Сегодня утром, едва проснувшись, Патрик позвал охранника и попросил назначить ему прием у дантиста. Боялся он этого больше, чем вооруженного налета «Бандидос». Ночью щека раздулась, и боль стала нестерпимой. Он метался взад-вперед по камере, как насекомое, которое пытается выбраться из бокала. «А тебя не затруднит убрать сегодня утром мою кровать? Мне правда так плохо от этого зуба. Я унаследовал это от отца. Тоже страдал кариесом. Генетика, судя по всему. Что? Да откуда я знаю, не доставай меня своими долбаными вопросами, сегодня не тот день. Сраная сука зубодер. И притом говорят, что у него рожа, как у Николсона в том фильме про психов. Который час? Этот придурок, наверное, сейчас у себя дома дрочит перед тарелкой с говенным корнфлексом. Хочу тебе сказать про этого Николсона сраного, в его интересах полечить меня по первому классу, а не то, уж поверь, я ему кишки выпущу, сукиному сыну. Который час? Вот бардак!»
Для Патрика, особенно в моменты зубной боли, весь мир делится на две категории людей, сильно между собой разнящиеся. Перваяте, кто понимает и ценит вокальные способности коленчатого вала «ХарлеяДэвидсона». И вторая, более многочисленная, обыватели, тупицы с пластмассовыми мозгами, которым надо «выпустить кишки».
Через два часа у меня будет свидание с неким Гаэтаном Броссаром, чиновником уголовно-исполнительной системы, в обязанности которого входит расследование дел о сокращении срока тюремного заключения, перед тем как они будут переданы судье. Я уже раньше встречался с Броссароммесяца три-четыре назад. В его внешности было что-то успокаивающее, вызывающее доверие, а скульптурно вылепленная физиономия (он напоминал Вигго Мортенсена) окончательно убеждала, что он создан для доброжелательного и справедливого контроля над решениями.
Наша первая встреча длилась недолго. Он даже не открыл папку, в которой документы и материалы суда.
«Наша сегодняшняя встреча носит абсолютно формальный характер. Рассматривайте ее просто как первую попытку наладить контакт, господин Хансен. В свете тяжких проступков, которые вы совершили, мне, к сожалению, невозможно произвести рассмотрение прошения о вашем досрочном освобождении, даже при условии постоянного контроля с нашей стороны. Давайте увидимся через несколько месяцев, и если отзывы о вашем поведении будут благожелательными, мы сможем, вероятно, что-нибудь обсудить».
Броссар не изменился. Я заметил одну деталь, которая от меня в прошлый раз ускользнула. Гаэтану свойственно в те моменты, когда он не говорит, обнюхивать кончики пальцев. С каждым вдохом его ноздри расширялись, а затем словно успокаивались, распознав знакомые флюиды и эманации, и затем принимали привычную форму.
«Буду с вами совершенно откровенным, месье Хансен. Отзывы вы получили превосходные, и в соответствии с ними я должен передать ваше досье судье, высказавшись положительно. Однако прежде всего вы должны убедить меня, что осознали всю тяжесть вашего проступка и что теперь, в трезвом уме и твердой памяти, вы сожалеете о нем. Сожалеете ли вы о нем, месье Хансен?»
Без сомнения, мне следовало сказать то, что он ждал от меня, рассыпаться в извинениях, уверить, что испытываю страшные угрызения совести, исполнить ритуальный танец раскаяния, признаться, что все, произошедшее в тот день, для меня совершенно необъяснимо, попросить прощения у жертвы за все причиненные мной муки и в конце всего этого действа покаянно склонить голову с выражением невыразимого стыда.
Однако ничего из этого я не сделал. Ни слова не вырвалось из моих губ, лицо мое осталось столь же бесстрастным, как железная маска, более того, я едва сдержался, чтобы не признаться Вигго Мортенсену, что искреннее всего на свете я сожалею о том, что у меня не оказалось достаточно времени или побольше сил, чтобы переломать все кости этому омерзительному, самовлюбленному и подлому типу.
«Должен признаться, я ожидал от вас совершенно другого, месье Хансен. Более соответствующей обстоятельствам реакции, так сказать. Честно могу сказать, когда я читал ваше дело, когда изучал ваш жизненный путь и ваше прошлое, для меня было очевидно, что вам здесь не место. Однако я опасаюсь, что вследствие вашего нежелания осознать свою ошибку вы будете вынуждены провести здесь еще некоторое время. Это очень прискорбно, месье Хансен. Каждый день, проведенный в этой тюрьме, является для вас уже лишним. Ждет ли вас кто-нибудь там, за ее стенами?»
Ну как ему объяснить, что в этот самый момент никто на воле меня не ждет, но, наоборот, в той комнате, где мы с ним разговариваем, рядом со мной Вайнона, Йохан и Нук, и они терпеливо ждут, когда же этот человек уйдет. Я даже ощущаю их дыхание.
