И стоит, глядит строго и сурово архангел Уриил: он один не в дивитисий роскошный облачен, а в короткий, темно-изумрудный хитон с нежно-алой полосою вокруг шеи. У него одного копье не поднято вверх, а направленона того, кто стоит внизу и глядит вверх, на купол. С кем сразишься?
В правой руке каждый сжимает копье. А в левойкаждыйдержитна ладонишар.
Шары?! Миры наши они держат!
МихаилЗемлю. ГавриилЛуну. РафаилСолнце блистающее.
А Уриил Уриил
Уриил, каковую планету небесную ты, Преблаженный, в руце своей держиши, только и могу вымолвить я косноязычно, по-древнему стараюсьа не могу, забыт язык, на котором предки мои молились и Божественные книги читали. Что кричали в битве? Что шептали в любви? За трапезой молча яства вкушали. На похоронах молча плакали. Молчу в восторге, ибо вижу
ШЕСТИКРЫЛЫЕ СЕРАФИМЫ БЬЮТ КРЫЛАМИ
АРХАНГЕЛЫ, ВОИНЫ НЕБЕСНЫЕ, ВОЗДЫМАЮТ КОПЬЯ
И МИХАИЛ ГОВОРИТ: ХРИСТОС
И ГАВРИИЛ ГОВОРИТ: ФЕОС
И РАФАИЛ ГОВОРИТ: ДЕСПОТИС
И УРИИЛ ГОВОРИТ: СОТИР
И я слышу, как Михаил шепчет мне на ухо: ХРИСТЕ
И выдыхает Гавриил: БОЖЕ
И молится Рафаил: ВЛАДЫКА
И молча, сурово глядит Уриил: СПАСИТЕЛЬ
Ветер рвет, развевает, относит в сторону полы атласных дивитисиев, развышитых перлами и рубинами далматиков, складки коротких военных хитонов, и маленькой, совсем крохотной вижу я себя перед огромностью, непостижимостью Сил Воздушных; перед мощью великого Воинства Небесного. Что наши войны перед Небом? Что наши взрывы и выстрелыперед этими вечными, в кулаках сжатыми небесными копьями?
Пока Архангелы еще стоят под куполомони нас защищают.
Пока они держат на ладонях наши бедные планетыдержится еще наш мiр.
ШЕСТИКРЫЛЫЕ СЕРАФИМЫ БЬЮТ КРЫЛЬЯМИ.
КРЫЛО ЕСТЬ ВОЗДУХ. КРЫЛО ЕСТЬ БЛАГО. КРЫЛО ЕСТЬ ВОСПАРЕНИЕ.
КРЫЛО ЕСТЬ ПРОЩЕНИЕ, ДАЖЕ ЕСЛИ ТЫ КРУГОМ ГРЕШЕН.
ТЕНЬ КРЫЛА ЕСТЬ СВЕТ.
У СЕРАФИМА ШЕСТЬ СВЯТЫХ КРЫЛ. И КАЖДОЕ КРЫЛО ТРЕПЕЩЕТ.
ПЕРВОЕ КРЫЛО ЛЕТИТ: БОЙСЯ.
ВТОРОЕ КРЫЛО БЬЕТСЯ: КАЙСЯ.
ТРЕТЬЕ КРЫЛО ВЕЕТ: ОТКРОЙ ОЧИ СВОИ.
ЧЕТВЕРТОЕ КРЫЛО ПАРИТ: МУЖАЙСЯ.
ПЯТОЕ КРЫЛО СОКРЫВАЕТ: МОЛИСЬ.
ШЕСТОЕ КРЫЛО БЛАГОСЛОВЛЯЕТ: ЛЮБИ.
ОНИ ЛЕТЯТ НАД ТОБОЮ, НАДО МНОЮ. ОНИ ЛЕТЯТ НА ЗАПАД И ВОСТОК, НА СЕВЕР И ЮГ. ОНИ ВЕЗДЕ, И ПАСХА НЕБЕСНАЯВСЕГДА ДЛЯ НИХ. ЕЛЕЙ ЗВЕЗДНЫЙ ЛЬЕТСЯ НА НИХ. ЛАДАН НОЧНОЙ ВОСКУРЯЮТ ОНИ. МIРО ПОДЛУННОЕ СТРУИТСЯ С КРЫЛЬЕВ ИХ.
