Европа - Ромен Гари 3 стр.


VI

Они могли бы жить в относительном достатке, несмотря на себестоимость Барона, которого надо было каждые полгода одевать в Лондоне и поддерживать стиль, достойный его высокого происхождения, не будь у Ma непреодолимой страсти к игре, на что уходили все ее заработки «консультанта по вопросам будущего», род занятий, который она указывала на своих визитках, чтобы хоть чем-то отличаться от прочих гадалок на кофейной гуще и предсказательниц по хрустальным шарам. Никто не понимал, почему эта женщина, наделенная столь незаурядными способностями, была не в состоянии угадать нужное число в рулетке или проигрывала в баккара какому-нибудь продавцу консервированного супа, тогда как Сен-Жермен, к примеру, всегдаэто исторический фактвыбирал выигрышное число в лондонской лотерее. Люди ведь не знали, что посвященные не имели права использовать в личных целях свой дар, и Сен-Жермен также никогда сам не ставил в игре на те числа, что столь безошибочно предсказывал. В результате у «племени», как Эрика называла их трио, отношения с повседневной жизнью все ухудшались, так что даже Дидро, Нострадамус, Лейбниц и сам Сен-Жермен воздевали руки к небу, заслоняя их на некоторое время от хора кредиторов и судебных исполнителей, а затем исчезали в темноте, наименее благоприятной для привидений,  во мраке отключенного электричества. Наблюдатели казино все словно сговорились против Ma и впускали ее разве что по настоянию солидных игроков, которые угрожали, что ноги их больше не будет в этих заведениях, если к «баронессе», которую все они так хорошо знают, не будут относиться с должным почтением. Прижатой к стене своими трудностями, Ma все сложнее было подбадривать других, и, что еще прискорбнее, она все чаще предсказывала клиентам большие несчастья, чем ее собственные. Что же касается «антиквариата», то пошлая коммерциализация искусства подделки мелкими перекупщиками, лишенными вкуса к хорошо сделанной вещи, достигла таких размеров, что столь грубая имитация благородных и выдержанных копий заставляла сомневаться даже самых благосклонно настроенных экспертов. Чтобы представить полотно Буркхардта принадлежащим кисти Рембрандта, выдать картинку Баттистини за произведение Тьеполо, теперь требовались годы и годы «дозревания», это означало, что копия должна была находиться в руках уважаемого коллекционера, прежде чем будет выставлена на торги. Старый Вудкинд, из Винтертура, которому сейчас было уже за девяносто, соглашался иногда приютить у себя одно из этих «открытий» Ma в память об их дружбе, которая восходила, насколько могла судить Эрика, к столь же далекой древности, как, скажем, битва при Лепанто. К счастью, оставались еще добрые души среди настоящих коллекционеров, которых забавляла мысль увидеть, как посредственная копия Бакши красуется на почетном месте у какого-нибудь выскочки из киношников или финансистов, у торговца недвижимостью или консервами. Ради смеха и из отвращения к этой «тупорылой братии», почтенное семейство Каран дАнвер, Ван Рюи или Лещинские иногда принимали к себе статуэтку или картину, вскармливая ее таким образом и придавая ей весу, что впоследствии позволяло Ma представить ее в наилучшем свете. Знать все-таки кое-что усвоила со времени Великой французской революции: они стали поддерживать друг друга. Одной из лучших афер последних лет была затея с ночным горшком Людовика XIV, проданным нефтяному магнату из Техаса, красовавшимся у него в гостиной на столике, подписанном Виньяком. Впрочем, «племени» все-таки не довелось узнать, что такое настоящая нищета, потому что ежемесячно через посредника в швейцарском банке им выплачивалась пенсия, об источнике которой Ma, по ее словам, ничего не знала. Порой, сидя посреди всех этих подарков, преподнесенных ей многочисленными воздыхателями на протяжении всех тех прошедших столетий, куда она часто наведывалась,  флейта Моцарта, пожелтевший от времени веер, который леди Гамильтон брала с собой на тот знаменитый бал, брошь, которую Бенвенуто Челлини вырезал для нее за одну ночь по заказу Лоренцо, бесчисленные музыкальные шкатулки, с хороводами дрессированных собачек и обезьянами во фраках, вальсирующими на лакированных крышках, волшебные фонари, давно лишившиеся своих китайских теней,  Ma вдруг принималась разглядывать Эрику с пристальным вниманием аукционного оценщика и наконец говорила:

 Тебя ждет несчастье. Он от этого не оправится.

