.
И меня повезли посмотреть ферму да с народом тамошним поговорить. Чего греха таить в глубинку не то что писатели не ездят, но и многие из тех, кто сегодня должен с людьми из сердца в сердце говорить советские и партийные работники.
На Кубани мне показывали целые дворцы, а не фермы, тоже там коров содержат, но в Паченке меня что поразило? Какое-то жадное старание в украшении новых ферм всех, кого я там встретила. Дойка давно закончилась, коровы набирали новые центнеры молока, вальяжно и со вкусом перемещая челюсти, а люди словно избу, а не ферму украшали. В красном уголке уж цветов натаскали полно надо полагать, со своих подоконников. Петуньи, герани, ванька-мокрый Наглядная агитация глазастая, не пройдешь мимо.
Что-то рисовала за дальним столом женщина. Владимир Александрович Павлов, секретарь парткома, сказал:
А это наша библиотекарь Александра Федоровна Болгова.
Так и познакомились. Александра Федоровна просто, но с выстраданной радостью сообщила, что вот и дождались они в Паченке такого праздника новой фермы, счастье-то какое, люди-то как рады, людям-то какую веру вернули! Ведь люди-то уж на себя рукой махнули: никому мы не нужны, как обсевки в поле торчим тут. И ведь возвращаться стали уехавшие. И про то сказала, что колхоз уж сорок квартир за год построил. А сколько еще надо! Доярки пить перестали, не то что опохмеляться. Набрали на новую ферму работящих да серьезных доярок, те, что злоупотребляли, теперь просятся, а им испытательный срок. Да как же человеческий фактор еще расценивать, как не заботу о людях, вот она про это беседы теперь и проводит, у нее теперь на ферме основная работа, и готова она отсюда сутками не уходить, только бы люди в свои силы поверили, ведь как же это хорошо, что перед пенсией и она ожила, сколько может, людям еще послужит.
Смотрела я на нее, маленькую, худенькую: глаза от радости сверкают, лучатся, а все словно стесняется, не шибко говорит, а слеза нет-нет и провернется: вот сколько боли пережито, сколько передумано. Если что и спросит, так тут же румянцем заливается. Только про Паченку свою без стеснения говорит, про людей. Эх, куда мы смотрим, чего ж забыли про деревенских жалеюшек наших, сами закомиссарились и мимо таких вот десятилетиями пробегали!
Добила она меня тем, что просто и без церемоний объяснила женщинам:
Вот это и есть та самая Любовь Заворотчева. Мы повесть вашу в журнале по очереди читали, нам на деревню один экземпляр журнала положен. Вы не думайте, мы всех тюменских писателей знаем, только к нам почему-то за тридцать лет, что я тут после Тобольского культпросветучилища работаю, ни один живой писатель не приезжал. А ведь у нас тут смотрите как красиво, а почему-то никто не приезжал
Она свято и откровенно удивлялась: как можно не приехать в Паченку?!
Тридцать лет в деревне была полпредом Книги эта хрупкая скромная женщина, дети у нее тут выросли, сама пережила мрачную пору упадка деревни, а ни веры в чудеса, ни идеалов не предала и краснеет скоро, чуть смелее выскажется, только вот что интересно: убежденности и характера у нее на добрый десяток людей хватит. Она уже наперед себе план работы выстроила. Первым делом надо материал собрать о культуре поведения: кругом цветы теперь, а от сквернословия не избавились, молодежь не придет на ферму. Придет, придет, это уж точно. Если все, что надо для нормальной жизни, будет, так кто же обежит деревню. Это убеждение. И никто ее с этого не свихнет.
В глубинке у таких вот женщин подметила я природную деликатность, которая дисциплинирует, уютные такие женщины, с ними и помолчать приятно. Ничего нового не скажут, а попробуй обойти их в воспоминаниях. Они основа надежности.
Чего мне жаль? Что никто не заметил тридцатилетнего подвижничества деревенского библиотекаря, преданности деревне и книгам, которые она собрала и сохранила, ее участия во всяком колхозном деле, а на самом деле участия в жизни каждого деревенского жителя.
