Девять дней в июле - Елена Валерьевна Соловьева 3 стр.


Вчера я написал, что хочу компьютер. Сестра молча кивнула головой. Молча Какой же я все-таки идиот. Утром принесли старый ноутбук и поставили на тумбочку. Теперь у меня есть отличная шпаргалка, осталось только придумать, как ею пользоваться.

Мне приходит в голову идея сделать собственную азбуку. Азбука для глухого джентльмена. Прекрасное название для английского романа, вы не находите? Я нахожу. Я все время что-нибудь нахожу. Взамен потерянных слов

К примеру, «А». Я сразу думаю про апельсин. Теперь мне приносят много апельсинов. Пишу «апельсин» и чувствую его кисловатый вкус, резкий, очень детский и немного больничный запах. Теперь я могу прошептать «апельсин», я могу прочитать «апельсин», я могу съесть апельсин и улыбнуться ему, как старому знакомому «Б». О Боге я не думаю совсем. Он обо мне, похоже, тоже.

Боюсь  вот мое слово. Однажды в детстве я забрался на высокое дерево, на самую тонкую ветку. Две девочки стояли внизу и смотрели на меня. Я качался на ветке и все время оглядывался на них, хотел проверить, смотрят ли они на меня еще. Я залез еще выше, ветка согнулась подо мной, и тогда я разжал пальцы. Потом, когда я вышел из больницы с гордым, как армейский автомат, гипсом, мама долго спрашивала  зачем? Потому что они смотрели на меня, ответил я.

На меня больше никто не смотрит, мама.

Каждое утро пахнет известковой стеной и липким страхом. Он начинается в голове, потом медленно катиться по плечам, заползает в желудок и парализует ноги. Минут десять я лежу и слушаю чей-то шепот. Пытаюсь различить слова, открываю по привычке глаза, как будто они помогут мне что-то услышать. Откуда эти мерзкие звуки?

Однажды, не доверяя больше своим оглохшим губам, я написал письмо врачам, просил их проверить мои уши еще раз. Стандартная глупость, конечно. Они же уже все сказали, вернее, дали мне почитать. Что ж, по их лицам я понял, что они хотят дать мне прочитать это еще один раз. Не надо, произнес я, старательно раздвигая губы. Я понял.

Так чего же я боюсь? Смешно, но я боюсь начала страданий. Каждое утро мне кажется, что вот сегодня я, наконец, осознаю все до конца. Это обрушится на меня и придавит, как железная ржавая балка.

Я боюсь своих страданий, которых почему-то все еще нет. Однажды я проснусь и пойму, что слишком ровная стена напротив  мой персональный выход в ад. Тогда я открою эти записи и буду медленно читать, по буквам, вспоминая слова, которых никогда больше не услышу.

Я люблю тебя. Мне было бы достаточно слышать лишь эти три слова. И еще иногда Моцарта.

Ялюблютебя, ялюблютебя, ялюблютебя, ялюблютебя. Слышишь, ты, глухой придурок?

С «В» что-то совсем не заладилось. Буква какая-то странная. Она похожа на слежавшийся валенок. Или еще на расплывшийся вареник.

Всегда  вот о чем я напишу себе. Слово, которого нет. Меня это устраивает. Одна женщина говорила, что будет со мной всегда.

Что было бы, если бы она появилась здесь сейчас? Вошла бы и встала напротив  силуэт, вырезанный на желтой стене. Я не стал бы смотреть на нее. Зачем? Она бы хотела услышать о любви, а я бы думал, что она мешает мне смотреть на стену

Врешь ведь? Вру. Кстати, еще одно подходящее слово на «В». Врать  это все, что мне остается. Ненавижу эту их голую правду, это дитя с невинными губами: «А дядечка-то глухой, как пень». Да пошел ты, мальчик, в жопу.

Знаешь что? Если бы она появилась здесь и встала напротив Напротив, потому что есть кровать и тумбочка, а больше ничего, только стена и ее тень на полу. Я бы смотрел на нее и улыбался. Потому что все, что я хотел бы помнить на самом деле,  ее лицо на фоне желтой стены.

Она не придет. Это слишком просто. Такого теперь даже в кино не показывают, чтобы нервные дамы не поливали солеными слезами дорогие кресла.

Она не придет.

Утром медсестра принесла еще один килограмм апельсинов и улыбнулась как-то загадочно. Тогда я не придал значения, но сейчас задумался, кто это прислал мне очередной пакет фруктов и даже не зашел.

