Царица престрашного зраку - Валентин Пикуль


Валентин ПикульСлово и дело. Книга первая. Царица престрашного зраку. Том 1

© Пикуль В.С., наследники, 2007

© ООО «Издательство «Вече», 2007

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017

Сайт издательства www.veche.ru

Летопись первая. Государева невеста

Мощно, велико ты было, столетие!

Дух веков прежних

Пал пред твоим алтарем ниц

и безмолвен, дивясь.

Но твоих сил недостало к изгнанию

всех духов ада,

Брызжущих пламенный яд

чрез многотысящный век.

А.Н. Радищев.Осьмнадцатое столетие

Никто не уповай на веки,

На тщетну власть князей земных:

Их те ж родили человеки,

И нет спасения от них

Михайла Ломоносов.Псалом  145

Глава первая

По самому краю гиблого света течет стылая Сосьва-река. А куда течет  неведомо, и там, за рекой, пусто, только зверь пушистый сигает. Вот на этом-то берегу, распевая псалмы и богохульствуя, одинокий старик с полудня копал могилу.

Ненастно было

 Ай-ай, дел наделал  всего и не упомнишь!

Зато и был он князь двух империй (Российской и Римской), генералиссимус и ордена Андрея Первозванного кавалер. Сердечный друг, «мин херц Данилыч», его высокое сиятельство Алексашка Меншиков  на краю света, в армяке мужичьем, бородатый и страшный, и вот видит бог: копает могилу!

Для дочери. Для Марьюшки. Для царевой невесты.

 И вознесо-ох избранна-аго-о,  пропел Меншиков сипло.

А в могиле было ему даже хорошо: не обдувал ветер, что забегает с тундры, не виднелись из ямы постылые крыши Березова-городка. Только чистые облаци над головой старика  плывут и плывут в незнаемое.

Под вечер вернулся Данилыч к себе в домишко, что срубил саморучно (бревна-то в два венца клал, окошки-то в кругляк вывел  на зависть одичалым березовцам). Семейство опального князя, выплакивая глаза, сумерничало в нетопленых горницах. Всего двое и остались: сын его Санька да девка малая  тоже Александра. Супругу-то свою, Дарью Михайловну, еще под Казанью навеки оставил  на самом берегу Волги зарыл ее, когда в ссылку обозом тянулись.

 Будет вам!  цыкнул Меншиков на детей.  Пряники-то писаны на Москве остались. И скулить  неча Мой грех вижу в том, что не отведали вы ранее горбушки серенькой.

Раздул лучину  прошел к покойнице. В кедровом гробу, обитом сукном изнутри, покоилась царская невеста  княжна Марья. А жития ей было осьмнадцать лет. И хвори она никакой не знала  просто тоска приключилась. «В Москву,  плакала перед смертью,  в Москву бы мне» Торчал теперь из кружев остренький носик, а губы раскрылись в смерти  губы, царем недавно целованные.

Меншиков подул на замерзшие пальцы, долго и неумело вдевал серьги в занемевшие мочки покойницы. Вдел кое-как, и затрясся в рыданиях гордый подбородок:

 Эх, Марьюшка быть бы тебе императрицей! Почто не отдал я тебя за Сапегу? Жила бы в Польше Внука бы мне внука!

После погребения не мог Данилыч отойти от дочерней могилы. Все на другой берег Сосьвы посматривал. А там синел корчеватый лес да стелились вдали тобольские тундры  края постылые, жуткие, безлюдные И сказал сыну и дочке с лаской:

 Детушки, вы домой ступайте. Не то озябнете, чай!

А сам примерился глазом, сразу помолодевшим. Лопатой отсек добрую сажень и торопко начал копать другую могилу. Рядом с дочерней  только пошире, только поглубже Страшно стало, и в рев ударились княжата:

 Тятенька, тятенька! Не пужайте нас, миленькой На што вторую-то грабстаете? Ой, горе нам, сирым Меншиковым

Данилыч знай копал  быстро и сноровко.

 Не вам, не вам,  ответил.  А имени несчастному моему!

И вскорости правда слег. Сначала интерес к еде потерял. Пил только воду с брусникой.

Лежа на полатях под шубами, начитывал Данилыч мемуар свой, а княжата записывали. Память не изменяла временщику: баталии да кумпанства, виктории громкие да ретирады стыдные  все он помнил Все! А однажды поманил к себе сына поближе:

 Глуп ты, чадушко, но смекни. Деньги-то мои при банках надежных лежат  в Лондоне и Амстердаме. Смотри же, Санька: как бы тебе на дыбе из-за них не болтаться

Юный князь вяло шевельнул бесцветными губами:

 Сколько ж там у нас, тятенька?