МЫ, НИКТО, НЕ ВИДИМ ИХ НИКОГДА.
А ТОТ, КТО ОДНАЖДЫ УВИДИТ СЕРАФИМА ШЕСТИКРЫЛОГО, ТОТ ПРОЗРЕВАЕТ ДУШОЮ И ОЧИЩАЕТСЯ ТЕЛОМИ ДЛЯ ЭТОГО СВЕТА, И ДЛЯ БУДУЩЕЙ ЖИЗНИ.
А ТОТ, КТО ДЕРЗНЕТ ИЗОБРАЗИТЬ ИХ ПОД КУПОЛОМ ХРАМА, ТОГО
и я силюсь рассмотреть, кто же там, за спинами женщин, старой и юной, кто же там, там, далеко, тает, мерцает за из спинами и плечами в медленно плывущей по реке лодке, растворяется в нагромождениях тьмы, в черном и сизом, грозовом ветре с запада, в смешении серебряно-чистых и грязно-песчаных струй, а, это Волга и Сура смешались, переплелись, как пряди в девичьей косе, кто там, кто, я же вижу фигуру, художник же ее намалевал, знаю, хоть размыто, потайно, а просвечивает вот рука золотеет скула серебрится красно-кирпичный рот, на миг дрогнувслово хотел изронить, гаснет во мраке, как нагоревшая свеча красное и черное, медвежьи черные леса за Волгой, песчаная розовая коса входит, как нос лодки, в вечную ночь последняя, ярая, золотая, как нож золотой, в крови, как хвост рыбий алый плеснулся в реке, на фарватере самом, прорезалась вспышка заката
Не увидела. Все. Ночь.
Храм погрузился во тьму.
Я, сидящая на каменном полу, обняв колени, погрузилась во тьму.
Только еще горели, красным кармином, суриком алым пылали прорези в каменных подкупольных барабанах, узкие, щелевидные окна, темнели, наливались засохшей, Крестной кровью; затягивались черным крепом; гасли; умирали.
УЖЕ НЕ СЕРАФИМ
Я уже не священник, и поэтому я говорю просто.
Я говорю без боязни.
Где ты, мой золотой ребенок? Где твои ручки, ножки, глазки?
В каждом ребенкеБог; и в каждом человекеБог.
Я теперь знаю, чтов каждом. Я раньше не верил. Когда был священникомне верил. А как перестал им бытьвсе сразу понял.
Сынок, ты убежал от меня, ты испугался меня. Моего зла испугался. Дьявола во мнеиспугался. А я играл с тобой в футбол. Они надо мной все смеялись: батюшка, а в футбол с мальчишками играет! Ишь как по лужайке сигает взад-вперед, и мяч пинает, и хохочет! Непорядок. Разве это священник?
А я смеялся от радости, что я в футбол играю с тобой.
И кувшинки желтые, остро пахнущие медом и рыбой, я срывал тебе, дитя мое, когда мы на лодке плавали, плыли мимо коряг, мимо широких, как копыта огромной лошади, темно-болотных листьев, сплошь, скользким ковром, закрывающих воду.
Как смешно, чисто ты пел в хоре! В твоем, детдомовском хоре. Я учил вас петь знаменный распев, и демественный распев тоже, и «Херувимскую», и псалмы царя Давида, и «Свете тихий». Дети так ловят все! С лету. У тебя чистый голос и хрустальный слух. Тебе бы на клиросе петьв соборе, в большом соборе, под сводами
«Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй на-а-а-а-ас»
Мальчик, милый! Крепче зажмурить глаза. И никогда их не открывать.
Нет, открыть. И увидеть жизнь в лицо.
И увидеть, как ты идешь, уходишь по снегубосикомнет, в носочках, в вязаных носочках, что она, она тебе связала. Иулианья. Старая мать твоя.
И солнце зимнее ярко, страшно окатывает блесткий, как стеклянная мелкая крошка, снег тяжелой желтой ледяной водой, и снег режет глаза, режет острее самого острого лезвия. До слепоты.
Они меня разжаловали. Лишили сана. Я знал; я понимал, что так будет.
