И онникакой не Альдо, а этот вот тип, который только и делает, что пялится на него просто верх наглости! И главное, делает вид, что ему хоть бы что. И не думает прятаться: не отстаёт ни на шаг, обезьянничает, повторяя малейшее движение.
Неужели это твоя обезьяна, Альдо? Эта тварь, которая беспрестанно корчит рожи, гримасничая и кривляясь. Неужто ей, именно ей суждено превратиться в того самого человека (с большой, непременно с большой буквы «Ч»!), будущее которого проблескивает на горизонте? Ведь ради неговсё это. И «Хроника» рубка бумажного тростника ради сахара ненависти. Или эта высшая сладость, этот нектар предназначен не тебе, а тому, которого и не разглядеть за горизонтом.
А тебе остается однодень за днем превращаться в макаку, и кожа твоя прорастает звериной шерстью, а душаживотными инстинктами. Обратный отсчет, Альдо Как деревянный дурачок Пиноккио, по глупости и незнанию примеривший шкуру осла.
А шкура прирастает намертво, так, что от нее не избавиться. Пробуй, пытайся, лезь из кожи вон: любые попытки обречены. Ведь это твоё собственное отражение гримасничает тебе же прямо в лицо. Без забот и препятствий пронизывает ряды манекенов, с равным успехом одолевая и застывших франтих в тысячефранковых шмотках, и бесстыдно раздетых, пялящихся в марево улицы худосочным стандартом пластмассовых сисек.
Захватывающий променад! Где уж тут тягаться серфингу по лазурным волнам вблизи золотых пляжей Ривьеры!.. Этаким пёрышком по стеклу, а, скорее, мартышкой, порхающей по непролазным лианам.
Но легкость скольжения, как и всё в этом мире, имеет свою плату: отражение то и дело сливается с ряжеными чучелами, рождая причудливые суммы в духе «Капричос». Пожалуй, не Гойя Ближе к Пикассо. Его «Сюита Воллара», где художник, разыгрывая бой быков, в неистовой тавромахии сливается со своей жертвой и становится Минотавром. Или «Герника», прореха в пространстве и времени, прободение в холсте бытия, дыра, кричащая в кромешные корчи ада. Там, именно там самое место твоему жалкому, мерзким, холодным потом залитому облику, который то и дело искажается в мишуре роскоши, дробится и комкается в кривых зеркалах витрин шикарных магазинов улицы Гинемэ.
Или всё от воздуха, отравленного весной и угарным газом? Он плавится, как над раскаленной жаровней, изгибается в пыльной духоте набитой машинами улицы. Как тело Ульрики в миг, обозначенный порциями дрожи. Её плечи, покатые плечи пловчихи, ослепительно белые, как нордический лед, арктический наст, под которым таится арийский огонь обжигающего исступления, откидываются назадсловно сведенные судорогой или неодолимой рукой палача, разом выставляя груди, тяжелые и упругие, будто вдавленные сверху. Они, и так широко посаженные, расходятся ещё больше, и росинки любовной испарины, дрожавшие в ложбинке слева от сердца, в маленьком озерце вокруг серебряного нательного перекрестья, тают, разом обращаются в ручеек, текущий из ступней распятого в жизнь вечную
Казалось, она задыхается Как эта улица, втиснутая небывалой для апрельского Парижа жарой в нагретый асфальт, задыхается от выхлопных газов, под саваном смога, осевшего над тротуарами, среди молодой листвы платанов, уже в зародыше отравленной пылью и вонью из тысяч и тысяч выхлопных труб, нескончаемой процессией, под несмолкающий «Stabat Mater» клаксонов и рычащих моторов, курящих свой ядовитый фимиам.
Или это задыхается сердце, не в силах перекачивать загустевшую от холодного выпота, вязкую кровь? И ниточка, связывающая тебя с тем, скользящим в витринах, истончается вдруг до предела, до диаметра нервного окончания где-нибудь в мизинце левой руки. А что, как несчастному Коллоди уготовано испариться, тут, прямо посреди этой чертовой застекленной, оранжерейной теплицыулицы Гинемэ? Останется от него мокрое место. Да ослиная шкура. Все возможности превратиться, так сказать, в барабан революции. Не зря, не зря так страдал и мучился обращенный в осла Пиноккио. У хозяина послушнейших осликовбывших доверчивых ребятишекто и дело получались чудные барабаны, громкие, звучные, ходовой товар из шкур превосходного качества. Уж на что был дурачок, да ещё из полена, и то понимал, как легок путь от осла к барабану, и как тернистк человеку, пусть даже с маленькой, самой маленькой буковки.