Эрика с самого раннего детства узнала о той мечте о мести, которой жила ее мать и которая давала ей необычайные силы, столь необходимые женщине, двадцать пять лет не поднимавшейся с инвалидного кресла, чтобы не отступить перед реальностью. Это страстное желание, эта навязчивая идея, эта воля свести счеты и вновь, вместе с Эрикой и через ее посредство, пережить потерянную любовь, которая разбила ее, но не уничтожила, все это поддерживало ее лучше, чем ортопедический корсет, верхняя часть которого, сжимавшая шею, всегда скрывалась под гирляндами белых цветов. Когда она заставала свою дочь обнаженной, ее лицо освещалось улыбкой триумфатора, той, что играет на устах стратега, уверенного в своих грядущих победах. Она говорила тогда, хлопая себя по бедрам:

 Вот так! Ты у меня самая красивая.

Так она из года в год наблюдала за развитием Эрики, которая в конце концов начала ощущать себя чем-то вроде суфле, поднимающимся под неусыпным оком шеф-повара. Она не сердилась за это на Ma, хотя сознание того, что ей предназначено прожить мечту другой женщины, будь то даже ее собственная мать, раздражало и как бы лишало ее индивидуальности из-за этой нелепой игры в заранее данное призвание, давившее на нее, увеличивая тот груз, что взваливает нам на плечи Судьба. Кроме того, к тому нежному пониманию, которое она испытывала к своей матери, примешивалось более женского сочувствия, чем просто дочерней жалости. Эрика выросла на руинах очень большой любви, одних обломков которой хватило бы на то, чтобы на протяжении четверти века поддерживать женщину, достигшую сейчас уже шестидесятитрехлетнего возраста и ни на миг не перестававшую вести свою нескончаемую партию на шахматной доске мечты, где никогда никто не проигрывает. С четырнадцати-пятнадцати лет Эрика часто садилась перед фотографией Дантеса и, долго всматриваясь в его черты, спрашивала себя: «Понравлюсь ли я ему?» Так постепенно Дантес занял в ее жизни и воображении то место, которое ни один из реально существующих и пытавшихся за ней ухаживать мужчин уже не мог у него отнять. Она хранила в себе весь этот романтический хлам, который вовсе ей не принадлежал, весь этот груз мечтымечты другой женщины. Он носил на себе отпечаток XVIII века, характерный для тех долговечных творений, кои замешаны на столь искусной предумышленности и взращиваемы с таким постоянством любовной ненависти, который в конце концов становится истинным. То поколение, то мифическое существование, к которому причисляла себя Мальвина фон Лейден, когда заговаривала об «этом болтуне Лафонтене» или о лорде Байроне, «этом несколько мрачном, на мой вкус, юноше, которого я успела узнать даже слишком хорошо», было ей чрезвычайно близко по духу. Эрика не раз восставала против этого сна, который даже не был ее сном, но с которым ей приходилось мириться, и она упрямо не хотела принимать эту другую линию жизни, никак не отмеченную у нее на ладони. Во время тех кратких моментов непокорности, когда мечта о бунте оборачивается зализыванием тайных ран, лежа в номере отеля «Париж» в Монте-Карло, в той самой кровати, которая служила брачным ложем для «форда» и «фиата», пока Ma внизу, в казино, ставила на кон всепан или пропал,  Эрика, дожидаясь ее, перечитывала «Пособие мастера на все руки»; в этом учебнике излагалось все, что следовало знать для того, чтобы смастерить на дому бомбу с помощью подсобных материалов, которыми можно было разжиться в ближайшей аптеке. Таким способом она вновь обретала твердую почву под ногами, на которой стоят настоящие люди, те, что реально существуютраз уж они