Я не держу зла ни на кого. У Церкви закон, и он суров. Как суров и непреложен любой канон. Канон всякий нарушает, и самый малый иерей, и важный патриарх. Все мы не без греха; грех на всех. Все должны каяться, и каяться крепко. Не один я.
Я так помню это собрание святое в городе, в епархии. Созвали много священников. И старых, и молодых. Монахи из Благовещенского монастыря сидели в зале молча, глядели на меня осуждающе, круглыми византийскими глазами, и бороды ихтакие разные, то кудлатые, то сивые-жиденькие, то мохнатые-мощные, и седые, и жгуче-черные, и снегово-белые, и окладистые, колючими лопатамивозмущенно шевелились. Вон, вон он, охальник, безудержник, грешник! Вонтот, кто брату своему, Авелю, последний глаз выбил! Иослепил его! Иеще немного, и убил бы его!
Я сидел тихо, не шелохнувшись. Молился ли я тогда про себя? О чем я думал тогда?
Не помню. Каюсь: не помню.
нет, помню. Закрывал глазаи луга, перелески зеленые, ржавые, морозно-серебряные неслись передо мной, мелькали, как летящие, из детской сказки, ковры; речка Хмелевка петляла в зарослях, в кустах; пели, заливались безумием радости птицы; небо распахивалось, расходились сияющие облака, как створки врат, и я по лугам, по полям этим осенним, ржавым бежал, увязая в черноземе в высоких, по колено, сапогах, а куда бежал я?
Раскинув руки, бежал навстречу Настеньке моей, Насте, На
«Ты более не священник, услышал я над собой тяжелый, как гиря, голос владыки, недостоин быть им».
И что-то еще говорил тяжелый голос про грехи, про покаяние, про трудное возвращение к мирской жизни, про далекое прощение Божие.
«Как случайно он в Церковь залетел, так случайно из Нее и вылетел!»пискнул противный, тощий голосишко сбоку, будто сверху, из-под потолка.
Я не оглянулся.
«Вылетелне случайно», поправил толстый, грубый голос тот, первый, тоненький.
Я не смотрел на тех, кто говорил.
Я смотрел прямо перед собой.
А прямо передо мной тускло светился в лучах заката, бьющих в пыльные высокие окна, пыльный пол актового зала, где меня лишали моего священства, маячили пыльные кресла, виднелся край дощатой грязной сцены, свисал пыльный темно-красный занавес, и все было буднично, скучно, страшно, темно и пыльно. И бесповоротно все.
И я сказал себе: все, отец Серафим, отпрыгался, уже больше ты не отец и не Серафим ты никакой. Что дальше в жизни будет с тобой?
И я поднял лицо. И поднял глаза.
И увидел наверху не купол деревенской, бедной церковки моей, где я много, много долгих лет все свои службы нищие служил; а светлое женское лицо увидел я, и красавица моя глядела мне в глаза, и я ей в душу глядел.
И поднял руку. И перекрестился широко на сияющий потолок. На чистое, бездонное небо мое, жизнь мою.
И шепоток рядом услышал: «Крестись, крестись вот теперь! Не накрестишься»
И я обернулся к шепчущему и громко, на весь пыльный актовый зал, сказал ему:
Да что ж вы злые-то все какие, а? Злые, несытые? Что вы так любите пить кровь людскую?
Ты! по-бабьи визгнул тот, кто шептал, над ухом моим. Это ты говоришь! Это тыкровь-то пил! Да, пил горстями! Из детейпил! Из сельчан своихпил! Блудом занимался на глазах у крестьян, ты, пастырь! И наконецкровь пролил! Ты, радуйся, диавол бесстыжий, что мы тебя лишь сана лишаем! А моглив тюрьму упечь!
Что дальше возмущенно, вперемешку с лютым гулом пыльного, душного воздуха и грубым грохотом кресел, кричали вокругя не слушал, не слышал.
ДЕВОЧКИ НА КЛИРОСЕ. НАСТЯ
Он в нашу деревню приехал три года назад.
Я еще девчонка тогда была совсем.