Тут стеклянный колпак бутиков Гинемэ вдребезги оборвался, и с улицы Вавин в лицо ударил порыв свежего, ветра, смяв липкое, вязкое безвоздушие и швырнув его прочь, как скомканную вчерашнюю газету. Порыв ветра Самого настоящего, весеннего, который продувает насквозь жалкие, забитые потом и пылью поры. И страхом? Признайся, признайся себе. Наберись мужества.
Признайся себе во всём В том, что ты захотел её в ту же секунду, как увидел на перроне Северного вокзала. «Герман?», спрашивает она, а ты стоишь, как осел, не в силах вымолвить слово, онемев, а в глупой твоей башке мелькает: Брунгильда валькирия Каким-то тевтонским напором, кумулятивными порциями впечатлений она вторглась в твою душу. Высокая рыжая ни следа косметики зеленое пламя в глазах, то разгорающееся нестерпимо, то гаснущее до непроницаемости.
И голос еёнизкий, грудной, из самой глубины груди, обтянутой приталенной клетчатой «ковбойкой». Пущенная навыпуск, она вместе с джинсами откровенно выказывает напоказ объем и симметрию сильного, налитого неутомимой энергией тела спортсменки. Ворот рубашки, расстегнутый на три пуговицы, открывает шеювысокую и гордую, словно башню слоновой кости, без единой морщины и складки, и дальше вниз, из белейшей впадиныпологое и неудержимое начало живых, теснимых и сдавленных рубашкой выпуклостей. И там, в бездонной белизне этого началакатолический крестик на черной бечевке: серебряные перекладинки с намертво припаянной фигуркой.
И сходу, как в омут, затянутый в этот хаос симметрий, ты чувствуешь себя Зигфридомналиваешься силой и волей, готовой на всё, лишь бы смять, сорвать эти джинсы и эти ненужные пуговицы. И вдруг опомнившись, ты наталкиваешься на её взгляд. Ледовитая, бездонная Балтика, плещущая и мерцающая темно-зелеными волнами. «Verde olivo» Насмешка сквозит в её взоре, и ты страшно смущаешься, как студент-первокурсник на твоём же экзамене, и с пунцовеющим лицом и сладостной истомой внизу живота ощущаешь, что она всё почувствовала. Насквозь увидела, что в тебе проросло. «Зеленая олива» И вся твоя университетская спесь и магистерская рефлексия в тот же миг, на перроне Северного вокзала, превращается в гору пыльного хлама, груду чемоданов, которые мимо проносит носильщик, услужливо семеня вслед за напомаженной и аляповато разодетой дряхлой старухой.
Только тут до ослиного твоего нутра доходит: она уже дважды произнесла пароль. Нетерпеливо, как породистая кобылица, поведя своей статной шеей, бесшабашно тряхнув своей стриженой, словно в огненно-золотую шапочку для плаванья одетой головой, Ульрика вновь смотрит на тебя в упор с высоты своей стройной и статной башни. Ни тревоги, ни малейшего опасения, и от этого ты краснеешь ещё необратимей. «Oliva roha», сдавленно сипишь ты в ответ. И она вдруг улыбается своим широким, полногубым ртом голливудской дивы, и ряды ровных, сахарно-белых зубов окончательно лишают тебя дара зрения. «Roha ещё как roha!..» смеется она, как-то обезоруживающе открыто, распахнуто. И тебя, завороженного окутавшим тебя изумрудным роением искр, вопреки всей твоей рефлексии, горящей пунцовым пламенем пылающих щек и ушей, с головой охватывает это рыжее пламя
И вы смеетесь уже в унисон, и ты продолжаешь выкидывать глупость за глупостью. «Красная олива!.. Ох-ох! Красная» придушенный смехом, колотишь ты в ослиный свой барабан. И ты, трусливая, паршивая ослятина, принимаешься тараторить, словно пытаешься сам себя вознаградить за окончательно расшатавшиеся в поезде нервы, за перенесенные тобой на границе, совершенно ребяческие, из пальца высосанные страхи. «Красная!.. Обхохочешься! несешь ты околесицу, и ничто уже не в силах тебя осадить. И кому пришло на ум выкрасить оливку в красный цвет? Да ещё в пароль закатать? Она, видно, тоже смутилась до невозможности!..»
А Ульрика разом вдруг перестает смеяться. Ледниковая шапка воцаряется на невозмутимо возвысившемся, ставшем недостижимым её лице, и ты понимаешь, что сморозил какую-то чушь. Но она не вдается в подробности. Лицо её совершенно меняется. Оглядываясь по сторонам с индейским прищуром, она машинально берет пальцами левой руки свой серебряный крестик и теребит его указательным и большим пальцами. «Идём», сухо произносит она и, не дожидаясь тебя, стремительно направляется в здание вокзала.