сопротивляются. Ежедневно, ежечасно сталкиваться с Калиостро, Гольдони, кардиналом де Берни, слушать нескончаемый поток разглагольствований этого ходячего журнала Сен-Симона, являться на прием к дожу, аплодировать пастушьим дудкам Руссо и играть с Дидро в философские жмурки, как она это делала с тех пор, как мать привела ее в эту компанию, было довольно изнурительно; но когда вы в то же время оказывались лицом к лицу с весьма прозаическим миром кредиторов и чеков без обеспечения, бомбы начинали казаться единственными произведениями искусства, которые в самом деле могут изменить этот мир. Она пошла в стюардессы в ТВА, рисовала театральные костюмы и эскизы декораций, поступила на хорошо оплачиваемую должность в рекламном агентстве,  и все это для того, чтобы избавиться от химер и освободиться не только от Ma и ее россказней, но и от самого Дантеса: он уже готов был занять в ее мыслях место, довольно близкое к тому, какое он занимал давным-давно в уме той женщины, которой была Ma в свои последние дни счастья рядом с ним, за двадцать пять лет до того. Опасаясь, и вместе с тем не отдавая себе в этом в полной мере отчета, этой наследственности, угроза которой давила на нее, не позволяя рассмотреть повнимательнее сущность проблемы, Эрика стала все больше привязываться к практической, повседневной жизни, состоящей из привычек и постоянного, аккуратного обращения к реальности. Без соблюдения этих правил умственной гигиены она, скорее всего, сдалась бы окончательно; ей и так уже было гораздо легче следовать за своей матерью в ее блужданиях по истории, так же начать твердо верить в то, что революции 1789 года никогда не произойдет и что Неккеры держат у себя неотесанного кучера-корсиканца, Наполеона Бонапарта. Ma говорила, что Эрика обладала красотой того исключительного совершенства, которое в XIX веке могли простить лишь особам, зараженным романтической чахоткой, в XVIIIтем, кто обладал глупостью Вирджинии, а в XXносительницам продвинутых политических идей. «И еще это реванш брюнеток над блондинками»,  добавляла она, выдыхая с легким присвистом, что служило у нее знаком полнейшего удовлетворения, и смотрела на свою дочь, как Мария Антуанетта, должно быть, любовалась, выглядывая из своего окна в Версале, на головы Робеспьера, Дантона, Марата, Сен-Жюста, которые швейцарские гвардейцы выносили на острие алебард после провала революции, под приветственные возгласы парижской толпы, радующейся счастливому избавлению от Террора, переходу власти к буржуазии и спасению от этого тиранствующего Наполеона. Так как Ma, надо заметать, продолжала упиваться торжеством жизни в том мире, где Французская революция провалилась и где ее по-прежнему принимали при дворе маленьких германских княжеств XVIII века, этом последнем пристанище цивилизации. Эрика не могла оставить свою мать на попечение одного Барона, потому что этот человек, можно сказать, не существовал вовсе; что же касается загадочной ренты, которую предоставлял им швейцарский банк, ее явно было недостаточно, чтобы покрывать проигрыши, одевать Барона и обеспечивать жизнь женщины, прикованной к инвалидному креслу и собственным экстравагантным причудам. Когда Эрика удалялась от «племени», она чувствовала себя предательницей. А каждый раз, когда она возвращалась в родные пенаты, Ma, вооружившись своим позолоченным лорнетом, тем самым, что подарил ей Пушкин как раз перед той злосчастной дуэлью, рассматривала Эрику с ног до головы, и голос ее обретал прежний победоносный тон, тогда как лицо становилось непроницаемо, почти торжественно, серьезным:

