Аллегра, я была бы бесконечно благодарна, если бы ты помалкивала об этом. Иногда бывает это не то, что кажется это личное, говорит она наконец твердо, закрывая тему.
Конечно, говорю я, качаясь взад-вперед на тренажере. Кстати, насчет арендной платы, добавляю я, поговорим сейчас или в другой раз?
Она ушам своим не верит. Как я могла такое сказать. Будто мои слова и мой тон, да еще в такой момент, в сто раз хуже, чем то, что я застала в своей комнате. Она смотрит на меня по-другому. С неприязнью. Отвращением. Ничтожество. Придурочная.
Арендная плата не изменится, говорит она, бросая на меня строгий взгляд; больше нет вопросов. Все четко и понятно. Плата не изменится, а я никому ничего не скажу про волосатую задницу, которая не принадлежит Доннахе. Хотя я и так не собиралась.
Я постираю это, говорит она про простыни, неверной походкой выходя из спортзала, наверняка еще не пришла в себя после секса.
Я застилаю чистые простыни, бросаю свое любимое флисовое одеяло в угол. Придется открыть окно настежь, чтобы избавиться от запаха его геля после бритья, такого удушливого, будто он пропитал каждый дюйм моей комнаты. Наконец я ложусь, продрогшая после целого дня на улице и вечера в парке, но слишком уставшая, чтобы принимать душ.
Я пересматриваю видео несколько раз. Сначала я сняла это на телефон, а теперь пытаюсь разобраться, что же я чувствую по этому поводу.
Глава шестая
Я просыпаюсь от детских криков в саду. Сейчас десять утра, суббота, и я рада, что мне удалось отключить свой внутренний будильник, по которому я живу с понедельника по пятницу, и поспать подольше. Учитывая, что я обнаружила вчера у себя в спальне, я рассчитывала, что Бекки проявит ко мне особую заботу. Завтрак в постель, никаких шумных детей под моим окном, сниженная арендная плата. Или она хочет избавиться от меня? Шестилетний Киллин самый шумный. Уверена, он опять нарядился в платье принцессы. У него даже голос меняется, когда он надевает платье. Я сажусь в постели и выглядываю в окно. Так и есть. Сиреневое платье Рапунцель, длинный светлый парик и рогатый шлем. Забрался на крышу домика для игр, размахивает мечом, провозглашая скорую казнь своих братьев через отсечение головы.
Я сбрасываю одеяло и задеваю две пустые бутылки из-под вина на полу. Одно красное, другое белое. Помню, я никак не могла решить, какое открыть, и примерно в два часа утра, как раз когда закончился «Скалолаз» и началась «Тутси», я открыла красное вино. Голова кружится с похмелья, события прошлой ночи расплываются в памяти как мираж, и я бы сомневалась, что это действительно произошло, если бы не подтверждение видео на моем телефоне.
Обычно я сижу с детьми каждый вечер субботы, но теперь даже не знаю, захочет ли Бекки куда-то идти, после ее внебрачных развлечений; наверное, ей придется, в конце концов ее муж тоже заслуживает своей доли счастья. Уверена, скоро все прояснится. Как бы то ни было, рассиживаться мне некогда, суббота занятой день. Я принимаю душ, бреюсь повсюду и мажусь увлажняющим кремом. Одеваюсь. Голубые обтягивающие джинсы с высокой талией, порванные на коленях, черные военные ботинки и парка цвета хаки. Чуть смягчаю свой образ нежно-розовым свитером. Здороваюсь с детьми, притворяюсь убитой, когда Киллин протыкает меня мечом. Когда он убегает хохоча, я замечаю блестящие туфли принцессы под платьем. Я намеренно заглядываю в дом и ищу Бекки. Мне любопытно, как выглядит домашняя сцена после того, как потрахаешься с другим мужчиной. Я осматриваю кухню, здесь все нормально. Как всегда. Она, конечно, молодец, нечего сказать. Доннаха, наверное, еще спит у него ведь тоже выдалась веселая ночка. Может, он тоже был с кем-то. Может, у них такая договоренность. Может, и нет. Я не осуждаю, просто интересно. Раздвижные двери на кухню открыты. А вот и Бекки.
Сегодня вечером я дома, говорит она через открытые двери.
Значит, сегодня я свободна от детей. Видимо, накануне она сильно устала, ничего удивительного.