Она никогда не прислала бы мне апельсинов, скорее  идиотскую ковбойскую шляпу или кинжал. Или еще, может быть, коробочку счастья. Да, это было бы на нее похоже  прислать оглохшему любовнику коробочку счастья.

Однажды я сам подарил ей такую коробочку. Как-то вдруг все сложилось, я купил билет на ночной поезд, позвонил, она ждала. И тогда я придумал Нет, наверное, я где-то прочитал, может быть, у Набокова Я прочитал и подумал Короче, я купил этих бабочек в зоомагазине за какие-то безумные деньги, запихал их в обычную коробку из-под старых ботинок и нацарапал синим фломастером «счастье».

Все руки были в желтоватой пыльце  больше всего я боялся, что они умрут, и тогда счастья не будет. Вообще ничего не будет, только синяя коробка, полная невесомых трупов. Я так боялся, что напихал туда шоколада, печенья и каких-то цветов.

Потом, в поезде, я постоянно прислушивался к шороху в коробке. Тогда я еще мог себе это позволить  прислушиваться. Мне казалось, что поезд едет слишком медленно, все спали, а я сторожил чужую коробочку счастья.

Бабочки не разлетелись  они сидели в открытой коробке среди сладких крошек и дрожали карими крыльями. На ее щеке был след от моего фломастера. Я протянул руку и провел синими пальцами по ее лицу.

«Ж»  женщины. Некоторые из них пахнут молоком, другие  шоколадом. Хотя таких я не встречал. Вот что. Самая любимая пахла мокрой травой и, немного, грибами. Может быть, сыроежками?

Вдруг опять стало страшно  понял, что пишу все это в прошедшем времени. Неужели все, что осталось,  равнодушные взгляды сестер, которые молча кивают головами? Интересно, если я попрошу у них яду, они так же кивнут и утром поставят его на тумбочку?

Слава богу, здесь нет зеркал. Хотя, если бы были, хотел бы я провести по ним острым гвоздем. Мне-то теперь все равно.

Глаза сестер отражают меня таким, как я есть: старым небритым чуваком, от которого надо прятать ключи и гвозди. Мне нравится такая объективность  жесткая, как чужие грабли. Зато мне разрешают курить прямо в постели  у каждой ситуации есть свои плюсы.

Кажется, я забыл алфавит

Все время думаю про эти утренние апельсины. Медсестра все же очень странно улыбалась. Может быть, она влюбилась в меня и теперь совращает оранжевыми фруктами?

Если бы у меня был карандаш  я написал бы шпаргалки на этой желтой стене. Жаль, что я никогда не занимался каллиграфией. Маме бы это понравилось, она считала, что у меня красивый почерк. Китайцы писали на стенах и называли свои записи «каменными книгами». Я бы назвал свои  «желтой книгой». Желтый  цвет радости. Свою радость я раскрашу черным карандашом.

То лето было очень жарким. Ваньке, моему младшему, исполнилось пять лет. Жена пошла с ним на озеро. А я остался  они мешали мне думать о ней.

Они долго кричали мне, когда искали Ваньку.

Я прибежал, когда его уже вытащили. У него были синие губы, почти как тот фломастер, которым я подписал свое счастье. Я знал, как делать искусственное дыхание. Запрокинуть голову, давить на ребра, вдох  выдох. Вот и нет Ваньки. Теперь точно разведусь. Вдох  выдох. Разведусь и буду жить с ней. И вся жизнь станет одной бездонной коробочкой счастья.

На восьмой вдох у Ваньки изо рта полилась вода. Осенью я отдал его на плавание, теперь у него, кажется, первый разряд.

Осенью она ушла от меня. Хорошая была осень: теплая, грибная. Говорят, что в такие годы женщины рожают только мальчиков.

Темнеет. Смотрю на часы. Скоро принесут ужин. Я сяду за стол и буду жевать макароны. Почему-то здесь всегда приносят на ужин макароны. Потом можно спать. Когда пропадает слух, остаются память и воображение. И еще сны. Но как проверить, что все это происходит на самом деле? Буквы  единственная реальность, которая кажется мне неизменной. Жаль, что у меня нет карандаша.

Макс Фриш написал роман о человеке, который всю жизнь притворялся слепым. Это книжка о странной свободе подглядывающего в замочную скважину. Сегодня я вдруг понял, что моя глухота  это тоже пропуск. Как минимум, к замочной скважине

Чувствую себя так, словно выпрыгнул из автобуса, много лет возившего меня по кругу. Похоже, меня немного укачало.