Для нее всю жизнь человеческий фактор был самым главным, ради него она и выбрала эту профессию, не дающую ни дивидендов в материальном плане, ни громкого признания и славы.
Паченка осталась во мне простым библиотекарем, геройски и отважно отстоявшим с в о ю б и б л и о т е к у.
ПРОГУЛКИ
Завидую чужим прогулкам. Люди отдыхают, возвращаются домой с хорошим настроением. Я не умею гулять. Хожу и все словно чего-то ищу.
Отполированную до блеска скамейку я нашла в безлюдном месте. Солнце хорошо разогрело ее, весенний день выдался на редкость устойчивым. На тополе в огромном гнезде сидела ворона. Когда отец ее будущих птенцов непозволительно долго задерживался на краю гнезда, отдыхая после очередного приноса пищи, ворона долбила его клювом куда попало, сгоняла с края, он балансировал, распластав крылья, и снова укреплялся подле нее. Она снова и уже более сердито тюкала его клювом, и он снова мостился подле нее. Я увлеклась этой сценой и не заметила, как на скамейку кто-то присел.
Ты тоже ждешь? услышала вдруг вопрос.
Повернув голову, увидела, что присела пожилая женщина.
Ч-чего? не поняла я.
Н-ну, оттуда Она махнула рукой перед собою.
Я проследила за направлением ее руки и увидела какую-то проходную.
А что это? спросила я.
Дак тюрьма это. Я вот за сыном пришла, отпускают, охотно пояснила женщина.
Мне казалось, что в проходную тюрьмы просто так никто не входит и не выходит, потому что тюрьма аномалия, крайность, исключение. Она исчезнет, как исчез у человека хвост. Я знала, что она где-то есть, но ведь есть и нечто потаенное, о чем и думать не хочется. Я поняла, что опять забрела не туда, и у меня испортилось настроение. Мне стало жаль женщину, скромно одетую, с седыми волосами и узловатыми темными руками.
Откуда-то послышался смех. Почувствовала, как напряглась женщина. На пороге проходной смеялся молодой милиционер, пропуская вперед пожилого мужчину с тростью в руке.
Женщина снова откинулась на спинку скамьи.
Ну, дядь Миш, ты насмешил! заливался милиционер, словно он находился в клубе или в красном уголке. Может, подождешь «мигалку», далеко до автобуса.
Мне теперь ходить больше надо, успокоил его дядя Миша.
Заходи, дядя Миша, пригласил милиционер, может, рука совсем отойдет, в бильярд сразимся.
Они попрощались, и дядя Миша, неровно выбрасывая через сторону левую ногу, подергиваясь, с прижатой к телу левой рукой пошагал по улице. Поравнявшись со скамейкой, быстро, цепко охватил нас с женщиной взглядом.
Улица была пустынна, и мне почему-то от этого взгляда стало страшно меня словно втянули два круглых, как пуговицы, глаза и тут же шмякнули-отринули.
Я зашагала прочь: Оглянувшись накоротке, подумала, что, несмотря на инсульт, этот человек не смят временем, а его глаза, отревизировавшие меня вместе со скамейкой, не были глазами старика. Если бы не эта шлеп-нога и скрюченная у ремня рука, я бы ни за что не подумала, что он пенсионер.
Сложные мои воспоминания о рано умершей маме сохранили тихое мамино предупреждение: «Никому не говори, что мы получили посылку от дедушки». И только через много лет мне стал понятен смысл этого предупреждения мамы, когда ее самой давно не было в этой непонятной и странной жизни: мы не должны были общаться с врагом народа, который, едва выйдя на свободу после десяти лет лагерей, на первые хлипкие деньги очень мастерового человека прислал ящичек, наполовину забитый бумагой. Мама, уехавшая из Омска с клеймом дочери врага народа, так и не узнала о реабилитации
Ах, какая неловкая у меня вышла прогулка! Я сразу вспомнила про пакет, давно лежавший в моем столе. В нем были документы, оправдывающие человека, которого так и не восстановили в партии, потому что он, убитый всем пережитым, не стал писать заявления о восстановлении. Теперь стали уж даже упрекать, что мы ринулись, коль разрешили, ворошить старое. Но какое же оно старое, если еще живы мы, послевоенное поколение, росшее без дедов не только из-за войны? Какое же старое, если мое сознание отравляет понимание того, что и тот, кто обвинял врача Сазонова в том, что он отравил реку Туру ядом, и тот, кто два года водил его на допросы, и сам Сазонов живут в одном городе? Переменился ли человек? Вырос ли он нравственно, чтобы не войти в сговор с темными силами?