 Да миллионов с десять, почитай, набежит Велик грех!

Тоненько и горестно заплакала дочка:

 Ой, лишенько! Оскома от клюкв и брусник здешних, вишенок бы мне московских из садика Желаю я на Москве показаться!

Вспомнил тут Данилыч, как отказал жениху ее, принцу Ангальт-Дассаускому, потому как мать его была аптекарской дочкой.

 Терпи,  сказал.  Да за казака ступай здешнего. Что прынц, что казак  едина доля тебя ждет, бабья

В конце короткой тобольской осени, когда метельные «хивуса» залепили снегом окошки, почуял Меншиков смерть и выпростал из-под вороха шуб свою жилистую руку.

 Вот она пришла, стало быть, за мною! Ну, так ладно.

Велел камзол нести да брить себя. Без бороды, принаряженный, стал он тем, каким его ранее знали. Даже глаз с искрой сделался  будто в знатные годы. Губы, всегда скупые, размякли, добрея.

И все замечал с одра смертного. Эвон паутинка в уголке ткется, у лампадки фитилек гаснет, мышонок корочку в нору себе прячет. Вот и мышонок сей жить останется. Березовская мышь  не московская: что она знает-то? «А я, князь светлейший, помираю вдали от славы и палат белокаменных Обида-то какая!  содрогнулся всем телом.  Мыши  и той завидую»

 Прощайте все,  произнес внятно.

Над ним склонился сын  в грудь отца вслушался:

 Поплачь, сестричка: изволили опочить во веки веков наши любезныя тятеньки, Александры Данилычи

Но глаз временщика открылся снова  круглый.

 Еще нет,  сказал Меншиков.  За мной слово остатнее. Не раз, детушки, помянете вы дни опальные, яко блаженные! И завещаю вам волю отцовскую: подале от двора царева живите. Не совладать вам Вот и все. А теперь  плачьте!

Матвей Баженов, мещанин Тобольской губернии, хоронил грозного временщика В мерзлую землю, посреди голубого льда, поставили тяжелую гробовину и засыпали землей пополам со снегом. Великие сибирские реки, во едину ночь морозами смиренные, уже звонко застыли: открылся до Москвы путь санный  тысячеверстный.

Долго едет казак на заиндевелой лошадке. Гремят в котелке мерзлые куски щей, наваренных бабою на дорожку, да стукаются в мешке вкусные пельмени. У редких станков ямских пьет казак горючую водку. Корявым пальцем достает из лошадиных ноздрей острые сосульки. Коль не вынешь их  кобыла падет, а казак пропадет.

Больше месяца ехал служивый по сверкающему безлюдью снегов. Но вот потянуло дымком над долиною Иртыша: Тобольск  пупок всей Сибири, город важнецкий, при губернаторе и чиновном люде. За щекой у казака пригрелся серебряный рубль. Ух, и загуляет же казак на раздолье кабаков тобольских, вдали от жены и урядника!

Но допрежь вина  дело. В сенях канцелярии казак сбросил гремящую от мороза доху, ружьецо курком к стенке прислонил и достал пакет из-за теплой пазухи.

 Эй, люди!  объявил казак.  Дело за мной государево да спешное. Во Березове-городке на Аксинью-подзимницу скончал живот свой поругатель царя и отечества бывший князь Меншиков, персона известная На чью руку мне депеш о том скласть?

А до Москвы от Тобольска еще более двух тысяч верст. Медленно движется обоз из Сибири: посылают соболей да серебро в казну царскую  ненасытную; везут кяхтинскую камку да черный чай, зашитый в кожаные «шири». Под полстью храпит в возке крытом пьянственный поручик (командир обозный). Иной час протрезвеет и гаркнет в лютую морозную ночь:

 Эй, наррроды дикие! Водки бы мне Хо-адно. Грустно.

Москва же это время жила сумбурно и лиходейно, во хмелю, в реве охотничьих рогов, в драках да плясках. «Эй-эй, пади!»  И по кривым улицам пронесется, давя ползунов-нищих, дерзкий всадник на запаренной лошади. Бок о бок с ним проскачет князь Иван Долгорукий, а за ними гуртом дружным (с белыми соколами, что вцепились когтями в перчатки) промчатся с гиком да свистом доезжачие, кречетники, псари, клобушечники

И падет народ по обочинам: то сам царь  его величество Петр Вторый, внучек Петра Первого да Великого. От плоти царевича Алексея, что казнен был гневливым батюшкой, урожденный. А в Воскресенском монастыре, средь кликуш и юродивых, еще доживала свой век его бабка  царица Евдокия Лопухина.