За окном пахнет ацетоном, и все двигаются, как в немом кино, ритмично взмахивая руками. Никогда больше я не услышу музыку, но вместе с этим не будет и скрежета машин, мерзопакостной сирены и просто слов «уходи, я тебя больше не люблю». Не надо. Я отказываюсь от этого сам. Ясно? Сам. Ухожу в свою желтую стену.

Я буду идти по улице. Наклонив голову, руки в карманах, напряженно, конечно  трудно идти в толпе в полной тишине. Остановлюсь на светофоре и вдруг увижу ее. Она в светлом плаще. Он ее полнит и немного старит. Хотя при чем тут плащ  просто она поправилась и постарела, на руках синие вены, ногти обрезаны не слишком ровно, но улыбка та же.

Узнает меня и улыбнется. Я не слышу ее из-за гула машин. Нет, я просто не слышу ее. Смотрю на губы, киваю головой в такт, говорю «да».

Потом мы идем вместе, она держит меня за локоть. Заходим в кафе, я пишу на салфетке Что я пишу? Может быть, «твои апельсины были очень вкусными». Она удивленно поднимает брови. «Я чистил их прямо зубами и медленно ел, слизывая сладкий сок», потом: «Ты пахнешь сыроежками, знаешь?»

А больше я ничего не напишу. Провожу ее до метро и пойду дальше, оглядываясь по сторонам.

Почему-то вспомнил клоуна из своего детства. Он выходил на арену с рваным зонтиком. Шел дождь, капли падали на его выбеленное лицо и превращались в слезы.

Потому что «С»  это слезы, а вовсе не свобода. И нечего об этом говорить.

Ночью снилось, что я утонул. Лежал на дне и ловил блики солнца. В тот момент мне хотелось рассказать об этом кому-нибудь, а сейчас я смотрю в монитор и не нахожу слов.

Спросите меня, напишите на клочке бумаги, почему я не хочу забывать ваши голоса или смех или дурацкие песенки, застрявшие в голове. Почему вы ничего не пишете? Боитесь обидеть меня, уличить в слабости. Мужчине не положены слабости. Но мне-то теперь все равно.

Плевать я хотел на ваши гнилые истины, на эти вечные долги: сын, дом, дерево. Я родил сына и предал его ради коробочки счастья с полумертвыми бабочками. Дом? Я мог бы бродить по нему, не слыша собственных шагов.

Единственное дерево, которое я посадил,  можжевельник на могиле отца.

Отец позвонил, когда я сидел в ресторане и пил коньяк. Он сказал «приезжай», я сказал, что выпил. Тогда, на похоронах, я впервые потерял слух. Мать почти лежала на моей руке, ее локоть больно впивался в ребра. Я видел, как двигались ее резиновые губы.

Теперь я не слышу даже собственных слез, и какое мне дело до ваших.

«Я» Становлюсь похожим на звук, который не смогу узнать среди остальных. Даже во сне, когда нечем дышать и хочется крикнуть. Я пахну чужой постелью, уличным ацетоном и вечерними макаронами. Я помню то, что хочу забыть. И если бы вы попросили написать меня все, что я знаю о жизни,  написал бы ее имя, а рядом «Я».

Куплю темные очки. Такие темные, чтобы спрятать глаза. Буквы станут всплывать в голове красными маячками, и я медленно переберу их, вспоминая ваши имена. Не хотите ли пройти со мной сквозь желтую стену? Нет, спасибо, в следующий раз.

Мои очки такие темные, что я не вижу ваших губ, а вы  моих глаз. Можно улыбаться друг другу резиновыми губами и дарить апельсины. Знаете, мне вчера подарили целый килограмм.

Когда она обнимала меня, становилось тихо. Так тихо, как сейчас. Может быть, она уже стоит напротив, на фоне бесконечной желтой стены? Я не вижу ее из-за этих слишком темных очков. Я не вижу ее, но здесь тихо, очень тихо

Я уйду отсюда завтра. Пройду по коридору, коснусь плеча заснувшей медсестры и медленно вытащу из ее кармана ключи. Потом вернусь сюда и нацарапаю на стене свое имя.

 Кто принес мне апельсины?  спрошу у сестры, возвращая ключи.

 Я,  напишет она на забытом рецепте.

И мы обязательно улыбнемся друг другу.

Наталья Волнистая

О проявлении толерантности по отношению к иноземцам

Каждый месяц плачу за квартиру, воду и т. д. В одном и том же банке. В одном и том же окошке. Одной и той же медлительной тетке.