Я сажусь на автобус 42 на улице Малахайд и еду до самого города, почти до конечной. Схожу на Талбот-стрит и несколько минут иду по направлению к Фоли-стрит, бывшей Монтгомери-стрит, прозванной Монто, в свою золотую пору с 1860-х по 1920-е это был крупнейший район красных фонарей в Европе. Я иду прямиком к галерее Монтгомери, где выставляются современные ирландские художники, скульпторы и другие творческие личности, вижу Джаспера, он владеет галереей на пару со своей женой, он говорит с клиентом, и поднимаюсь по деревянным, замызганным краской ступеням на третий этаж. Здесь пустая комната. Оголенная, без обоев, с нелакированным полом, без прикрас и при этом настолько авангардная и трендовая, что вовсе не похожа на заброшенную. Это своеобразный сосуд для хранения вещей, как творения Доннахи, но намного полезнее. В галерее продают его миски, но я никогда не говорила им о нем, а ему об этом месте. Не хочется, чтобы он заявился, пока я здесь. Два широких окна наполняют комнату светом. Пол скрипит. Такое ощущение, будто комната перекошена. Ее используют для выставок, вечеринок, показов и презентаций, а сегодня для сеанса с натурщиком, и этим натурщиком буду я.
В углу стоит ширма. Забавные изображения озорных херувимов, ласкающих себя. Юмор в стиле Женевьевы и Джаспера. Выставки и мероприятия затягиваются до утра, здесь собирается немало их друзей-художников, всякое случается. Сама видела.
Женевьева встречает меня наверху. Ее суровый внешний вид резко контрастирует с внутренней мягкостью и изяществом, которые так хорошо мне знакомы. Простой черный пучок и челка, черные квадратные очки в толстой оправе, красная помада всегда красная помада. Куртка в стиле милитари, с золотыми пуговицами, застегнутая до самого подбородка, водолазка, пояс тоже в военном духе стягивает ей талию. А под курткой выступают две огромных груди. На ней черная кашемировая юбка до колен и ботинки в стиле милитари. Все закрыто. Она не замечает или ее просто не волнует, что ботинки стучат и царапают скрипучие деревянные половицы. Женевьева родилась не для того, чтобы соблюдать тишину. Комната такая старая, что пол неровный. Мне приятно смотреть, как мольберты и стулья новичков катятся по полу в мою сторону. Ужас на их лицах, когда их краски с грохотом летят в обнаженную женщину. Приходится закреплять мольберты в трещинах между половицами, а ноги твердо ставить на пол.
Я дрожу. Окна открыты настежь.
Прости, говорит Женевьева, расставляя стулья и мольберты. Вчера здесь творилось черт знает что, так накурено, хочу проветрить.
Я нюхаю воздух, говорю ей, что ничего не чувствую. Сейчас здесь тихо и спокойно, но могу представить, что тут было несколько часов назад, трепет тел, пот и все такое. Думаю, почти как в моей спальне накануне. Она принюхивается, чтобы проверить, права ли я.
Ладно, закрою сейчас, говорит она, громыхая к окну в своих ботинках; так и вижу ее в прошлой жизни, как она хватает винтовку, встает на одно колено и обстреливает солдат из укрытия настоящий снайпер. На самом деле она просто закрывает окна.
Сегодня будет двенадцать, говорит она, и никаких незваных гостей.
Незваные гости не допускаются после того раза, как один такой «пришелец» сунул руку в штаны, поедая меня глазами, вместо того чтобы рисовать. Женевьева, без лишних сантиментов, почти что выволокла его из здания, ухватив прямо за член. Мы улыбаемся друг другу, вспоминая тот случай.
Что с него взять, говорю я. Она сама виновата! Вы видели ее соски? я передразниваю его обиженные стенания, когда они выгоняли его взашей, с такой любовью и в то же время с такой ненавистью он винил мои соски в своем унижении.
У тебя и правда замечательные соски, говорит она, мельком взглянув на мою грудь.
Это комплимент. Она повидала немало обнаженных бюстов.
Я захожу за ширму и снимаю одежду. Пол ледяной, и моя кожа покрывается мурашками. Придется как-то согреться к началу сеанса, хотя они оценят затвердевшие соски и ареолы. Красота им не нужна, они жаждут деталей. Индивидуальности. Я втираю в кожу масло, хочу блестеть. Мне несвойственно тщеславие, но я стараюсь соответствовать определенным стандартам, а сухая кожа, отметины от носков и мурашки не в их числе. Не такие детали я хочу выставлять напоказ. Женевьева предпочитает, чтобы я заняла свое место на небольшом возвышении только после того, как все соберутся. Она говорит, нет смысла мне мерзнуть из-за непунктуальных людей. Вообще-то я не снимаю халат, пока не сяду на подиум, но я понимаю ее.
