О да! Да! Поезжайте к Кюлье! Я сейчас напишу ему записку! Передайте ему, пожалуйста! Непременно передайте! Объясните ему хорошенько, что речь о жизни и смерти И настаивайте, настаивайте! Он вас выслушает!..
Мольба старика была так невозможно проникновенна, так жалостна, что и отталкивала, и вызывала сочувствие. Душа моя металась. Я жалел о сделанном столь неосмотрительно предложении, но одновременно был счастлив, что это пришло мне в голову. Будто можно разом хотеть помочь ближнему и погубить его! Он же тем временем нацарапал несколько слов на визитной карточке, запечатал перстнем конверт и передал мне, воскликнув:
А теперь в путь, добрый юноша! Скорее, скорее! Вся моя надежда только на вас!
Эта двусмысленная фраза поддерживала меня в пути. Невольно прозвучавшая в ней ирония развлекала всю дорогу. В мое распоряжение был предоставлен личный экипаж господина барона.
Доктор Кюлье проживал в новом квартале, сооруженном на равнинной части города, Монсо. Я увидел перед собой крупного бородача в очках. Взгляд его был острым и отливал сталью, из какой делают скальпели, однако улыбка, напоминавшая компресс из теплой водички, смягчала это впечатление. Час был не раннийсемь вечера, но доктор принял меня, выслушал и согласился поехать со мной. А я подумал, что, не будь маленький Фредерик-Шарль внуком сенатора, вряд ли бы эскулап сдвинулся с места
Естественно, при осмотре ребенка я не присутствовал, но когда Жорж Дантес вновь появился в кабинете, он был еще не вполне спокоен. Доктор Кюлье в целом подтвердил правильность назначений, сделанных коллегой: диета, слабительное, горчичники, он просто добавил ко всему этому микстуру на основе опиума, чтобы уменьшить приступы удушья. Консультант полагал, что воспалительный процесс затихает и что явного улучшения можно ожидать в ближайшие дни.
Как в воду глядел! Вскоре пульс Фредерика-Шарля выровнялся, у малыша перестало колоть в боку, дыхание стало чище. Он теперь меньше кашлял и жаловался лишь на ужасную слабость. К Жоржу Дантесу жажда жизни возвращалась с точно такою же скоростью, как к его внуку, и он повторял при каждом удобном случае, что чудо совершил именно я.
Если бы не вы, говорил он, я бы и не подумал о Кюлье. Я бы не решился обратиться к нему. А ведь это он со своим опиумным снадобьем спас ребенка!
Незадолго до Рождества Фредерик-Шарль стал на ножки и впервые вышел из своей комнаты. Он сильно вырос, все ему стало коротко. Срочно заработала портниха. Жорж Дантес ликовал, он помолодел лет на десять. Чтобы отпраздновать выздоровление внука, он решил устроить праздничный обед. В виде исключения я был на него приглашен
Вот так, притворяясь, что разделяю общее веселье, я первый раз полностью погрузился в атмосферу этой семьи. На самом деле меня жгло такое любопытство, что я забывал есть. Конечно, меня посадили на краю стола и никто не обращался ко мне, но тем не менее старейшина сделал меня частью клана. Клана, уважаемого и почитаемого со всех точек зрения.
Здесь была старшая из дочерей Жоржа Дантеса Матильда Эжени, с мужем, генералом Метманомсам в мундире, вся грудь в наградах. Здесь была его вторая дочь, Берта Жозефина, супруга графа Жака Пьера Луи Эдуара де Вандаля, руководителя почтового ведомства. Здесь была и третья его дочь, Леони Шарлотта. Она была незамужней, но зато ведьфрейлина императрицы! Ну и конечно, сын, Луи Жозеф, вернувшийся раненым из Мексиканской кампании. Именно он, излучая непринужденность и добродушие, главенствовал за столом, перекрывая все голоса своим звучным баритоном.
Все тут было прочным, солидным, богатым, надежно защищенным. Всебез сучка без задоринки. Все безупречно. Образцовое семейство для примера в учебнике по хорошему тону.
Убийца Пушкина с его свояченицей понаделали прекрасных детей, и те, в свою очередь, радостно продолжились дальше. И я, единственный сын у матушки, исходил завистью, глядя на эту большую, дружную и благополучную семью. Успех Жоржа Дантеса дерзко водворился на авеню Монтеня, и это усиливало мое восхищение и обостряло злость. В их роскошной компании я чувствовал себя червем, проникшим в прекрасный плод.
