Она вернулась к себе в комнату и с облегчением заметила, что флейта все еще лежала на том же месте, в кресле, и продолжала играть. Чего бояться? Мелодия была такая нежная, спокойная, вовсе не злобная, без каких бы то ни было коварных, циничных или бесовских нот, которые более чем охотно приписываются безумию. Она была на самом деле. Эрика склонилась над ней, дотронулась до нее кончиками пальцев. Кружась в вихре вальса, вздымалось кружево нижних юбок, бальные платья, мгновенные вспышки, не успевающие раскрыться и уже вновь исчезающие, призрачные, тающие при звуках менуэта. Блеск паркетов, припудренные плечи и парики, пикантные мушки на щеках и лорнеты, орденские ленты и «Большие кресты», кортики в ножнах, усеянных бриллиантами: у нее защемило сердце: то был час, когда Пушкин писал свое последнее послание, прежде чем отправиться на роковую дуэль
Когда настоящий Дантес вошел в комнату, одетый во французский фрак небесно-голубого цвета, она поднялась, подошла и посмотрела на него с упреком:
К чему все эти предосторожности, все эти уловки?
Слишком много любопытных глаз, Эрика. Вы же прекрасно знаете, что за вами наблюдают. Они только и ждут, чтобы напомнить вам о шизофрении
Не беспокойтесь, я умею ломать комедию как и хранить секреты. Никто ни о чем не догадывается К тому же, знаете, это не передается. Доктор Жард сам мне это говорил раз двадцать Мне нечего опасаться. Я могу зайти так далеко, как мне будет угодно, и потом запросто вернуться. Но если бы вы предпочли, чтобы я не возвращалась
А как же ваша мать? На кого она останется?
У нее стояли слезы в глазах.
Что ж, придется вернуться, ответила она.
Любовь привязывает вас к земле, так?
Вам стоит только сказать мне: идемте
Пожалуйста: идемте
Он взял ее за руку. Музыка была всего лишь восхитительная. It was lovely. Буше и Фрагонар не были подхалимами: они говорили правду, они писали правдиво. Но она всегда предпочитала им Венецию, единственный город, мраморы которого еще держались на плаву, и именно туда она хотела бы отправиться. Она обожала этот мир из камня с голубыми и розовыми прожилками, пред которым при каждом закате приходил преклонить колена багряно-золотой Восток. Это была столица того вполне христианского шарлатанства, по отношению к которому сам Казанова являлся всего-навсего благонравным отпрыском, духовным сыном: там, в соборе Сан-Марко, хранился пузырек с кровью Христовой, шип тернового венца, гвозди с креста и еще, величайшее чудо веры, молоко Богоматери Она смотрела на Дантеса с восхищением. Белый парик, голубой фрак, кортик на бедре Он выглядел сейчас необыкновенно молодым, как если бы эти марши сквозь века освободили его от тяжести возраста.
Я думала, вы состарились в какой-нибудь библиотеке в Венгрии, занимаясь своими Мемуарами
Он поморщился:
Увольте. Единственное, что мне нравится в Казанове, это его умение жить, полностью растворившись во внешнем, там, где обитает счастье. Если ему до сих пор удается очаровывать наш двадцатый век, так лишь потому, что он был его предтечей: Казанова обладал гением посредственности. Это был первый потребитель И в гораздо большей степени, чем Дон Жуан, у которого были проблемы с усваиванием, так сказать, метафизическая отрыжка
А Калиостро? А Сен-Жермен?
Он смеялся от души.
Эрика, вы сокращаете великие века до довольно мелких литературных величин Идемте.