 Дочь моя, ты принесешь большое несчастье

Иной раз, когда Эрика представала раздетой перед своей матерью, подвергаясь этому рассматриванию, при котором создавалось впечатление, будто она позирует для «Рынка рабов» Делакруа, ей казалось, что эта фраза «тебя ждет несчастье», слетевшая с губ заядлого игрока, приобретала уже буквальный и какой-то зловещий смысл. И ощущение это было тем более острым, что именно в этот момент Ma слегка прищуривалась, а губы ее, особенно выделявшиеся на бледном припудренном лице ярко-красной помадой, растягивались в коварной улыбке, как будто она целилась кому-то в сердце. Эрика вовсе не упрекала мать в столь чудовищной жестокости, потому что она очень рано узнала, в безрассудной преднамеренности, которой было проникнуто все ее воспитание, искру тех великих святых безумств, что воспламеняла иногда сердца людей и цивилизации. Эта женщина со сломанным позвоночником, больше, чем какая-либо другая, заслуживала крыльев. Хотя часто, размышляя о своей жизни, полностью отданной вымыслу, Эрика и позволяла себе вспышки гнева, она все же соглашалась продолжать игру в этом семейном альянсе, и когда мать и дочь говорили о Дантесе, то прежде всего как о неприятеле, которого необходимо как следует изучить, чтобы легче с ним справиться. Ma тогда становилась похожей на генерала, который строит свой план кампании, исходя из рельефа местности, расположения имеющихся в распоряжении частей и, наконец, сведений относительно характера и слабостей противника. Эрика слишком любила свою мать, чтобы обличать этого зверька, или, точнее, зверя, грызущего душу и изъедающего мозг, называемого отчаянием, которое часто подменяют эксцентричностью. Бывают обстоятельства, когда требуется большая эксцентричность, чтобы просто продолжать жить, и Ma черпала свои силы в единственном чудодейственном средстве, которое было нам доступно, а именно, в иллюзиях, и держалась в своем кресле на колесиках как на недоступном Олимпе, до которого не добиралась беспощадная реальность. Она до сих пор сохраняла ту красоту, безразличную к возрасту, какую часто можно обнаружить на портретах немецких экспрессионистов, и редкие, еще не умершие, знакомые, которым, должно быть, было под сорок в то время, когда Ma было всего двадцать, все эти Касилья, Свочи фон Курлянд, Оссовьетские, улыбались, иронично и грустно, и с большим восхищением говорили об «их знакомой» Мальвине фон Лейден, «этой необыкновенной женщине», с нежным взглядом прошлого, той, которая так выводила их из себя, пока годы не сделали наконец свое дело. Какие бы ужасы о прошлом ее матери ни доводилось ей услышать, Эрика не обращала на это никакого внимания, так как знала, что Ma принадлежит к той особой расе легендарных героев, которые обретают свое настоящее значение только в творениях Времени, а современники могут оценить в них лишь недолговечный подсобный материал; от Мессалины до Клеопатры, от Феодоры Византийской до Мальвины фон Лейден прослеживалось это действие волшебства, которое превращало шлюх в божества с таинственным лицом, молочниц в валькирий, девиц Борджиа в прелестниц флорентийской живописи, а скромную Лауру в бессмертный поэтический образ. Ее мало волновало, являлась ли ее мать на самом деле той пожирательницей мужчин, той авантюристкой высокого полета, имя которой, отзывающееся эхом скандалов, вновь возникало на страницах газет всякий раз, когда пресса овладевала каким-нибудь садом запретных наслаждений или полем тайных игр. Скрытые раны, которыми эти откровения с ранних пор уродовали психику Эрики, были ранами, наносимыми реальностью, но то, что так сильно связывало ее с матерью, обладало всем могуществом и страстью воображения. Это был сговор химер.

