За чьи грехи? - Мордовцев Даниил Лукич 4 стр.


Книга так заинтересовала Алексея Михайловича, что он присел к столу, а юная царевна взмостилась к нему на колени и обвила рукою его шею.

 Ах ты, девка! Тяжелая какая стала!  ласково трепал он волосы у девочки.  И не диво, тринадцатый годок уж пошел.

 Нет, батюшка-царь, четырнадцатый!  поправила она отца.

 Ой ли? Ну, совсем невеста, пора замуж!

 Я замуж не хочу!

 Ну, захочешь Сиди смирно! Посмотрим, что там дале книга пишет.

Он нагнулся и стал читать:

 «И земля Дамасия, в ней же есть источник дивный, иже от него зажигаются свети» Дивны дела твоя, Господи!  перебил он себя.  «Тамо и великая гора Олимпус, ее же высота превыше облак, от той же горы начинается земля Италия, тамо украина, именуемая Рим» Точно, Рим, где папеж живет «И Галлия, Британия, тамо Венецыя, юже созда царь Ипутус, оттоле вышла река Рын и течет по французской земле; подле той реки прилежат мнози велицыи украины, Кастилия, Калония (Каталония!), Местиния, Страсборх, Стерн, потом начинается Испания, к ней прилежат широкие страны, Картеза-град и иные многие. Сие испанское государство лежит все подле моря. К тому государству близ страны, иже есть Британия и Англия, губернии Канатос; из сих стран вывозят злато. Тамо же на запод край моря страна, нарицаемая Схотия: тамо пришед солнце от восток, скрывается; то есть место, глаголаемое занод; тамо же в море близ остров, на нем же древеса, которые ростут, отнюдь не повалятся; тамо же есть Мерзлое море; в том месте толика студеность, еже тамо невозможно человеку быти».

 Вот, батюшка,  перебила его Софья,  ты все воюешь с поляками, на что они тебе? А ты б завоевал нам рай.

 Какой рай, птичка?  удивился Алексей Михайлович.

 А где великая река Ганг.

И царевна стала перелистывать книгу.

 Ах, все твоя борода мешает,  отвела она рукой пушистую бороду отца,  вот! «Там же есть люди в велицей реце Ганги,  начала она читать,  яже из рая течет»,  видишь? Из рая «Те люди имеют овощие, иже из рая пловут, и от тех овощов питаются живыми ядрами, а иные пищи не требуют, и те овощи осторожно вельми у себя блюдут того ради, понеже они зело боятся злосмрадного всякого обоняния, и теми овощами защищают живот свой; аще, если который из них обоняет какую злосмрадную вошо, а тех вышеупомянутых овощев при себе иметь не будет, то вскоре умирает и жив быти не может, яко рыба на суше». Вот, видишь, где рай?

 Вижу токмо, дитятко мое, что дивные творения рук Божиих,  задумчиво проговорил государь,  а где уж нам, грешным, рая достигнуть в сей жизни! Хоть бы после смерти Господь сподобил нас рая пресветлого своего.

Он замолчал. Слышны были только благочестивые вздохи мамушки.

 Что, мамка, вздыхаешь?  спросил ее государь.

 О грехах, батюшка-царь,  отвечала старушка.

Послышался шорох атласного платья, и в дверях светлицы показалась царица Марья Ильишна, как ее тогда называли, а не Ильинишна.

Софья соскочила с колен отца и бросилась к матери.

 Ах, мама! Что мы тут с батюшкой читали! И об рае, и об Ефропе, и об людях без голов!  торопилась, почти захлебываясь, будущая правительница Русской земли.

 Где же вы таки чудеса вычитали?  улыбалась Марья Ильишна.

 А в той книге, что ты мне дала, «Книга, глаголемая Лусидариус».

 Так и есть таки люди, что без голов?  недоверчиво спросила царица.

 Есть, мама, только у них очи на плечах, а вместо уст и носа на персях по две диры.

 А чем же они едят?

 Должно быть, мама, этими дирами.