Когда Дантес вошел к ней комнату, Эрика уже ушла. Он сел возле камина, подкинул поленьев и потерял счет времени, дар, который огонь преподносит тому, кто на него смотрит. Был уже час ночи, когда он наконец забеспокоился. Консьерж видел, как Эрика за два часа до этого выходила, одна, и хотя он удивился, что она идет вот так, совсем раздетой, и направляется в парк, в эту октябрьскую ночь, когда на дворе такая Schweinzeit сырость, он подумал, что Fräulein была еще слишком молода, чтобы он напоминал ей о ревматизме, которого сам, кстати, боялся как огня. Да, она была одна, но Он взглянул на Дантеса поверх очков. Fräulein смеялась и будто с кем-то разговаривала. Шампанское, конечно Дантес кинулся в парк, но нашел там одни только каменные бюсты, гирлянды и фрукты, помещенные на высоких цоколях, которые во мраке казались погребальными урнами. До Вены отсюда было не больше часа пути. Он взял машину и вскоре уже петлял по улочкам этого городка Флосхайм. Эрика как провалилась. В четыре часа утра он вернулся в отель и вызвал полицию. Днем по телефону ему сообщили, что полицейские мотоциклисты нашли какую-то молодую женщину в неглиже, по описанию похожую на Эрику: она сидела на скамье, на берегу озера Флосхайм; по-видимому, у нее была амнезия; ее отвезли в больницу. Дантес нашел ее в общей палате, она лежала на спине, холодная как лед. Прошло сорок восемь часов, но она все так же лежала, неподвижно, с открытыми глазами, с застывшей каменной улыбкой. Он позвонил Жарду, который приехал в тот же день и перевез девушку в другую клинику, в Женеве. Жард все не решался применить электрошок, мучаясь сомнениями, в которых Дантес распознал не столько опасения врача, сколько некую скрытую нежность. Уходя от настойчивости психиатра клиники, Жард прятался за врачебную этику: он не обладал законными полномочиями, чтобы применять подобные методы лечения. Послу необходимо было срочно вернуться на свой пост, но он уже слишком далеко зашел в этом сражении, ставкой в котором, казалось ему, была улыбка самой жизни. Он боролся с этим другим берегом, тем, к которому пристала Эрика, и где в конце концов часто оказываются в добровольном изгнании те, хрупкость и чувствительность которых плохо уживается с известным цинизмом, который спокойно принимает то, что называется природой вещей. Он хотел понять, что в этой его борьбе было любовь, а чтоотстаивание чести называться человеком, отказ покоряться тому, что за неимением лучшего называют Судьбой. И когда он проводил рукой по этим разметавшимся по подушке волосам, когда взгляд его бродил по этим чертам, проникнутым нежностью и будто отмеченным печатью совершенства, он знал, что его сердце вечного европейца ни за что не смирится с подобной гнусностью.
Вероятнее всего, ее возвращение было спровоцировано одним жестом. Руки Эрики были закрыты одеялом. Когда на третий день медсестра откинула его, чтобы сделать укол, Дантес, которого обычно в такие моменты просили выйти, остался сидеть возле кровати. Он взял руку Эрики. И два часа спустя он все еще держал ее. Он вдруг почувствовал, что ее пальцы отвечают ему, что она борется, просит помочь ей вернуться
Ну же, Эрика, вернись, просил он.
Ее глаза были широко раскрыты, а в серых зрачках, отливавших янтарем вокруг черной точки, отражалось небо, еще более серое, опрокинутое в окно.
Вернись.
Сиделка смотрела на все это со скепсисом, как любой здравомыслящий человек, наблюдая упорствующих в своем заблуждении упрямцев, полагающих, что любовь может исцелять.
Вам следовало бы отдохнуть немного, сказала она.
Не могли бы вы сделать мне величайшее одолжение и выйти?
На что та удалилась с равнодушным презрением, какое может выразить одно только швейцарское производство часов по отношению ко всякого рода отклонениям от правильного хода.
Он склонился к ней:
Я люблю тебя.
Ее губы ответили; он увидел, что она плачет, а слезы, как всегда, означали возвращение к жизни
XXVI
Таким образом, Дантес позволил втянуть себя в эту партию, которую столь тщательным образом спланировала Мальвина фон Лейден, но игра тем временем принимала совершенно неожиданный оборот. Доля достоверности и искренности в ней достигла наконец таких размеров, что это меняло сам ее характер, с некоторых пор с каждым днем она стала затягивать его все больше. Несмотря на то что он вел строгий контроль за всем, что творилось на шахматном поле, где Мальвина, казалось, провалила главную роль своей жизни, в Эрике, правда, он не усомнился ни на минуту, в самом расстройстве этих планов и расчетов было что-то импровизационное, непредвиденное, что начинало беспокоить его, когда он готов уже был со всей душой, со всем пылом отдаться своему чувству нежности. Момент неожиданного на этот раз сыграл ему на руку, но что завтра? Ведь что-то затевалось, это точно. Его мучил еще и другой вопрос: имел ли он право защищаться? В том, что его грозные противники, горящие жаждой отомстить и покарать, надеялись уничтожить его, он нисколько не сомневался. Конечно, все эти козни, весьма напоминавшие старые, всем известные трюки, почтовые кареты, флакончики с ядом, преданные наперсницы и бесконечные письма в тридцать страниц, не шли ни в какое сравнение с вменяемой ему виной, но разве человек, достойный этого гордого имени, не должен сознавать свою ответственность за все? Ему было трудно сконцентрироваться на своих профессиональных обязанностях, и хотя он принимал всевозможные предосторожности, чтобы о его связи не узнали, он был убежден, что «это было известно», и как будто даже улавливал в поведении своих сотрудников, в их наигранной раскованности, некоторое смущение. Он чувствовал, что постоянно окружен недоброжелательством Мальвины и Барона, и все время опасался какого-то непредвиденного хода на шахматной доске, решающего сокрушительного удара, и это беспокойство совпадало с началом его бессонницы. Когда ему случалось задремать в своем кресле, он часто видел, как шахматные фигуры в придворном платье покидают свое поле, располагаются вокруг него и, увеличиваясь в размерах, мало-помалу смыкают свои черные непробиваемые ряды, а в это время королева, издалека, наблюдает за ним с насмешливой улыбкой, застывшей над ожерельем из орхидей, а рука Барона уже занесена для последнего удара.