По обычаю, детям накрыли в соседней комнате. Оттуда время от времени доносились ребячий смех, звонкие голоса, и это добавляло прелести собранию родственников. Три прислуживавших на обеде лакея суетились в помещении с дубовыми панелями вокруг стола, накрытого кружевной скатертью и уставленного тонким фарфором и серебром. Десерт представлял собою огромный пирог, изобилующий кремом. Глава рода самолично разрезал его с мастерством и ловкостью, вызвавшими бурные аплодисменты присутствовавших. Когда обслужили взрослых, лакей отнес точно такой же пирог ребятишкам. Мы пили и пили эльзасские вина, и только в половине четвертого пополудни все встали из-за стола.
А часом позже в моем чулане появилась Изабель Корнюше с неизменным подносом. Я отказался от пирогапраздничный пирог пока еще камнем лежал в желудке, но на чай набросился жадно. А экономка меня спросила:
Ну и как прошел этот торжественный обед?
Обед был превосходен, и вообще все весьма симпатично, ответил я. И добавил из вежливости:Я сожалел только о вашем отсутствии.
Пепельная мадемуазель бросила на меня потерянный от благодарности и покорности взгляд:
Как можно!.. Я была на своем месте я обедала с детьми Надеюсь, они не слишком шумели, не беспокоили вас?.. Ах, они такие подвижные, такие возбудимыеникак не удается заставить их помолчать хоть немножко Но в любом случае, господин барон и вся семья приняли вас Это такое чудо!
Я смотрел на нее с какою-то новой нежностью. Только она заслуживала подобного взгляда: она стояла выше и стоила больше всех этих дантесов, метманов, вандалей, которых возносила до небес. Ее преданность службе, долгу, чужим людям отнюдь не унижала, наоборот, возвеличивала милую женщину в моих глазах. Я был уверен, что Пушкин полюбил бы ее. Но сама Изабель не отдавала себе в этом отчета.
До чего же им повезло с вами, вполголоса сказал я.
Мадемуазель Корнюше втянула голову в плечи и юркнула к себе в норку.
В следующее воскресенье то же любопытство повлекло меня в Сен-Филипп-дю-Руль, этот храм, как я знал, служил семье Дантеса приходскою церковью. Какая разница с нашим недавно освященным на улице Дарю собором Александра Невского! У нас атмосфера патриархальная, у нас всё душевно, как-то даже немножко примитивно, словно на деревенском богослужении. Тут всё великолепно, холодно и отлично организовано. Собрание элегантных гостей (иначе не скажешь!) заполняет неф. Вокруг прекрасные туалеты. Мирская суета наравне с религиозными чувствами. Все семейство Дантесов здесь, разумеется, в полном составе. Они сидят на первых скамьях, и из глубины церкви я, разумеется, их почти и не вижу. Но представляю себе, что Жорж Дантес молится истово. Только ведь он не кается, он не просит доброго Бога простить ему смерть Пушкина, помиловать его, нет! Если он и возносит свою душу к небу, то единственночтобы повысить биржевые курсы.
Католическую мессу я слышал первый раз, и она показалась мне более культурной, что ли, и менее пылкой, чем православная литургия. Никакие, даже самые гармоничные звуки органа не могли заменить мне нежного и сладкого гудения человеческих голосов, поющих хвалу Господу. Само то, что прихожане тут сидели, а чтоб преклонить колени, ждали сигнала колокольчика, показалось мне до противности комфортабельным. И вдруг у меня мелькнула мысль, тотчас же переросшая едва ли не в убеждение, будто существует два Бога, один французский, этакий весь толерантный, и этот Бог предпочел бы закрыть глаза на трагедию с Пушкиным, а другой нашрусский, бородатый, ревностный и ревнивый, деспотичный И этот наш Бог, поселившийся на улице Дарю, Он и велит мне ударить как можно сильнее. Я вышел незадолго до окончания мессы, чтобы не возникла надобность излагать свои впечатления о святой католической литургии господину Дантесу.
Последние дни декабря прошли незаметно, ничего особенного не случалось. Выплачивая мне заработанное в конце месяца, Жорж Дантес прибавил к нему то, что назвал «вознаграждением за верную службу». Изабель Корнюше удостоилась «награды за преданность». Я принял нежданный дар, выразив раболепную признательность, какая положена в таких случаях. А назавтра, 1 января 1870 года, явился к своему щедрому работодателю «с наилучшими пожеланиями».