 А где они живут?

 В Индейской земле, мама. И есть там люди об одной ноге.

Алексей Михайлович тоже подошел к царице.

 Что, Маша, слышно о протопопе Аввакуме?  как-то робко спросил он, не смея взглянуть ей в глаза.

 Во узах сидит мученик-святитель, на чепи у Николы на Угрешу!  как бы нехотя, но с нервной дрожью в голосе отвечала царица.

 Ты спосылала к нему?

 Спосылала не раз.

 От меня?

 От тебя и от себя: твоим царевым словом умоляла.

 И что ж он?

 Стоит так, чепью окован, руки горе: «Не соединюсь,  говорит,  со отступниками: он, говорит,  мой царь, мой! Я,  говорит,  не сведу с высоты небесные руки, дондеже Бог его отдаст мне!» И ручки так к небу простирает: «Не сведу,  говорит,  рук с высоты! Не сведу!» Это он к тому, что будто тебя у него отступники отняли.

 Ох, Маша, тяжел мой крест, крест царев!  горько покачал головой Алексей Михайлович.  Тяжела шапка Мономаха! Кто прав? «Где истина?»  повторяю я с Пилатом: «Что есть истина? Иисус же ответа не даде». Помнишь это, Маша?

И царь, задумавшись, повернулся и направился к себе.

 А что молодой Ордин-Нащокин? Так и не сыскали?  кликнула ему вслед царица.

Но Алексей Михайлович ничего не ответил.

VI. Стенька Качин в гостях у Аввакума

Что же в самом деле было с Аввакумом, которого участь так горячо принималась к сердцу всею царскою семьей и из-за которого у царя с царицей были иногда очень горькие препирательства?

Он действительно сидел на цепи у Николы на Угреше. Ему, впрочем, не привыкать было к этим цепям, к битью плетьми, палками, к тасканью за волосы, за бороду.

А теперь и таскать было не за что. У него отрезали его святительную бороду, остригли его иерейское украшение, волосы.

 Видишь,  говорил он посланцу царицы, князю Ивану Воротынскому,  полюбуйся, как окорнали меня! Волки, а не люди: оборвали меня, горюна, словно собаки, один хохол оставили, как у поляка, на лбу. Да что говорить! Бог их простит. Я своего мучения на них не спрошу, ни в сей век, ни в будущий, и буду молиться о них, о живых и о преставившихся. Диавол между нами рассечение положил.

Теперь он был один в своей темнице, лежал на полу, на связке соломы и бормотал что-то про себя. Он был страшно изможден, худ, как скелет, но в энергических, совсем юношеских ясных глазах светилась детская радость. Чему же он радовался? А радовался своим мукам, истязаниям, которым его подвергали в жизни за идею, за двуперстное сложение, за трегубую аллилуйю, за букву I в слове Iсус, а не Iисус. Он теперь лежал и с детской радостью припоминал все эти истязания.

 Это тогда, когда воевода у вдовы отнял дочь девицу, а я за них заступился, и он воздвиг на мя бури! У церкви его слуги мало до смерти меня не задавили. И аз, лежа мертв полчаса и больше, и паки ожив Божиим мановением; но его опять научил дьявол: пришел в церковь, бил и волочил меня за ноги по земле в ризах, а я в то время молитвы говорю. Это раз.

Но ему помешали продолжать перечисление испытанных им истязаний. Кто-то постучался в железную дверь его тюрьмы.

 Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!  проговорил за дверью чей-то незнакомый голос.

 Аминь!  с удивлением отвечал Аввакум, потому что к нему в тюрьму никого не впускали, даже посланцев от царицы.

Загремели ключи, три раза щелкнул замок, заскрипела на ржавых петлях дверь, и в тюремную келью вошел неизвестный человек.