Именно в один из таких моментов, когда он мучительно изводил себя, с Эрикой и случился этот тяжелый удар, когда они проводили вместе уик-энд под Веной, на озере Флосхайм, и, несмотря на омерзительное чувство ужаса, владевшее им на протяжении всех этих часов, которое, казалось, никогда уже не кончится, драма эта каким-то образом, который он никак не мог себе объяснить, успокоила его. Может, это оттого, что он не побоялся прямо посмотреть на сложившуюся ситуацию, не испугавшись ни полиции, ни журналистов, ни грозящего скандала? А может быть, потому что в тот момент она, как никогда, нуждалась в нем?
Единственным лицом, которому он осмелился довериться, был человек, к которому он проникся уважением и симпатией с самого начала своей дипломатической деятельности, посол Отен. Сейчас это был уже глубокий старик восьмидесяти семи лет, который, выйдя в отставку, доживал свои дни в итальянском городке Ферраре. Как-то субботним днем Дантес явился к нему с визитом в маленький домик, затерявшийся среди виноградников.
Во всем этом есть одна вещь, которая все время ускользает от меня. Так, я понимаю, что Мальвина захотела заново прожить свою жизнь через посредство своей дочери. Такие случаи известны в психологии и очень распространены среди матерей. Допустим, пожалуй, я разведусь и женюсь на Эрике. Где же здесь месть? Где страшная кара, которую она мне пророчила? Эрика восхитительная молодая женщина. Я люблю ее. Все, что мне грозит, это стать счастливым. Странная получается месть: составить счастье человека, которого хочешь уничтожить
Посол Отен был весь белый: стариковская седина и чистота юных послушников. Он ничего не ответил, то ли из присущей ему скромности, то ли оттого, что нечего было отвечать.
Конечно, продолжал Дантес, перебирая пальцами по гладкому стеклу бокала со «Сполено», конечно, весьма возможно, что речь здесь идет о чем-то более тонком Он рассмеялся и пригубил вина. Ей приписываютто есть она сама приписывает себесверхъестественные способности. Все эти розенкрейцеровские легенды, вы знаете Сен-Жермен и tutti quanti Может быть, они внедрили в меня адскую машину, о которой я ничего не знаю, и этот механизм скоро разнесет меня на куски, а я даже и не подозреваю об этом Угрызения, вы знаете, что это такое Медленное, едва заметное продвижение пламени вдоль по фитилю
В Риме Дантес проснулся посреди ночи в холодном поту. Некоторое время он пребывал в этом состоянии полной дезориентации, сердце его бешено колотилось, а ум тщетно пытался отыскать причину этой паники.
Тут он вспомнил, что посол Отен, у которого за несколько часов до этого он был с визитом, умер два года назад.
Ему потребовалось всего несколько секунд, чтобы совладать с собственным страхом и понять, что же все-таки произошло. Ни Барон, ни несчастная Мальвина не обладали той ужасающе безграничной властью, чтобы по собственной прихоти заставить его болтаться между прошлым и будущим, в некой невесомости Времени: он просто спал и только что проснулся у себя в спальне, во дворце Фарнезе. Он вовсе и не покидал Рима.
Тем не менее следовало извлечь урок из этого небольшого недоразумения: слишком большая легкость в чрезмерном пользовании воображения в конце концов придавала этой восхитительной, но иногда опасной способности силу, которая стремилась сделать ее доминирующей и в некотором смысле независимой, так что инструмент начинал в свою очередь манипулировать тем, кто его создал. Это не было так уж важно, при условии, что вы отдаете себе в том отчет, действуете с оглядкой, словом, не позволяете себя выдумывать. Он улыбнулся: когда ждать ваше скромное эссе «О правильном использовании воображения», Жан Дантес? Он попытался снова заснуть, но не следовало требовать слишком многого от темноты ночи. Как бы там ни было, ему надо было рано вставать: наступало утро того дня, когда он должен был отправиться на ту пресловутую «первую встречу» с Эрикой, над которой они вместе так потешались, они были знакомы уже больше годана эту «случайную» встречу на дороге, неподалеку от виллы, которую он снял на лето в окрестностях Флоренции. Мальвина, узнав из газет, что посол Франции собирается поселиться на старой знаменитейшей вилле «Флавия», поспешила заполучить себе соседнюю виллу: она даже и подумать не могла, что Дантес сам ссудил Эрику деньгами для первого взноса за аренду. Мальвина предусмотрела все, кроме того, что могло случиться в первую очередь: она слишком много говорила своей дочери-подростку, а потом молодой женщине об этом, вне всякого сомнения, «подлом существе», которое, однако, должно было обладать неким даром необыкновенного очарования, чтобы внушить-таки подобную страсть; любопытство открыло дверь мечте, а любовь редко пропускает свидания с воображаемым.