Наконец все заняли свои места, только один стул остался без хозяина, но Женевьева никого никогда не ждет, и мы приступаем. Я не смотрю на их лица, пока не сниму халат и займу удобное положение. Шелковый халат, украшенный узорами, теперь висит на спинке деревянного стула, на котором я сижу, в стиле ар-деко, жестковатый, на мой взгляд, хорошо, что шелк его немного смягчает. Я обвожу взглядом аудиторию. Несколько знакомых лиц, одни приветливо смотрят на меня, другие бросают лишь беглый взгляд, словно я ваза для фруктов. Их интересуют тени и углы. Складки и дефекты. Детали и индивидуальность.
Новички осматривают ту часть моего тела, которая привлекает больше всего внимания. Мою левую руку. Все еще в шрамах после того, как подростком я вырезала созвездия на своей коже, соединяя веснушки. Думаю, именно поэтому Женевьева зовет меня снова и снова. Любопытная особенность, явный признак членовредительства. Серьезная дилемма для студентов проигнорировать мои шрамы или, наоборот, использовать их. Некоторые выделяют их больше, чем они есть на самом деле, рисуют кричащие, уродливые, глубокие борозды на моей коже, а меня изображают в виде подбитой хрупкой птицы. Другие обозначают лишь едва заметные следы, царапины, маслом или карандашом; есть и такие, которые представляют меня отважной воительницей. Никто не видит в них созвездий. Конечно, некоторые их не видят вообще и скрупулезно вырисовывают веснушки и родинки или ямочки на моих бедрах. И, хотя именно я сижу обнаженной посреди комнаты, эти художники открывают о себе гораздо больше, чем я. Я отстранена, в своих мыслях. Но, признаюсь, под их взглядом я чувствую себя особенной. Я тайна, которую им надо разгадать. Они рисуют мою оболочку, но при этом их собственное нутро просачивается на холст, выдавая их секреты. Творческое недержание. Это мне и нравится больше всего, когда я позирую обнаженной для художников пока они изучают меня, я наблюдаю за ними.
Это и пятнадцать евро в час наличными.
Дверь медленно открывается, и кто-то заходит. Я не могу сдержаться, поворачиваюсь посмотреть. Стоило мне изменить позу, как кто-то тут же неодобрительно цокнул. Да пошел он.
Простите, говорит опоздавший молодой человек.
Он высокий и худощавый, в джинсовой рубашке, джинсах и кедах, похож на студента. Он краснеет из-за того, что помешал сеансу.
Ничего, ничего, говорит Женевьева раздраженно. Джеймс, да? Мы начинаем в час дня, понятно, в следующий раз не опаздывайте, если вообще будет следующий раз. Можете сесть вон там.
Когда позируешь обнаженной, нет удобного положения, рано или поздно всегда что-то начинает болеть, но в начале сеанса я развернулась в сторону пустующего стула, к которому теперь направляется Джеймс, мои ноги чуть раздвинуты, но не потому, что я стесняюсь других: сама мысль о том, что запоздавший художник первым делом увидит мою вагину, забавляет меня. Должна же я хоть как-то развлекаться.
Джеймс пересекает комнату, перекошенный пол скрипит под каждым его шагом, и садится на высокий стул, ставит мольберт, у него все валится из рук, он смущается и ежится, вылитый Хью Грант. Идеальная сцена для романтической комедии и, возможно, начало новых отношений для меня. Дорогие внуки, я встретилась с вашим дедушкой, когда он рисовал меня обнаженной. Он решил, что спасает меня, но на самом деле это я спасла его, и взгляните на нас теперь, через столько лет. Я смеюсь про себя. Он бросает взгляд на мое тело, быстро отворачивается. Я жду, когда он посмотрит на мое лицо. Он не смотрит. Продолжает готовить краски. Женевьева объясняет бытовые правила, и он мельком оглядывает меня, пока слушает ее, чешет нос, ерзает.
После двухчасового сеанса все показывают свои рисунки, скетчи, работы с самыми разными материалами.
Джеймс увидел во мне только женщину. Огромные, торчащие коричневые соски, утрированные ареолы и багровое буйство между ног. Я наслоение разноцветных пигментов на холсте; жженая сиена, темно-желтая охра, угольно-черная сажа. На лице ни одной различимой черты, лишь схематичный набросок, пересечение линий. Я едва сдерживаю смех. С его места были лучше всего видны шрамы между моими веснушками, но он решил вообще не отмечать на своей картине эту особенность. Вряд ли он исключил их по доброте душевной, и не думаю, что ему не хватило времени, чтобы нарисовать мое лицо. Похоже, на какую бы женщину он ни смотрел, он видит только секс.