В прихожей яблоку было негде упасть. Тут толпились все, кто рвался в друзья к господину барону, те, кто уже был ему чем-то смутно обязан, и те, кто намеревался стать его должникомвсе торопились засвидетельствовать свое почтение и невыразимую симпатию к хозяину дома. Нет, зря я иронизируюэтот человек, решительно, любим всеми. Каждую секунду звякает колокольчик у входной двери. Несут и несут Пакеты, визитные карточки, цветы Да, он любим всеми. Всеми, кроме меня, хотя как раз по отношению ко мне он то и дело проявляет поистине отеческую доброжелательность. А вынес ему окончательный, не подлежащий пересмотру приговор кто-то другой, не я, это было сделано помимо меня, лишьчерез мое посредство. Другой, одно имя которого станет моим оправданием, когда придет время свершить акт возмездия. Для того чтобы войти в кабинет, посетители выстаивали длинную очередь. Когда пришел мой черед и я стал на порог, хозяин, приветливо протянув руки, двинулся ко мне.
Я забормотал:
Разрешите, господин дʼАнтес, выразить вам свои наилучшие пожелания на Новый год!
Мою наглую ложь барон принял с обезоруживающей легковерием улыбкой.
А я вам желаю, со своей стороны, полного успеха во всех ваших начинаниях
Несчастный! Он ведь не подозревал, что единственное «начинание», о полном успехе которого я страстно мечтаю, это исполнить вынесенный ему смертный приговор! Он излучал барскую любезность, пожимая мне руки. Мы еще немножко поболтали о том о сем, затем я уступил место другому визитеру.
Вечер мы с Даниэлем де Рошем провели в «Мабилль». Адели не было. Наверное, уже подобрал кто-то, что ж, остается надеяться, что девица в хороших руках. Возвратившись домой, я написал матушке, написал о том, как люблю ее, как желаю всего самого доброго. В каждом своем послании она торопила меня поскорее уехать в Ниццу, а я в каждом ответном заверял, что не премину это сделать в ближайшие дни, хотя превосходно чувствую себя в Париже, где завязал ценные знакомства.
Назавтра я стал жертвой дурацкого происшествия, которое в тот момент, как я опасался, могло погубить всю мою стратегию. Стоило выйти на улицу и двинуться в направлении авеню Монтеня, где ждала работа, мчавшийся галопом фиакр опрокинул меня на землю. Со всех сторон набежали прохожие, желающие помочь. Кучер принялся извиняться: он, дескать, не смог сдержать упряжку, поскольку за ночь подморозило и мостовая покрылась корочкой льда. У меня глухо болело бедро, я сильно хромал. Но тем не менее решил идти к барону, который ждал своего секретаря, как обычно, к трем пополудни. Омнибус довез меня до Елисейских Полей. Забыл сказать: в момент, когда меня ударило о землю, я испытывал ужасный страх. Нет, я не боялся быть убитым, я боялся умереть до того, как смогу исполнить свою миссию. И случившееся заставило меня понять, что подобная опасность с каждым днем переноса казни Жоржа Дантеса на более позднее время все возрастает и возрастает. Я ведь нахожусь во власти любой болезни, со мной может случиться любая авария, или вдруг я просто так ослабею, что оружия в руках не удержу А веду себя между тем, будто совершенно неуязвим. Нужно выбрать точную дату!
В этом состоянии духа я пришел в дом номер 27 по авеню Монтеня. Узнав о моем приключении, хозяин заявил, что меня непременно осмотрит доктор Флош. Я было запротестовал, но тщетно: еще во время нашей беседы он отправил за врачом экономку. Признаюсь, сочувствие барона, его забота тронули меня. Даже растрогали. Приехал эскулап, тщательно осмотрел ногу, прощупал, простукал, повертел ее так и эдак, заключил, что боль моя ведет происхождение от множественных ушибов, к счастью, не тяжелых и не опасных, прописал успокаивающие мази и полный покой на неделю.
Меня отправили домой, где я принялся искать утешения, перечитывая в десятый, наверное, раз знаменитое письмо Жуковского Сергею Львовичу Пушкину, отцу поэта, то самое, где описывается агония. Издания того времени широко цитировали это письмо, и по Лицею оно ходило переписанным во множестве экземпляров. Один такой экземпляр я и увез в Париж, чтобы подогревать себе кровь, коли почувствую, что решимость моя ослабевает.
Назавтра меня так всего ломало, что я благословил мудрость доктора Флоша, назначившего мне на несколько дней постельный режим.