Аввакум разом окинул его взглядом и даже как будто смутился. Перед ним стоял могучий широкоплечий мужчина в казацком одеянии, подстриженный в кружало, как стриглись тогда донские и воровские казаки. Широкий лоб обличал в пришельце могучую энергию. Но особенно поражали его глаза: в них было что-то властное, непреклонное; за этими глазами люди идут в огонь и в воду; этим глазам повинуются толпы, было что-то непостижимое в них, что-то такое, что смутило даже Аввакума, которого не смущали ни плахи, ни костры, ни убийственные очи Никона, ни царственный взгляд царя Алексей Михайловича.

Аввакум быстро поднялся с соломы.

 Благослови меня, святой отец!  сказал пришелец повелительным голосом.

 Во имя Отца и Сына и Святаго Духа,  как-то смущенно проговорил протопоп-фанатик.  Ты кто, сын мой?

 Я казак с вольного Дону.

 А как имя твое, сыне?

 Зовут меня Стенькой.

 Раб Божий Степан, значит? А по отчеству?

 Отца Тимошкой звали.

 А разве отец твой помре?

 Да. По ево душе я молился в Соловках да по братней, по Тимофеевой же, что казнили неправедно.

 Как и за что?  удивился Аввакум.

 Казнил его князь Юрий Долгорукий. Брат мой старший, Тимофеем же, как и отца, звали, был у нас атаманом и с казаками ходил в поход супротив поляков, в помощь этому князю Юрью. По окончании похода брат мой оставил Долгорукого и повел казаков на Дон. Мы люди вольные, служим белому царю по нашему хотению, коли казачий круг приговорит. Мы креста никому не целовали на холопство, брат и ушел с казаками домой, а князь Юрий, осерчав на то, обманом заманил к себе брата и отрубил ему голову.

 Царство небесное славному атаману, рабу Божию Тимофею,  набожно проговорил Аввакум.  А куда же ты, Степан Тимофеевич, путь держишь?  спросил он.

 К себе на тихий Дон, отче святый. Я иду из Соловок.

 Из Соловок!  удивился протопоп.  Немаленький путь сотворил ты, сын мой, во имя Божие,  подвиг сей зачтется тебе. Как же ты обо мне узнал, миленький?

 Твое имя, отче святый, аки кадило на всю святую Русь сияет,  был ответ.

Аввакум перекрестился.

 Недостоин я сего, сыне, я  пес, лающий во славу Божию за святое двуперстие да за истинную веру,  сказал он смиренно, но глаза его разом засветились,  и буду лаять до последнего издыхания, на плахе, на виселице, на костре, на кресте!

Он заходил было по своей тюрьме, но она была так тесна, как клетка, и он остановился, видимо, любуясь своим нежданным посетителем.

 Как же ты, сын мой, попал ко мне во узилище?  спросил он гостя.  Вишь, ко мне никого не пущают; даже вон царицыны посланцы, и те со мною разговаривают через оконную да дверную решетку. Онамедни сам царь приходил, да только походил около моей темницы и опять пошел прочь. И Воротынский бедной, князь Иван, просился же ко мне в темницу; ино не пустили горюна; я лишь, в окно глядя, поплакал на него. А как ты попал ко мне? Чем отпер сердце недреманной стражи?

 Золотым ключом,  был ответ.

 А! Разумею. А что ноне, сын мой, в Соловках творится, в обители святых угодников Зосимы  Савватия?  спросил Аввакум.

 Крепко стоят за двуперстие и Никона клянут.

У фанатика засверкали глаза при имени Никона.

 У! Никонишко, адов пес!  всплеснул он руками.  Ты знаешь ли, как он книги печатал? «Печатай,  говорит,  Арсен, книги как-нибудь, лишь бы не по-старому». Так, чу, и сделали! О, будь они прокляты, окаянные, со всем лукавым замыслом своим, а страждущим от них вечная память трижды! Вить ты не знаешь, что у нас делается: за старую веру жгут и пекут, что баранов. Ох, Господи! Как это они в познание не хотят прийти? Слыхано ли! Огнем да кнутом да виселицею хотят веру утвердить! Хороши апостолы с кнутами! Разве те так учили? Разве Христос приказал им учить огнем, кнутом да виселицею? О! Да что и говорить! Зато много ангельских вендов роздали новые апостолы, так и сыплют венцами. А я говорю: аще бы не были борцы, не бы даны были венцы. Есть борцы! Ноне кому охота венчаться мученическим венцом, незачем ходить в Перейду либо в Рим к Диоклетиану, у нас свой Вавилон! Ну-тко, сынок,  обратился он к Стеньке,  нарцы имя Христово истово  Исус, стань среди Москвы, перекрестись двеми персты, вот тебе и царство небесное, и венец! Ну-тко, стань!..