Где-то шлепал дядя Миша, ходивший в тюрьму на пенсионном досуге, готовый пойти туда поиграть в бильярд, в противоположную сторону зло шагала я, сетуя на себя за неумение гулять.
А вскоре я получила новую квартиру, где было целых две комнаты! Из одной комнаты вид был на заброшенный карьер, на его берегу выгуливали собак. К своему удивлению, однажды я обнаружила среди владельцев собак и дядю Мишу. Собака у него была смирная, строго у ноги, не траченной инсультом.
Вскоре я привыкла к мельканию за окном, знала, что в видневшихся на взгорке железных гаражах и у дяди Миши есть машина. Некогда было примечать иное.
Как-то весной я мыла окно и увидела, как собака дяди Миши вырвалась вместе с поводком и устремилась к собачьей свадьбе. Она летела пулей, так что поводок шлейфом вился. Хозяин кричал: «Лежать! Лежать!» топал здоровой ногой, но собака не остановилась и на миг
С этого вечера он прогуливался без собаки.
Вышла погулять как-то поздним вечером и я, отупев от своего бряканья на машинке.
Карьер приютил уток, на ночь они прятались в желтых прошлогодних камышах. От полой воды шел свежий весенний дух. Было тихо, как в деревне. Темнели неподалеку гаражи. Пенсионеры редко сюда заглядывали, зимой хоть в погреба за припасами с дач ходили, а теперь, как водится, по теплу машины перекочевывали к подъездам деток пенсионеров.
Возле гаражей была умело излаженная скамейка, откуда видно весь огромный карьер с водой и лунным столбиком. Иногда в этот столбик вплывали утки, а уж летом и утята. Через шоссе в лесополосе вдоль железной дороги соловей заступил на вахту. Тепловозы перестали грохотать, вот соловьи и вернулись в Тюмень. Я начала слушать соловья, тоже начала вместе с ним томиться, но тут какой-то необычный звук отвлек меня от шальных мыслей. Словно старая береза поскрипывала на ветру или в ржавой петле дужка легкого замка покачивалась и сверлила тишину. Прислушалась. Звук то замолкал, то возобновлялся, истаивая на невесомой ноте. Это было похоже и на обессилевшее собачье поскуливание, безнадежное, угасающее. В нем не было отчаянного призыва о помощи, звуком словно поверялось присутствие жизни. Я не могла понять, откуда этот звук-стон, заставлявший сжиматься сердце в предчувствии чего-то непоправимого и неотвратимого. Поднялась жалость к заброшенному дивану, старому плюшевому медвежонку с оторванной головой, лежавшему у самой воды в начале лунного столбика.
Я лихорадочно металась между гаражами, пока не поняла, что звук идет из гаража с зарешеченным окном. Это был гараж шлеп-ноги. Тихое, как последний звук, поскуливание прерывистое, пронзительно-сверлящее, доносилось оттуда. Я застучала в дверь, позвала: «Собака! Собака!» Звук не усилился, не взметнулся надеждой. Нет. Он совсем исчез. И сколько я ни стояла, он больше не повторился.
Я больше никогда не ходила гулять к гаражам.
НЕЗНАКОМКА
Люблю приходить в Москве к шестисотлетним дубам в Коломенском. У нас в Сибири таких нет. У дубов, сколько на них ни смотри, восторга моего не убывает. Тут чувствуешь себя вне времени, вне эпохи. Дубы из всей земли русской, из всех людей, из всех веков. Хожу сюда как в храм. Здесь все настоящее. Даже широченные пни бывших дубов словно зрак времени, словно сердце. Приложишь ухо, и земля через почерневшее кружево колец опалит горячим дыханием, истовым шепотом. Каждый может услышать голоса некогда живших людей, звук летящей стрелы, погребальный звон на погосте, вещую песнь Бояна и скорбь Поэта.