Я заканчивал бриться, когда постучали в дверь. Подумал, что хозяйка, как всегда, принесла завтрак. Открыли замер потрясенный. В коридоре стояла мадемуазель Изабель Корнюше собственной персонойвся в сером, на голове лиловый капор, на рукахлиловые же перчатки, в правоймаленький пакетик. Она еще часто дышала после подъема по лестнице. Щеки ее были розовыми: покусал морозец на улице. От смелости ее поступка я совершенно растерялся. Впрочем, и сама Изабель казалась смущенной и даже испуганной тем, что нашла меня тут одного в явно холостяцкой комнате.
Я пришла узнать, как вы себя чувствуете, пролепетала она. И повторила, уже со знаком вопроса:Как вы себя чувствуете?
Чувствую себя несколько разбитым, но держусь! улыбаясь, ответил я.
И придвинул нежданной гостье свой единственный стул.
Прошуршали юбки, Изабель села. Протянула мне пакетик:
Вот принесла вам эльзасского пирога
Бог с вами, зачем же воскликнул я. Не надо было беспокоиться!
Надо надо по-прежнемулепетала она. Между нами ведь уже установилась традиция, не так ли? Разве не так? Но я-то считала ее установившейся и старалась придерживаться
Как будто опомнившись, она сменила тон и продолжила по-матерински назидательно и даже с некоторым напором:
Главное, не забудьте о примочках и мазях. Это облегчит ваше состояние.
Будьте покойны! улыбнулся я. С первой же минуты стараюсь в точности следовать назначениям доктора Флоша, дабы иметь возможность побыстрее вернуться на авеню Монтеня.
О да! Да! Поступайте так и дальше! Заклинаю вас! И будьте впредь благоразумны. Нам нам уже так сильно вас не хватает
Изабель даже не выговорила, она выдохнула, опустив очи долу, эти слова, и я вдруг сообразил: «Батюшки! Да она же влюблена в меня без памяти!» Мысль такая льстила мне, но одновременно ставила в чрезвычайно затруднительное положение. Конечно, барышня она довольно миловидная и волнует своим простодушием, не скрою, я чувствовал готовность сжать ее в объятиях, я уже сгорал от желания ощутить жар ее губ на своих и пить ее дыхание но при всем при этом страшно опасался оказаться втянутым в любовную интрижку в то самое время, когда мне нужна голова совершенно свободная, иначе не довести до конца успешно дело чести.
Ну вот держите произнесла она тем временем, разворачивая пакетик.
Я взял свой кусок пирога. Наши руки соприкоснулись. Она задрожала. Мне стало жаль ее и стыдно за себя. И я вдруг возненавидел несчастную пепельную барышнюхотя бы за то искушение, какое она являет собою, сидя здесь, у меня, со своими тесно сведенными коленками в двух шагах от моей постели. Ах, если бы я мог, уткнувшись в эти ее колени, исповедаться, выговорить ей свою тайну, объяснить, что я не принадлежу себе, что я всего лишь посланник умершего, а умершим этим был гениальный поэт Пушкин, что я не имею права вкусить и толики земных радостей, пока не отомстил, что я связан клятвой, что я хочу ее, хочу, хочу, что я несчастен, страшно одинок, что я безумец, что ярусский Ничего этого я не сказал и, чтобы овладеть собой, взялся за эльзасский пирог, который был необычайно нежен, просто-таки таял во рту. Я жевал, а она не сводила с меня страстного взора. Столь двусмысленную ситуацию продолжать было невозможно. Единственное слово, единственное движениеи все! И мы оба в ответе за случившееся.
Изабель поднялась. Мы стояли так близко друг от друга, что я чувствовал тепло, которое излучала ее кожа. Но Пушкин был сильнее. В порыве, нахлынувшем на меня, смешались немыслимое сочувствие к девушке и и некоторая жестокость, которая показалась мне совершенно ужасной. Я взял руки Изабель в свои, покрыл их поцелуями и сказал:
Нет, Изабель, дорогая, нет Давайте не станем портить нашу чудесную дружбу Спасибо за то, что пришли
Глаза ее расширились, затуманились слезами, губы задрожали еще сильней, жалко изогнулись. Мой отказ ранил пепельную барышню в самое сердце. Мне почудилось, будто она вмиг постарела. Какая-то сгорбленная, поникшая, молча пошла к двери. Я не стал удерживать. А стоило ей скрыться, рухнул на кровать, грудь мою сотрясали рыдания, я называл себя идиотом и чудовищем.