 И стану!  громовым голосом отвечал Разин  это был он,  так, что даже фанатик вздрогнул и попятился от него.  И стану среди Москвы, и крикну имя Христово.

Он был величествен в своем негодовании и, казалось, вырос на целую голову. Аввакум смотрел на него в каком-то умилении, в экстазе.  Он сам был весь энергия и сила, а тут перед ним стояла теперь такая силища!

 Слышишь, Москва! Слышите, бояре? Я к вам приду  я везде найду вас! Ждите меня!

Разин остановился, его душило негодование. Потом он стал говорить спокойнее.

 Я прошел теперь всю Русь из конца в конец, от Черкасска до Соловок: везде-то слезы и рыдания, везде голод. А тут, на Москве-го! Палаты что твои храмы Божии. Да куда! Богаче церквей. Не так залиты золотом и жемчугами ризы Матушки Иверской, как ферязи да кафтаны боярские. А колесницы в золоте, а кони тож в золоте, сущие фараоны! Там корки сухой нету, а тут за одним обедом съедают и пропивают целые селы, целые станицы. Это ли правда? Это ли по-божески?

Аввакум стоял перед ним, как очарованный, и все крестил его.

 Ох, сыночек мой, богоданный! Степанушко мой, светик!  шептал он со слезами на глазах.

Они долго еще беседовали, и Аввакум со всею пылкостью, на какую только он был способен, с неудержимою страстностью своего кипучего темперамента изобразил такую потрясающую картину смутного состояния умов в тогдашней московской Руси, что в пылкой голове Разина созрел кровавый план завести новые порядки на Руси, хотя бы для того пришлось бродить по колена в крови.

 Будь благонадежен, святой отец,  сказал он с свойственною ему энергиею,  мы положим конец господству притеснителей.

 Как же ты это сделаешь, чадо мое богоданное?  спросил Аввакум.

 Мы начнем с Дона, Яика и с Волги: тех, что голодают и плачут, тех, что объединяются и радуются. Все голодные за мной пойдут, только надо дать им голову. А головой той для них буду я, Степан Тимофеев сын Разин. Жди же меня, отче святый!

 Буду ждать, буду ждать, чадо мое милое, ежели до той поры не сожгут меня в срубе,  говорил фанатик в умилении, обнимая и целуя своего страшного гостя.

Разин ушел, а Аввакум долго стоял на коленях и молился, звеня цепью.

VII. «За куклою жених забыт!»

Миновало лето. Прошло и около половины зимы 1664 года, и о молодом, пропавшем без вести Ордине-Нащокине уже и забывать стали. Не забывали о нем только отец несчастного да царь Алексей Михайлович. Не могла забыть и та юная барышня, с которой он так грустно простился накануне своего рокового отъезда из Москвы.

Это была единственная дочь боярина, князя Семена Васильевича Прозоровского, шестнадцатилетняя красавица Наталья. Хотя она и оправилась несколько после постигшего ее удара и тяжкой болезни, молодость взяла свое, однако она в душе чувствовала, что молодая жизнь ее разбита. Куда девались ее живость, неукротимая веселость! Правда, ее похудевшее, томно-задумчивое личико стало еще миловиднее, еще прелестнее; но при взгляде на нее всем, знавшим и не знавшим ее прежде, почему-то думалось, что это молодое создание не от мира сего, что такие не живут среди людей и место их среди ангелов светлых.