Некоторые. Хотя не все. Неодобрительно цокают.
В любом случае с детьми мне сидеть сегодня не надо, да и заняться больше нечем, так что я переспала с ним. Я бы сказала, мы ближе к эротическому нуару, чем к романтической комедии. И даже мысль о том, что в нашей интрижке есть хоть капля романтики, смешит меня.
Глава седьмая
Утро понедельника. Просыпаюсь в 6:58. Встаю в 7:00. Надеваю серые брюки и светоотражающий жилет. Иду мимо элегантного бизнесмена в наушниках. Женщины, которая бежит, заваливаясь на бок, словно Пизанская башня. Мимо немецкого дога с хозяином. Старика с каталкой и его молодой копии. Доброе утро, доброе утро, доброе утро. В 7:45 я в пекарне. Спеннер бросает взгляд на дверь, когда звонит колокольчик, и возвращается к делам.
Здорóво, Веснушка. Тебе как обычно?
Он поворачивается ко мне спиной, чтобы залить тесто в вафельницу и включить кофеварку. Широченная спина в белой футболке, мускулистые плечи и татуировки на руках. Я никогда не разглядывала, что на них изображено, их так много, они синие и все переплетаются друг с другом. Он лихо управляется с кофе-машиной, делает сто дел одновременно, она шипит и хлюпает, а он крутит рычаги и стучит по ней как сумасшедший профессор. Затем поворачивается ко мне с моим кофе в руках.
Вышло не по плану, Веснушка, говорит он, ставя кофе на прилавок и возвращаясь к вафлям.
Сначала я подумала, что он напортачил с моим кофе, но кофе замечательный, поэтому я поднимаю на него вопросительный взгляд. Вокруг его правого глаза, чуть прикрытого, виднеется ровный черный круг.
Оказалось, у Хлои теперь новый ухажер, и если она думает, что этот парень будет жить с моей маленькой Арианой и видеть ее, когда ему вздумается, хотя я ее папа, то ее ждет большой сюрприз, я так и сказал ей. И все тут.
Он дает мне вафли. Про сахарную пудру он забыл.
Веснушка, говорит он, это тощий мелкий засранец, тупоголовый недоумок, на пять лет моложе ее. А вдруг он педофил, кто его знает, я всего-то попросил проверить его в полиции. А вдруг он домогается Хлою только потому, что у нее ребенок, папочка должен проявить бдительность, защитить ее от извращенцев. Педофилы теперь повсюду. Грязные ублюдки.
Ты так и сказал ей? спрашиваю я, насыпая сахар в кофе. Два пакетика. Может, и вафли посыпать, пока он не смотрит? С сахарной пудрой, конечно, не сравнится. Если бы он перестал разглагольствовать о своих горестях, я бы попросила сахарную пудру. Мне небезразлична его судьба, но портить свой день из-за этого нет, спасибо.
Я сказал это ему, лично, говорит он, потягивая шею, поднимая плечи, будто разминается перед очередной дракой, гордый, как павлин. Он пронзает воздух указательным пальцем и говорит: Ты, сказал я ему, если ты чертов педофил, тебе конец.
И он дал тебе в глаз?
Я никак этого не ожидал, чтоб меня побили на крестинах. Как гром среди ясного неба. Треклятый гопник. А потом все сестры набросились на меня. Не лезь к нему, раскудахтались как наседки. Это мне нужен судебный запрет, чтобы он держался от меня подальше.
Вряд ли это разумный шаг, напоминаю я ему, если он живет в одном доме с Арианой. Ты же хочешь с ней видеться.
Ну да Он бросает кухонное полотенце на плечо, выходит из-за прилавка, достает сигарету из фартука и идет к двери.
Мне очень жаль, Спеннер, я знаю, как ты старался, говорю я, глядя, как он затягивается, еще больше прикрыв правый глаз, чтобы дым не попал. Может, тебе обратиться к юристу, Спеннер? говорю я. У тебя же есть права.
Какой смысл платить тупому юристу, говорит Спеннер, выпрямляясь, если я вполне способен разобраться с этим сам.
Свистун, сидя на своей картонке, завернутый в вонючее одеяло, отворачивается, хитро улыбаясь. Может, он и опустился дальше некуда, но соображает он неплохо. Свистун бросается за непотушенной сигаретой, которую Спеннер швыряет на тротуар. Он оставил больше, чем обычно. И не бросил далеко, как обычно. Добряк он все-таки.