Год 1729-й  год на Руси памятный: канун раздоров, крамол боярских и разливов крови российской

Ждите, люди, беды народной  беды отечественной!

Времечко-то ненадежное  без ласки к людям, без приветности душевной. Вот и воронья на Москве стало много. Старые люди крестились походя: «К беде, стал быть, коли каркают». Ивашке Козлятину, что у Ильи-пророка на Теплых Рядах дьяконствовал, опять виденьице было: будто бы покойный царь Петр Лексеич из гроба восстал, а от дыхания его так и пышет. Ивашка в приказе Преображенском пытан был и на огне ленивом, плетьми дран, показал допытчикам: мол, так оно и было восстал и пышет!

Приказ Преображенский тот вскоре уничтожили, и притихло бы вроде все: ни тебе «слова», ни «дела». Только у рогаток замшелые дониконианцы на люд прохожий двумя перстами грозились. О Страшном суде покрикивали сердито: «Нонешний Синод  престол антихристов, скоро вера сыщется, и будет людям жить добро, да не долго!» А в кружалах и фартинах царских грамотеи книжные шепотком подметные письма читали. В них о райской землице сказано было. Есть, мол, такая за Хвалынь-морем, идти до нее надобно сорок дён, не оборачиваясь. А коли обернулся, милок, то и пропал

Крестьянство пребывало на Руси в великом оскудении: войны Петра I прошлись податями по мужицким хлевам да сусекам. Повыбили скотинку, повымели мучицу. Армия тоже притомилась в походах. Изранилась, поизносилась. Люди воинские от семей отбились  блудными девами пробавлялись. А на базарах дрались, воровали и клянчили калеки  обезноженные, обезрученные, стенами крепостными при штурмах давленные, порохом паленные Всякие!

Дорого дались России победы азовские, на лукоморьях Гиляни каспийской да в землях Свейских  полуночных. Теперь офицерство промеж себя толковало так-то:

 Ныне малость и отдохнем! Государь пока младехонек, войны не учнет. Лисичку где на охоте пымает  и рад! Да и Верховный совет тайный, слава те господи, к миру склонен

А напившись тройной перцовой (которая горит  свечку поднеси), рвали на себе мундиры жиденького суконца, рубили шпагами по тарелкам, плакались горько и себя жалели:

 Мало, што ли, погибло да потопло нашего корени  дворянского? На што нам Питерсбурх да галеры мокрые? Не нанимались в каторгу, чтобы грести по морю веслами Виват шляхетство!

И правда, Петр II от моря Балтийского отъехал подалее. Как явился в Москву на коронацию, так и остался в покоях дворца Лефортовского, на слободе Немецкой; в уши ему дудели бояре:

 Вот, осударь, Москва-матушка  куды-ы там до нее Питеру, что на болотах ставлен. Тамо-тко и дух гнилой, чухонский. И дичи той нету, а у нас  эвон: из окна стебай лебедя любого  еще десять летит к тебе, чтобы вашему величеству угодить

Царь-отрок на Москве прижился и закапризничал:

 Что это умники, словно гуси лапчатые, о водах Балтийских пекутся? Не хочу плавать флотски, как дедушка! Велите на площадях указ мой под барабан бить: чтобы под страхом наказанья свирепого не болтать никому  вернусь в Питерсбурх или нет! Мое то дело, государево: где желаю, там и живу

Кляня русские порядки и бездорожье, кутаясь в меха и одеяла, иноземные посольства тоже потянулись в Москву. Поближе к интригам двора, к теплым печам московского боярства, к варварской музыке бестолковых куртагов, к широкоплечим русским красавицам.

Петербург опустел. Замело сугробами едва намеченные першпективы. От Невского монастыря да с чухонской Охты забегали прямо в «парадиз» волки и выедали из будок сторожевых собачек. Иногда рвали в клочья и запоздалого путника. Флот получил из Москвы грозный приказ: «Далеко не плавать

В один из дней москвичи проснулись от грохота. По кривым проулкам, дребезжа станками, тянулся громыхающий обоз. Это переехал в Москву и Монетный двор. Где власть  там и деньги. А следом за станками ехали великие возы с великими бочками. Везли в этих бочках не рыбу  везли архивы Двенадцати коллегий. Без бумаг, как и без денег, не стало житья русскому человеку.

Петру II было тогда всего четырнадцать лет. Дядькою при нем состоял князь Алексей Григорьевич Долгорукий, а воспитание царя-отрока было поручено вице-канцлеру  барону Андрею Ивановичу Остерману, который иногда прокрадывался в двери императора.