У нас церковь когда-то, давно, была на кладбище деревяннаяв советские годы ее сожгли. По приказу председательши сельсовета, Анны Цыгановой. Я не видала, как жгли, я совсем пацанка тогда была. Мне тятя рассказывал. Потом мы с ребятней бегали на кладбище, играли в прятки на пепелище. Между горелых досок находили то цветное стеклышко, то лампадку целенькую, то кусок почернелой иконы. Однажды нашли деревянную дугу, вроде как лошадиную и по ней надпись, еле разобрали: «НА ЗЕ ́МЛИ МИРЪ, В ЧЕ́ЛОВЕ́ЦЕХ БЛАГОВОЛЕНIЕ».
Дугу ту потом пацанва на берег Волги оттащилаи на костре сожгла. Рыбу ловили, ночь холодная была, ну, и сожгли погреться
И еще одна церковь былакаменная, белого кирпича, стояла она у самой воды, у Волги, в устье речки Хмелевки. Кирпич облупился, внутри церкви хулиганы гадили, кресту голову набок свернули, как гусю Срам, запустение.
И все равно наши старушки ходили сюда молиться. Да так: не молиться, а простоБогу поклониться, над рекой, над водой. Зайдут внутрь, а тамвонь Выйдут, плачут. На реку, на закат крестятся. Когда, плачут, когда, Господи, ты нам нашу жизнь-то вернешь?!
Вернул. Все-такивернул
Изменилось время, как меняется в зеркале баба. Время вставило выбитые зубы. Время выкрасило седые волосы. Время громко крикнуло: вернемся к Богу! и все стали возвращаться к Богу, помнить о том, что Он есть, заново учиться креститься, вспоминать, как наших святых по именам зовут. А потом нам еще громче крикнули: а Бог-тоОн денежек стоит! Надо ремонтировать убитые церкви; а на что? На деньги ведь, да; а где их взять? Государство когда-то все церкви взрывало, убивало, убило а теперь бросило клич: собирай монету, народ, тащи, муравей, кирпичи, краску! Это было все очень весело. Мы, дети, школьники, бегали глядеть, как рабочие кирпич кладут, как балки устанавливают под сводами. Как на купол лезути гнутый крест выправляют.
Это все означалоу сельсовета денежки на ремонт нашлись.
А повысить зарплату на пристани, или официанткам в доме отдыха, или библиотекарше Ирине Елагиной, что спасала себя, мужа, сестру, бабку да двух детей лишь двумя старыми коровами, Машкой и Глашкой, нет, не нашлись.
Ну, ладно, думали мы, шут с ней, с зарплатой, зато у нас в селе церковь наконец будет! Старая? Вот и хрен-то! Новая!
Как новенькая
Наши мальчишки помогали храм красить. И купол серебрить помогали! Стал он славный, дивный, купол, в крупной серебряной чешуе, как хвост крупного язя. Рыба в небе плывет! В солнечный деньглазам больно!
Ну и вот Росписей в церкви не было еще никаких. Это ж надо было художников нанимать, а на художников денег уж не было. Икон тоже почти не было: бабушки принесли Спаса да Богородицу на полотенцах, на гвоздях повесили, вот и все. Известью стены аккуратно побелены. Вместо Царских Вратлестница малярная высится, как шея у гуся. Зато у Спаса Нерукотворноговсегда живые цветы, полевые, в ведре с водой! И зимой даже торчат: бессмертников бабы нарвут, бархоток, и в декабре стоят, и до Рождества даже достоятся
И хлебы у Спаса лежат, а у Богородицыкулечки с конфетками, печенье, ну, яйца в Пасху приносят, понятно
А яйца-то да пасхусвятить некому.
Ну как же: храм есть, а батюшки нет!
Стали сельчане епархию слезно просить: пришлите, пришлите нам батюшку!
Пока батюшки не былослужил наш, васильский мужик, Володя Паршин. Он вообще-то учитель, физику преподает в нашей школе. Красивый, хоть и старый. Девчонки все были влюблены в него. Про физику не думали. Думали: а вдруг после уроковза старым домом, где Горький Алексей Максимыч жил когда-то, дачу снимал, возьмет, обнимет да поцелует? Глазки строили Володе
Володя на девчонокплевать хотел Он же верующий. И у него жена такая пышная, толстогрудая. И сыночек взрослый уже, в городе живет.
Ну да, я про церковь Про батюшку
Мне тяжело. Трудно мне про него. Простите. Сейчас. Помолчу.