Каждый раз она пугается одного счета и начинает кудахтать, что их банк эту оплату «не проведет». Каждый раз я вытаскиваю предыдущие квитанции и убеждаю ее, что никуда он не денется, проведет как миленький. Меня она уже помнит, даже на улице здоровается, а про счет  никак.

Ну вот, опять пришла. Здрасте-здрасте, пожалуйста, спасибо, где расписаться, и еще вот эта оплата, пожалуйста. Обычный диалог. На родном мне русском языке, на котором я разговариваю безо всякого акцента.

За мной стоят: сонная девица, крепкий дед лет под 80 и лицо жгучей национальности.

В разгар нашего с теткой общения, когда мы уже дошли до непроводимого счета, и она привычно затрепетала, у меня зазвонил телефон. Приятельница из Голландии собирается на важное интервью в солидную фирму и просит всех знакомых держать пальцы скрещенными, стучать по дереву, короче говоря, помогать ей телепатически. Разговор короткий, не дольше минуты, но на английском. Уточняю  на моем английском. С моим произношением.

Закрываю телефон, извиняюсь перед теткой, в общем, я вся внимание.

Тетка начинает говорить, отчаянно артикулируя, отчетливо и громко произнося каждое слово:

 Вот! Тут! Расписаться! Писать! Тут! Фамилия!

Стоящий за мной дед вносит свою лепту:

 Шрайбен, слышь? Тут надо шрайбен фамилия!  и тычет сухим пальцем в квитанцию, в то место, где надо шрайбен фамилия.

Лицо жгучей национальности хватает со стойки какую-то бумажку, вытаскивает ручку и своим примером пытается объяснить, что же от меня требуется.

 Сюда гляди. Видишь? Я  Саркисян. Пишу  Сар-ки-сян. Ты  Клинтон. Пиши  Клин-тон.

Тут подключается девица:

 Что вы несете? Она сейчас «клинтон» и напишет. Девушка! Мисс! Райт! Вот тут! Райт. Фэмили. Или нейм. Райт!

Я почувствовала, что не вправе их разочаровать.

Я шрайбен фамилию молча. Свою. Не Клинтон.

Я молча отдала мани и взяла чейндж. Не переставая кип смайлинг. Клоузед май бэг энд воз оф.

Когда я уходила, дед с Саркисяном обсуждали, как тяжело жить в другой стране без знания языка.

О путях неисповедимых

Вот, например, Надя.

Интеллигентнейшая семья, на каждой ветке генеалогического древа которой угнездилось по профессору с искусствоведом. Фортепиано. Художественная школа. Три иностранных языка. Почти золотая медаль. Институт, готовящий безработных с изящным образованием.

Поклонники появлялись, так как Надя не то чтобы красавица, но мила, несомненно мила.

Поклонники исчезали: испытания ужином в семейном кругу никто не выдерживал. То у них и с единственным языком были проблемы, то рыбу вилкой ели, то их до нервной дрожи пугала Надина бабушка, выясняя границы их художественно-музыкального кругозора.

 Замечательный мальчик, Наденька,  говорила бабушка после бегства поклонника,  просто замечательный. Но  увы!  не нашего круга. Ну куда за него замуж?!

Надю отправили на дачу за яблоками. Хилая яблонька неожиданно испытала пароксизм плодородия, и Надя потащила домой в руках два тяжеленных пакета яблок, а в сумочке на плече килограмма три маленьких твердых груш.

Электричку она еще худо-бедно пережила.

Неизвестно, что именно подействовало на воспитанную Надю, которая за всю свою жизнь даже слово «задница» ни разу не произнесла вслух,  то ли оттоптанные напрочь ноги, то ли оттянутые пакетами руки, то ли съезжающая с плеча сумка, но когда в троллейбусе она устремилась к свободному месту, а какой-то подвыпивший тип на финише обошел ее на полкорпуса и при этом толкнул и выбил один их пакетов, и тот упал, разорвался, и яблоки раскатились по салону, и сумка опять свалилась с плеча, то в Наде проснулись подавляемые во многих поколениях животные инстинкты, и она врезала этой самой сумкой пьяному по голове.

Пьяный драться в ответ не полез, но обиделся и обозвал Надю стервой. И Надя снова размахнулась сумкой. Сумка раскрылась, и влекомые центробежной силой груши просвистели в разных направлениях, а одна из них метко попала какой-то тетке в лоб. Тетка сочла себя невинной жертвой и позвонила в милицию.

Назад Дальше