Отец, боготворивший ее, хотя угадывал сердцем, какое страдание подтачивает эту молодую жизнь, но он слишком уважал святость ее чувства и с грустью молчал, будучи уверен, что всесильная молодость все победит, что богатства молодости так неисчислимы, так неисчерпаемы, что их никакая сила, кроме смерти, не ограбит, даже не умалит.

Девушка тоже молчала. Чувство ее и ее горе были слишком святы для нее, чтобы в эту святыню мог заглянуть чей бы то ни было взор, даже взор отца или матери.

Однажды, за несколько дней перед Рождеством, отец, желая ее развлечь, накупил ей очень много подарков и разных нарядов, самых изящных, самых дорогих, какие только можно было найти в Москве. Девушка горячо благодарила отца, целовала его руки, голову, лицо, обнимала его, но тут же не выдержала и расплакалась, горько-горько расплакалась.

 О чем ты, дитятко мое ненаглядное, радость моя единственная, о чем же?  испугался и растерялся злополучный отец.

 Батюшка! Милый мой! Родной мой!  плакала она, обливая слезами щеки растерявшегося князя.  Знаешь, мой дорогой, о чем я хочу просить тебя?

 О чем, мое дитятко золотое, солнышко мое? Проси, все для тебя сделаю!

 Батюшка! Светик мой! Отдай меня в монастырь.

 В монастырь! Что с тобой, моя ягодка? Мое дитя! Утеха моя!

 Да, мой родной, отдай: я хочу принять ангельский чин, не жилица я на миру, я хочу быть Христовой невестой.

И несчастная разрыдалась пуще прежнего: слово «невеста» точно ножом ее по сердцу полоснуло.

 Да Господь же с тобой, чистая моя голубица! Господь с тобой, сокровище мое!  утешал ее отец.  Обдумай свое хотение, пощади и меня, старика: на кого ты оставишь меня? С кем я буду доживать свой век, с кем разделю я мое одинокое старчество? Для кого мои добра, мои богатства?

И он сам горько заплакал, обхватив руками белокурую головку дочери, как бы боясь, что вот сейчас  сейчас она уйдет от него, улетит на крыльях ангела.

 Хоть погоди малость, поживи со мной до весны, дай мне одуматься, с государем переговорить: он же о тебе спрашивал ты так ему полюбилась он часто видел тебя в Успенском, как ты молилась там и плакала этими днями. И царевнушка Софья в тебе души не чает: она просила привезти тебя в собор на «пещное действо». Поедем, мое золото, а там подумаем, потолкуем; может Государь спосылает гонцов в Польшу может, Бог даст еще не верно

Он не договорил, боясь, что зашел слишком далеко. Он сам хорошо понимал, что в доверчивое сердце своей любимицы он забрасывает напрасную надежду; как и все в Москве, он знал, что молодого Ордина-Нащокина уже не воскресить; но ему во что бы то ни стало хотелось подольше удержать дочь от рокового решения «Молодо-зелено, перегорит, а там еще свежее расцветет»,  думалось ему, и он давал понять девушке, что он что-то знает, чего-то  а чего именно, она сама догадается  он ждет, что им-де с царем что-то известно, а что  пусть сама соображает. Он слепо верил во всемогущество молодости и времени: все переживается человеком, всякие душевные раны, даже, по-видимому, смертельные исцеляет время. Разве он думал, что переживет свою Аннушку, мать этой самой девочки? А пережил. Сколько раз, когда она, такая молоденькая да хрупкенькая, умерла у него на руках, и он свез ее в Новодевичий на погост, сколько раз он пытался наложить на себя руки! Так не попустил: не попустил вот этот невинный ангелочек, вот эта самая Наталенька, вся в мать! Наталенька, что теперь тихо плачет у него на плече. Ее было жаль кинуть одну на белом свете, ее, этого чистого ангелочка, и он остался жить для нее. И смертельная его рана зажила, закрылась с годами, хоть по временам и саднит, ох, как саднит! Переживет и она свое девичье великое горе, заживет и ее кровавая рана, заживет, Бог милостив.

Назад Дальше