VII

Барон, впавший в немилость, тихонько покачивался на канареечных подушках заднего сиденья, и даже солнце не могло потушить пунцовый пожар его лица, на котором нежно-фиалковый цвет глаз напоминал своей голубизной лучшие образцы дрезденского фарфора. Злополучная встреча с бутылкой шампанского за обедом, в прохладных подвалах одной из trattoria Пармы, лишила его права сесть за руль, между тем как заранее уже было намечено, что «испано» въедет на виллу «Италия» парадным ходом, достойным своего экипажа. Ma так и не сочла необходимым просветить свою дочь насчет обстоятельств, в которых она повстречала этого последнего отпрыска Великого Магистра Ордена тевтонских рыцарей, чтобы сделать его приемным отцом Эрики. Дантес, который заранее готовился к этой решающей встрече, не нашел никаких следов фамилии фон Пюц цу Штерн ни в одной из хроник, что доказывало либо что Барон не существует, либо что за те века, которые были у него за плечами, он весьма преуспел в искусстве оставаться незамеченным. Это состояние постоянного самоустранения, из которого Пюци решительно не хотел выходить, могло быть также расцененоа надо сказать, что это был человек, который всегда держал двери открытыми, чтобы скрыться в любую минуту,  как крайняя осторожность большого хитреца, вознамерившегося избежать тех знаков внимания, на которые Судьба столь часто и так некстати бывает щедра. Как бы там ни было, Барон почти всегда вклинивался в те состояния сновидений наяву, в которые превратились ночи Дантеса, и усаживался, прямой как штык, рядом с ним, скрестив руки на набалдашнике своей трости, в той же позе, что и сейчас, на заднем сиденье канареечного «испано», который вез трио навстречу судьбе и за приближением которого Дантес наблюдал с высоты террасы виллы «Флавия». Сюрпризом дня явился отказ Пюци, немой, но категоричный, надевать серую кепку и форму шофера, в которую хотела облачить его Ma и которая, между прочим, прекрасно сочеталась с цветом «испано». Честно говоря, это нельзя было назвать бунтомБарон был для этого слишком хорошо воспитан,  скорее молчаливым протестом, придавшим его фиалковому взгляду почти негодующий блеск. Эта внезапная увертка была столь неожиданна, что удивленная Ma не стала настаивать, и Барону разрешили оставить его клетчатый костюм и галстук-бабочку. И все же в воздухе запахло драмой, так как Ma, сбитая с толку этим отказом послушания со стороны столь знакомого ей объекта, шмыгала сейчас носом в свой платочек, и хотя эта попытка заставить поверить в свои слезы была, скажем прямо, малоубедительна, Барон, забившись в свой угол, уже пунцовел от стыда, что позволяло надеяться, что все стало на свои места и теперь можно было снова рассчитывать на него во всех домашних делах, которые собирались ему доверить. Когда Ma принимала посетителей, Барон натягивал безупречный фрак метрдотеля, типа «К вашим услугам, мадам», по утрам он облачался в черно-желтое «осиное» платье камердинера, но в моменты роскоши, в паласах игорных столиц, он снова превращался в друга семьи, выстаивая за инвалидным креслом, держа в руке чашечку кофе, аккуратно прижимая мизинец, а вовсе не отставляя его, как это делалось у парвеню. Дантес находил весьма сомнительными все эти элегантные позы и номера безупречной изысканности, потому что они очень напоминали ту «уверенную сдержанность», которая ассоциируется с личной охраной и мейстерзингерами. Он знал в то же время, что может сделать воображение стороннего человека с каждым из нас, и ему было немного стыдно за свое недоверие и подозрительность, особенно когда он замечал, или полагал, что замечает, на лице Барона выражение грусти и ностальгии, мало совместимое с извечным dont show your feelings, ifs rudeкоторого английская традиция требует от настоящего джентльмена,  традиция, в которой всякое внешнее проявление личного переживания оборачивается настоящим Ватерлоо, что во французском кодексе приличий было бы равноценно расстегнутой ширинке.