Это наша глубинная память. Кто понимает это спешит сюда через всю Москву к родникам. Распадок богат ими. Люди уверяют, что вода из родников, из всех, и есть та самая живая вода, которая отводит все хвори. А молодильные яблоки, что ж, они на горе, у церкви Усекновения головы Иоанна Предтечи, заброшенной ныне, заждавшейся человека с мятежным русским духом, который бы порушил равнодушие и дал уникальному памятнику архитектуры новую жизнь.
Иногда ручей, собирающий родниковую воду и убегающий к Москве-реке, непонятно почему «разбухал», будто повышался дебит выброса родников, ручей превращался в маленькую речку с причудливыми перекатами. Я, непосвященная, сидела на скамейке у родника и слушала картавый разговор подмытых потоком корней дерев у воды, наслаждаясь тишиной и прохладой, видом на церковь Иоанна Предтечи.
Резкий женский голос вплелся в причудливый этот разговор:
Батюшки! Это что за вселенский потоп?
Женщина с собакой на поводке спускалась с кручи на той стороне ручья.
Такого же сроду не бывало! Женщина, по-московски акая и растягивая слова, деловито оглядела ручей. Вот безголовые! Вот вредители! возмущенно горячилась она. Не нашли больше стока для отходов! Ну, я им покажу, ну, я им устрою!
Женщина поругала собаку за попытку лакнуть из ручья. Сообразительная собака поняла и начала быстро вбирать серебряную струйку из трубы, куда втекал родник.
Напилась? Женщина нетерпеливо натянула поводок. Все! Давай обратно, какое уж тут гулянье? Надо звонить в райисполком, покуда рабочий день не кончился, впереди два выходных, сколько гадости с завода выпустят в реку!
Я не успела опомниться, как женщина с собакой стремительно исчезли.
Что за женщина и что за завод, я узнать не успела. Возможно, я испытала пристыженность, словно я тот завод или я заодно с тем заводом, коли сидела и спокойно созерцала безобразие.
Времени с того дня прошло достаточно, а вот все это осталось в памяти, как две противоборствующие силы Женщина и Завод. Победила Женщина. После, сколько ни приходила к родникам и год спустя, потаенно грустная, светлая родниковая дорожка звонко убегала к реке, одна в первородной чистоте.
Когда будете у родников в Коломенском, прислушайтесь: ручеек у входа в реку заливается радостным смехом. Он слышен и у дубов на горе.
Иногда мне чудится, что из-за широченного, неохватного дуба выглядывает та Незнакомка, быстро по-хозяйски оглядывает все вокруг и исчезает.
ПОЛИНА
Все в доме ее почему-то звали просто Полиной, хотя ей было восемьдесят лет. Мне дали ключ от квартиры, где я могла спокойно пожить и поработать над рукописью. Днем все соседи уходили на работу, и для поручений Полины Абрамовны оставалась я одна-одинешенька. Она меня, оказывается, вычислила, обзванивая всех в двенадцать дня.
Я знала, что старость должна быть светлой. Человек в старость стремится войти очищенным. Если он и в немощи способен на подлость нарушается что-то извечное, общепринятое. Я бегала в аптеку, вызывала на дом часового мастера, сантехника и электрика. Я делала так, как должно быть, или я чего-то не понимала до сих пор в жизни.
Полина Абрамовна всю жизнь проработала бухгалтером, и это чувствовалось она не доверяла никому. А тех, кто приносил ей продукты, подвергала проверке через телефон: человек уже ушел, а она начинает сверку почем и сколько, словно ей носили тоннами, а не граммами.
Получалось так, что вроде она вам делала одолжение, и вы испытывали неловкость за то, что обременили ее расчетами, что не идти в магазин для нее вы никак не могли, это не могло не входить в ваши планы. Это был махровый эгоизм, не затуманенный никакими старческими делами. Ум у Полины Абрамовны был ясный: она помнила наизусть все номера телефонов.
А между тем оказалось, что именно она в свои восемьдесят платит по исполнительному листу девочке, которой испортила жизнь. Вот за это все в доме ее зовут Полиной.