Было три часа утра: как раз время уложить чемоданы до рассвета. Дантес встал и закурил сигарету. В комнате было душно; сухость резного дерева, старых драпировок, тяжесть портьер, все это дышало той ветхостью, которая в любой миг могла обдать вас пылью; посол вдруг поймал себя на том, что думает о саркофагах и мумиях. Он подошел к окну, отдернул занавеси, и тут же в лицо ему ударил лунный свет и свежее дыхание озера. Лука напоминала обнаженную рыжеволосую красавицу. В пене облаков казалось, будто это пышная грудь ее выпирает из корсажа. Весьма аппетитно и очень по-итальянски. Он попытался, сам не зная для чего, восстановить в памяти свой сонэто было что-то волнующее, странное, несомненно, но ухватил лишь какие-то смутные обрывки, которые никак не могли объяснить столь учащенных ударов сердца Бог с ним. К чему все это? Реальность и без того задавала слишком много вопросов; если пришлось заниматься еще и снами
Дантес вышел на террасу и посмотрел в сторону виллы «Италия», которая белела, возвышаясь над ощетинившейся тьмой парка. Отсюда был виден балкон верхнего этажа, и Дантесу даже показалось, что он заметил движение какого-то силуэта и красную точку, дрожавшую в темноте
XXVII
Барон курил свою сигару, стоя в пижаме и нахлобучив на голову серый котелок, очевидно опасаясь ночной сырости. Он раскачивался, вставая на цыпочки и снова опускаясь на пятки, запустив большие пальцы в проймы невидимого жилета, который он, кстати сказать, никогда не носил: ему нравился сам жест. Дантес представлял его себе тем отчетливее, что он не мог его видеть в этой непроглядной тьме и на таком расстоянии; его поразил небрежный вид Барона, столь резко контрастировавший с джентльменской безупречностью его костюма в дневное время. Не предполагая, что за ним наблюдают, он наконец предстал пред Дантесом таким, каким был в действительности, и зрелище это вовсе не впечатляло: раскачиваясь с носка на пятку, с сигарой в зубах и котелком на ушах, он походил на держателя салуна где-нибудь на Диком Западе, следящего за клиентами, поднимающимися к девицам, и подсчитывающего выручку. Сия пошлость в какой-то мере успокаивала: это был не тот человек, который способен выдумать посла Франции, не говоря уже о Европе с ее веками культуры, что в свою очередь если и не доказывало окончательно, то, по крайней мере, могло бы подтвердить, что все они существовали на самом деле, что они не были всего лишь порождением какого-то Повествования, мифомании, вымысла. Это казалось основательным, даже убедительным, во всяком случае в данную минуту, ибо Дантес с какого-то момента, который он не мог расположить во Временивозможно, это случилось прямо сейчас, или вчера, или вообще в другом временном измерении, в другом мире, словом, Дантес находился в состоянии противоборства с этим чувством растворения в небытии, потери сознания, к которому он уже привык. Его личность таяла, уступая сокрушительному действию эрозии, как будто кто-то стирал его резинкой, теряла собственное содержание и контуры, превращаясь в бесформенную массу, из которой время от времени пытались еще выделиться какие-то распознаваемые элементы, имя, фамилия, должность: это были первые сведения, которые он смог дать, прежде чем потерять сознание, после той автомобильной аварии. В каком бы возбужденном состоянии он ни находился, он все же сохранял достаточную ясность ума, чтобы категорически отвергнуть нелепую инсинуацию, что он не существовал, что он был придуман, создан, вымышлен кем-то другим и не обладалэто он-то, Дантес, посол Франции в Риме, «один из немногих настоящих европейцев во всех смыслах этого слова», как писал «Дипломатический мир» по случаю его назначения, никакой независимостью, свободой в словах и поступках, ни даже собственно личными качествами, которые ему приписывались, в общем, что он являлся фальшивкой, подделкой, одной из тех вещичек, «подлинность» которых подтверждала Мальвина, снабжая их родословными, дворянскими грамотами, чтобы затем сбывать их по баснословной цене всем этим парвеню, всегда попадающимся на приманку внешнего вида, золоченых рам и прочих уловок.