 Ваше величество, не пора ли нам занятия продолжить?

Но барона силком выталкивал прочь дядька царя.

 Ступай с богом, Андрей Иваныч,  говорил Долгорукий.  Кака там учеба? Каки еще занятия? Вчера только пороша выпала Собаки с вечера кормлены по первопутку волка травить едем!

Глава вторая

И по ночам в честные домы

вскакивал гость 

досадный и страшный

Князь Мих. Щербатов

Спит Москва боярская, развалясь дворами в темноте сугробов, в тупиках переулков, что бегут от Мясницкой вдоль Тверской-Ямской  аж к лукавому на кулички. Одинокой искрой светится окошко на самом верху Сухаревой башни. Редко проползет в тени заборов хожалый, да хорошо (мертвецки!) спится пьяницам, которых утречком божедомы соберут в одну братнюю могилу  без родства, без племени. И крест водрузят упившимся  един крест на всю братию!..

От рогатки вдруг заголосил страж города:

 Кто едет? Не худой ли человек? А то  вертай вспять

На сытых лошадях под золотыми попонами ехали от заставы трое в масках, словно разбойники. «Эть!»  сказал один и кистенем вмах уложил стража в сугроб, отлетела в сторону алебарда

 Куды далее?  спросил другой, постарше да в седле поусядистее.  Сказывают, будто у Салтыковых девки хороши больно.

 Запирают их,  отвечал третий.  Да и собаки злые

Кистенями взмахивая, ехали далее. Фыркали лошади.

 Чей дом сей?  спросил всадник, самый юный и верткий.

 Апраксиных, кажись

 Ломай! Тута девки живут, нами еще не мятые

Старший грузно обрушил забор. Самый юный  худой и тонкий, с голосом петушка  приказывал, а двое покорно его слушались. Взвизгнула отбитая ставня. Тишком влезли через окно в девичью. Старший двери сторожил, а молодые пошли мять девок

Снаружи  на крик!  ломилась уже хозяйская дворня. Ворвался народ с дубьем и плетками. Впереди всех (лютый, в слезах) наскакивал хозяин, граф Апраксин:

 Бей, убивай разбойников Я в ответе! Огня, огня

Вздули огонь, и Апраксин, раскорячив босые пятки, вдруг начал стелиться по полу. Так и пластался, словно раздавленная жаба. И светилось лицо вельможи умильной радостью:

 Ваше величество, почто через окошко жалуете? Завсегда и с параду принять рады Ай и молодечество, государь! Вот и выпала благость нашему дому-то

Разом упало дубье, вмиг опустились плети. Скинув маску, стоял юный отрок  император. Друг его, князь Иван Долгорукий, штаны подтягивал, а возле дверей ухмылки строил егермейстер Селиванов.

Таились от людей и от света девки  порушенные

 Брысь, подлые!  шипнул на них Апраксин.  Вы, дуры, еще благодарить бога должны Честь-то! Честь-то кака!

И просил гостей нежданных откушать чем бог послал. Прошел царь с любимцами своими к столу. Наливки разные пробовали. Юный царь вина не любил.

 Чу,  сказал он,  тихо Музыка-то откуда идет?

Притихли за столом. А из глубин дома всплакнула флейта. Повела осторожно. Так и тянуло на нее, словно в сон, и спросил князь Долгорукий хозяина:

 Уж не у тебя ли играют, граф?

 Ей-ей,  заерзал старый вельможа, хитря.  Ума не приложу. Видать, гостьюшки дорогие, это из дому Салтыковых слыхать

Но царь встал, на потолки указывая:

 Не ври! Вот тут веди в покои верхние!

Апраксин снова пластался перед царем:

 Ваше величество, смилуйтесь Женишка моя, старуха А человек ейный  на што он вам, молодцам экиим?

 Сказывай  где?  прикрикнул император

Упали засовы с дверей. Потаенные. Коптила свеча. Прикованный длинной цепью, сидел на полу белобрысый малый в бархатном кафтане. И держал перед собой флейту  нежную, сладкоголосую.

 Ты кто?  спросил царь узника.  Музыкант?

 Нет,  отвечал парень, бренча цепью.  Я есть куафер графини Апраксиной Землепашец провинции Нарвской, зовут же меня:  Иоганн Эйхлер А что играю  так скушно мне!

Ванька Долгорукий цепь поднял с пола.

 Тяжела,  сказал.  А за што ты в железах сиживаешь?

 Сижу на цепи, потому как ведаю женский секрет своей госпожи, и боится она, как бы не выдал я!

Дальше