И ты, еле поспевая за ней со своей дорожной сумкой, понимаешь, что страхи твои вовсе не ребяческие. Ребячество осталось там, за спиной, в канувшем за вагонным окном Берлине, в университетских аудиториях, пропитанных мелом и запахом юности, замешанного на духах и перебродившем гормонами поте. Оно утонуло в бездонно-любовном немом беззаветном укоре заплаканных карих глаз покинутой Флоры
Флора Нежная преданность, моя ты мулаточка, какао со сливками«как ты любишь, любимый, чуть сахара и немного остывший» Иная Бразилия вдруг проснулась в тебе, и уже не какао и сливки, а терпкий, одуряюще горький матэ проникает в твою застоялую кровь. Так-то, Альдо Наивный, ты думал, они благополучно атрофировались. Вещая с университетской кафедры, ты и не чаял обнаружить их внутри. А они все это время ждали, как ягуар, что крадется по непроходимой сельве, до поры неразличимо сливаясь с безумно-запутанным изумрудным рисунком веток и листьев.
Ты ответил Ульрике: «Красная олива», и ощущение опасности, забытое ещё с допотопных времен Сан-Паулу и похищения Элдрика, вдруг помчалось по венам, как поезд метро, окатило тебя ушатом адреналина. Неудержимая волна выплеснулась наружу и понеслась в мелькании лиц и фигур, в галдеже пассажиров и даже в исполненном неги и шарма голосе из вокзальных динамиков, объявившем о прибытии Венского экспресса. Вслед за стремительно удалявшимся факеломогненно-рыжей Ульрикой
«Verde Olivo» это журнал» монотонно, словно «Stabat Mater» с амвона, бормочет Рендидо. Он никак не откликнулся на твою историю с паролем и Ульрикой. Другое дело Торрес. Этот на все лады начал играть и переигрывать ситуацию, которую коротко изложила Ульрика. И к чему она это? Или осмеяниеу них что-то вместо обряда посвящения? А Рендидо, с ножницами в руках, не обращая внимания на хохот и шуточки Торреса, терпеливо даёт информацию. «Кубинцы выпускали его Конечно, им «Олива» была, как кость в горле. Враги перекрестили его в «Красную оливу». Перекрасили Из-за его содержимого Оно было, действительно, самое что ни на есть красное», непроницаемо и монотонно, покачиваясь на своем тюфяке, будто шаман кечуа, произносит Рендидо. «Он расходился по всей Латинской Америке. И мы в Ла-Пасе читали его» Его взгляд уставился в одну точку где-то на голой, без ковров и картин, стене напротив. «А разве в Бразилии не читали «Оливу»?» Глаза его вперились прямо в тебя, но вопрос его прозвучал все так же прозрачно, лишенным гамм и оттенков. «Читали Маригелла давал мне номера», бурчишь ты, как студент-недоучка, неимоверным внутренним усилием сдерживаясь, чтобы опять не превратиться в красную оливу. «Да, Маригелла» совсем теплым эхом вторит Рендидо, прикрыв глаза. Точно молится за душу вожака бразильской герильи. Торрес на несколько мгновений перестает смеяться.
Что ж, ты прекрасно знал Карлоса, и не считаешь нужным сходу что-то кому-то доказывать. «Они и так должны знать. А если не знают, то нечего и объяснять», подумал ты.
Этот Рендидо, прыщавый зануда, который у них в коммуне, видимо, вместо пугала или громоотвода, притягивающего на себя все насмешки, словно прочел твои мысли. «Не бойся. У тебя надежные рекомендации. Участвовать с Маригеллой в городской герилье» сказал он, и густая кровь доброжелательности наполнила облатку его пустопорожнего голоса. «Я и не боюсь» несколько запальчиво парируешь ты и добавляешь уже спокойно, но с пафосом: «Карлос был вожаком по природе Многих из нас он вывел на освещенную дорогу». Какого черта ты скатываешься до этого дешевого пафоса? Неужели ты, мифотворец чертов, стремишься произвести впечатление на этих юнцов?
Зануда всё также сидел, замерев и прикрыв веки. «Природа что мы знаем о природе идущих впереди?» прозвучал наполненный страстью голос Ульрики. Если бы в них не плескалось столько страсти, слова её могли бы показаться сухой риторикой: «Жмурясь, сетуя и жалуясь, мы, смертные, бредем за путеводной звездой, освещающей нам путь. Много ты можешь сказать о природе звезды?» Последний вопрос она задала, точно щелкнула бичом, широко распахнув свои глаза-изумруды и уперев их тебе прямо в душу. Напряжение этого взгляда передалось тебе, и ответ готов был уже прозвучать. Но зануда обесточил возникшее электричество. «И насчет украденного гринго знаем. Отлично знаем». Торрес совсем повеселел. «История с Элдриком наделала много шума», откликнулся он. Помню, мне не давала покоя мысль: одного его выкрали, или с супругой. Газеты писали, что у американского посла жена-красавица, бывшая «мисс» какого-то штата» Ты слушаешь его нескончаемую болтовню и внутри нарастает неясное беспокойство. Когда же они отведут тебя к главному?