На первую службу, она называется Литургия, все село пригласили. Оповестили объявлениемвывесили у сельмага, на доске: «СЕГОДНЯ, 21 ИЮЛЯ, СОСТОИТСЯ БОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТУРГИЯ В ХРАМЕ КАЗАНСКОЙ БОЖЬЕЙ МАТЕРИ В ХМЕЛЕВКЕ. СЛУЖИТ ОТЕЦ СЕРАФИМ».
И внизу, в углу листа, было приписано карандашом: «НОВЫЙ СВЯЩЕННИК».
Народу в церкви собралосьне протолкнуться. На клиросе стояли четыре наших девчонки, десятиклассницы: Кира, Раисы Захаровой дочка, Липа Зудина, Дорочка Преловская и Галя Ермакова. Они пели тоненькими голосами.
Народ колыхался, топтался, перешептывался.
Новый священник стоял посреди церкви, высокий, как высокое дерево. Одеяние на нем топорщилось, торчало колоколом. Я забыла, как называется: то ли ряса, то ли риза. Свечки горели, и ткань, из которой пошита была у него эта его риза, отсвечивала в огнях то розовым, то золотым, то ярко-алым, будто ягодный сок по ней тек. Парча?..
Парча, шепнула я еле слышно.
Подружка моя, Светка Бардина, меня локтем в бок пхнула.
Ты че это? зашипела, как змея. Ты че бормочешь? Какая моча? Служба же идет!
А ты че? прошипела я в ответ и небольно ударила Бардину кулаком по твердому заду.
Девчонки, ну вы че?! заворчали сзади нас.
А девочки на клиросе пели, все пели чудесную музыку! Я никогда такой не слыхала.
И новый священник тоже пел. То говорил распевно, растяжно, то пел.
И я ему в глаза посмотрела вдруг. Я слишком рядом с ним стояла. Близко так к нему.
Я даже чувствовала, какой от него хороший запах раздается. Духовитый такой. Смолкой сосновой пахнет. И немного медом.
Ряса эта, или риза, блестит как розовая кровь золотом светится
И глаза его тожесветятся.
И только на меня глядят.
В меня. Вглубь.
А рот широко разинул, и из-под усов, из бороды золотой как раскатится на весь храм:
Слава в вышних Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение-е-е-е-е!
Я чуть не подпрыгнула от радости. Все вернулось! То, что сожгли!
Он все глядел мне в душу.
В душонку мою, кощенку, котенка
«Не утопи. Не погуби», говорила я ему глазами.
Это я сейчас понимаю, что я тогда так ему глазами кричала.
«Не погублю. Сберегу», кричали мне в ответ его золотые, ясные, широко на широком лице стоящие глаза.
Он один гудел низко, басовито, как целый хор. Дорочка и Галка, Кирка и Липка, курочки-цыплята, подтягивали; ошибались, не те ноты брали, смущенно закрывали лапками, как котята, личики в белых кружевных платочках. Старухи наши крестились то и дело, плакали от радости. Володя Паршин был за дьякона. Помогал новому батюшке; что-то ему подтаскивал, что-то уносил. Иногда раскрывал толстую старую книгу, опускал со лба на нос тяжелые очки и пел-читал из этой книги. А священник в это время не отдыхал, нет. Он ходил из стороны в сторону по беленной известью церкви, сам крестился широко, упоенно, а потом подошел к деревянным створкам и распахнул их обеими руками, и внутрь вошел. И ворота за собой закрыл.
И когда он вот так скрылся из глаз, все внутри меня будто свечкой подожглось и запылало.
Я подумала тогда: вот вдруг он когда-то уйдет навсегда И вот так ворота за собой закроет.
Но нет! Вот вышел!
Риза золотой горой вспыхнула!
И я громко, на весь полный народу храм, засмеялась от радости.
И Светка Бардина дернула меня за косу, выползающую из-под платка по спине, и зашипела опять:
Ну, дура ты?!
И еще девочки пели, и Володя и батюшка пели и читали. У меня уж ноги заболели стоять. Сесть захотелось. «Может, на пол сяду?»подумала я. Но стыдно было: вон старушки терпеливо стоят, а я что, не могу? Я переваливалась с ноги на ногу, как медведь. Светка Бардина не сводила глаз с нового батюшки.