Эрика узнала об этом названом отцовстве, от любых внешних проявлений которогокак то: поцеловать в щечку, ласково улыбнуться или потрепать по волосамБарон всегда строго воздерживался, так вот, узнала она об этом в возрасте пятнадцати лет, когда пришло время получать собственный паспорт, который был выдан ей в консульстве Германии в Ницце каким-то секретарем, которого собственное заискивание буквально складывало пополам, и вам так и хотелось вытащить его, несчастного, из масляной лужи, бедное насекомое! Эрика фон Пюц цу Штерн, благоволите, один только Бог знал, что это имя значило в словаре крестовых походов: законные сыновья и бастарды, соколиные охоты, гербы, генеалогические древа с ветвями и ответвлениями, отрубленными на поле битвы, рапиры, турниры, оспа, яды, изнасилования жен, скончавшихся при родах, хоругви, факелы, предательства и верность хотя она не нашла и следа всего этого в альманахе прусского дворянства Риттера Кляйста. До того как ей исполнилось пятнадцать, Эрика видела в Бароне единственный их предмет мебели, который Ma повсюду возила за собой, и ей не приходилось сомневаться в том, что в его ящичках помещаются все одиннадцать веков его благородства и величия, потому что Барон все равно никогда не открывался. Он молчал, и абсолютная тишина оборачивалась удивительным и даже оскорбительным, в своем полном отказе от самовыражения, красноречиемчем-то вроде презрительного и безапелляционного суждения, которое он, казалось, выносил о вселенском порядке вещей, по его мнениюскандального. Любые слова должны были казаться ему недостойными, потому что новая лексика отражала новый мир. Трудности с выражением у Пютци объяснялись вовсе не врожденными недостатками, но, и в том нет никакого сомнения, чересчур недоверчивыми отношениями с реальностью, куда он попал в результате несчастного случая своего рождения, реальностью, полностью обнимаемою языком, с которым у нее устанавливаются бесчисленные и довольно гнусные связи. Барон этого хлеба насущного не вкушал. Получив в консульстве свой паспорт и одарив мимолетной улыбкой вице-канцлера, фамилия которого, хотите верьте, хотите нет, была фон Перпиньян,  вот все, что осталось от религиозных войн и переселений гугенотов, бежавших на родину Лютера,  Эрика вернулась к этому только что обретенному отцу, испытывая, надо признаться, чувство сопричастности к популярным романам, в которых обнаруживались следы детей, украденных в младенчестве цыганами и внезапно возвращенных в лоно обожающей семьи благодаря всемогущему гению романиста. Они жили тогда в Сан-Ремо и за две недели успели уже пять раз поменять отель, подчиняясь капризам игры в баккара и в тридцать-сорок, переезжая из скромного pensione в апартаменты Мажестикдва миллиона лир, выигранные за карточным столом,  чтобы затем оказаться в меблированных комнатах квартала Бордигера, единственном месте в городе, где им удалось найти жилье за невысокую плату в разгар туристического сезона. Эрика застала Баронаона так и не привыкла называть его «отцом»в комнате: он поливал горшок с геранью. Ma эта манера ухаживать за чужими растениями очень раздражалаальтруизм тем более прискорбный, что хозяин запросил плату вперед: чтобы такая знатная клиентура снизошла до его скромного pensione, не иначе как они остались без гроша. Ma ворчала, что в таких обстоятельствах забота о растениях этого проходимца сразу приводила на ум нечто вроде: «Все же дай ему на чай,  сказал мой отец», или как там было у Виктора Гюго. Между дочерью и ее новопоявившимся отцом состоялось краткое объяснение, в котором нескромное проявление эмоций было посрамлено и ретировалось, поджав хвост, потому что именно в тот момент нервы у Эрики были на пределе. Мать говорила, что ей этой ночью было откровение, абсолютно точное и стопроцентно прочувствованное, в котором указывалось, что ровно в девять двадцать две за вторым столом по левую сторону казино выпадет четыре, если только на Ma не будет ничего зеленого, цвет, который она в любом случае терпеть не могла, потому что он напоминал ей грубость и пошлость природы, этой крестьянской простушки. Оставалось только раздобыть, что поставить, и Эрике пришлось положить на алтарь единственную ценную вещь, которой располагала семья на тот момент. Речь шла об одном редчайшем издании Гёльдерлина, полученном Эрикой в подарок от почитателя, который был немногим старше ее, маленького лорда Ноддера, отец которого был пожалован дворянством, за заслуги в деле экспорта обуви. Тогда голосом, в котором прозвучали нотки неврастенической злобы(Боже мой, лучше бы я умерла, умерла и все, чем терпеть это дальше),  она заметила Барону, изливавшему свою нежность на цветок герани:

Назад Дальше