Но к индейцу ты в первый раз так и не попал. Он у них, видимо, что-то вроде гуру или шейха в ордене дервишей. И охраняют его почище золотого Будды. «Не гогочи, Торрес! Алехандро работает! И, вообще, хорошо бы тебе хоть на минуту заткнуться!..» И ни на секунду не умолкающий Торрес, перуанец с покрытым шрамами лицом тореадора и с подростковым, бесшабашным весельем в глазах, покорнейше повинуется шиканью Ульрики, и нет, не смолкает, но на несколько минут делает свой «громкоговоритель» потише. «А когда же мы с тобой поработаем, Ульрика?», откровенным взором провожая её фигуру, с масленой интонацией бросает Торрес ей вслед, встряхивая своими засаленными, черными как смоль волосами. И ты еле сдерживаешься, чтобы не дать ему нет, не в зубы, а подзатыльник, как нашкодившему школьнику. «Не в этой жизни, Морено, ничуть не смущаясь, парирует Ульрика. Твой язык работает за двоих, так что вряд ли тебе нужна партнерша». Под дружный хохот Торрес на миг умолкает, но довольная улыбка не покидает его неунывающее лицо. А ведь они не намного младше тебя, Альдо. Да уж, старина Альдо! Неужели любовная патока Флоры обернулась непролазной трясиной жира? Да, ты всегда умел находить виноватых. Кому ты сейчас отвел роль несчастного папы Карло?
Ты нетерпеливо оглядываешься вокруг, стараясь избегать настырного взгляда Рендидо. «Так сегодня мы с Алехандро не увидимся?» спрашиваешь ты, еле скрывая досаду. «Нет», отвечает Ульрика. «Герман, с ним ты увидишься завтра. На сегодня с тебя и так достаточно». Голос её струится неожиданно мягко и доброжелательно.
«Алехандро работает» Что он там, смешивает коктейль Молотова? Из-за двери, которая уже стала для тебя заветной, не доносится ни звука. И в воздухени намека на солярку и керосин. Уж ты-то никогда не забудешь, как готовят коктейль Молотова Рендидо словно читает твои мысли. Ты вдруг раздосадовано ловишь себя на мысли, что с самого твоего появления на пороге этой квартиры, больше напоминающей зал ожидания на вокзале, он испытующе тебя изучает. Ну и противный же у него взгляд! И голос какой-то дребезжащий, надтреснутый, словно скрывающий точащую его немочь.
«Хроника», с пиететом, который кажется тебе излишним, произносит зануда. «Хроника», вдруг, прервав свой поток балагурства, совершенно серьезным эхом вторит Торрес. Ты усилием воли сдерживаешь порыв любопытства. От тебя вопросов они не услышат. В конце концов, с тебя на сегодня, действительно, хватит. Или, может, Ульрика сказала больше, чем все услышали? Ведь сегодня ещё не закончилось. Впрочем, ты давно уже живешь так, что сегодня не заканчивается для тебя никогда.
И Рендидо, и Торрес сидят на матрацах прямо на полу, обложившись немыслимым ворохом газет и журналов. Повсюду разбросаны обрезки страниц. В руках у них ножницы, которыми они одну за другой кромсают страницы.
«Проходи, Герман, располагайся. Любой свободный тюфякв твоем полном распоряжении. И не обращай на нас внимания. Мы грубые, неотесанные мачетерос. У нас тут сезон уборки сахарного тростника», панибратски откликается Торрес. «Смотрите, Герман, небось, удивлен. Наверно, ломает себе голову, что за бумажной ерундой они тут так заняты?» «Когда язык без костей, его не сломаешь. Вот челюстям и приходится отдуваться», отвечаешь ты, может быть, излишне жестко. Но Торрес начинает заливисто хохотать, потряхивая своими черносмольными прядями. «А ты парень не промах», сквозь смех выводит он и многозначительно подмигивает: «То-то, смотрю, Ульрика, примчалась с вокзала такая взбудораженная, такая» «Морено!.. окрик Ульрики доносится из другой комнаты. Герман ещё не привык к твоим шуточкам, поэтому как бы тебе не схлопотать с непривычки». «Умолкаю! Умолкаю!..» добродушно пошел на попятный Торрес, не переставая посмеиваться.