Патрик возвращается из зубоврачебного кабинетаон подтирает розовую слюну бумажным платочком и его пока еще не отпустил наркоз. Судя по всему, встреча с Николсоном плохо кончилась.
«Этот говнюк вырвал его. Знал ведь я, бля, предупреждали. Но этот хрен не оставил мне выбора. Он сказал, что не может ничего сделать, чтобы спасти мой зуб, и что вдобавок у меня огромный абсцесс. Показал мне какую-то херню на рентгене и сказал: «Вот здесь, видите, какой очаг инфекции». Не гундось, сказал я ему, делай что нужно, но предупреждаюесли ты сделаешь мне больно, ты труп. Тем количеством, которое он вкатил мне в десну, можно было усыпить целую гребаную деревню, где я родился. Сам понимаешь, хрен его знает, когда я выйду, но как только окажусь на воле, найду этого сукиного сына и выпущу ему кишки».
На эту ночь синоптики пообещали температуру минус 28 градусов, по ощущениям 34, с учетом ветра. Через четыре дня уже 25 декабря. Николсон будет праздновать Рождество в окружении всей своей семьи, у всех членов которой по два ряда безупречных, белоснежных, заботливо отполированных зубов. Младшая еще ходит к ортодонту и носит брекеты, и мать пообещает ей, что это последняя зима, которую она проведет со всеми этими железками во рту. Множество шариков и забавных светящихся гирлянд будут мерцать и переливаться в его доме, как и во всех других домах города, большие магазины станут распространять рождественские открытки с историями, чтобы втюхивать кредитные карты, и в непостижимом балете все ненужные и надоевшие штуки, извлеченные из небытия лишь затем, чтобы в него вновь уйти, будут переходить из рук в руки, а в это время из всех радиоточек по случаю будет умиленно звучать «All I Want For Christmas Is You».
А здесь с наступлением ночи полунищий пастырь в поношенном облачении прибежит, чтобы второпях прочитать обязательную мессу для любителей преклонять колена, и, сам в это не веря, пообещает, что каждый некогда воссядет по правую руку от Создателя, а потом поскорее скроется, чтобы на клиросе с наслаждением вдыхать детский невинный запах мальчиков из хора.
Что касается нас, неверных и нечестивых, мелких жуликов и закоренелых преступников, мы получим право на дополнительную порцию бурой курицы в собственном соку в сопровождении порции просроченной тягучей жидкости на основе кленового сиропа. Принимаясь за еду, я с серьезнейшим видом пожелал Патрику счастливого Рождества. Пережевывая убиенную птицу, он ответил мне: «Отвяжись от меня с этой своей херней».
Скаген. Церковь, занесенная песком
Я родился в Тулузе 20 февраля 1955 года, примерно в 10 часов вечера, в клинике Тентюрье. Меня отнесли в палату. Там два человека, которых я никогда до этого не видел, смотрели, как я сплю. Молодая женщина, которая лежит на кровати рядом со мной, казалось, только что пришла с вечеринки; она потрясающе хороша собой, непринужденно улыбается, вид у нее оживленный и бодрыйказалось, ей нипочем тяготы родов. Это Анна Маргери, моя мать. Ей двадцать пять лет. Человек, сидящий рядом с ней, старается не слишком опираться на бортик кровати: угадывается, что он высокого роста. У него светлые волосы, голубые прозрачные глаза, на лице доброжелательное и кроткое выражение. Это мой отец, Йохан Хансен. Ему тридцать. Оба кажутся довольными исходным изделием, вовлеченным в обстоятельства, последствия которых, возможно, они себе даже не представляют. Но, во всяком случае, они уже давно выбрали мне имена. Я зовусь Поль Кристиан Фредерик Хансен. Получилось совершенно по-датски. Но в силу крови, места рождения, всего чего хотитеи в первую очередь случая, я тем не менее становлюсь по национальности французом.
Йохан, как и его четверо братьев, появился на свет в Ютландии, в Скагенемаленьком городке с восемью тысячами обитателей, расположенном в самой северной части Дании. Люди в нем с самого рождения говорят исключительно о рыбе. Хансены, потомственные рыбаки, немало способствовали процветанию этого крохотного городка, который, казалось, цепляется за землю, чтобы его не унесло по морю к не столь отдаленным берегам соседних стран: к городу Кристиансанн в Норвегии или к Гетеборгу в Швеции. Мир стал изменять свои привычки и приоритеты, и некоторые из братьев Хансен приспособились к новым обстоятельствам, продали свои рыболовные суда и занялись производством и переработкой, но старший, Тор, по-прежнему лавировал меж подводных скал в этих опасных водах, на которые туристы обожают любоваться с вершины Гренена в те моменты, когда, в жесточайшую непогоду, просыпается старинная вражда между течениями Балтийского и Северного морей.
Йохан принадлежал к очень небольшой части клана Хансенов, ветка называлась «Der bør I landet», что означает «Те, кто живет среди земель». Очень рано мой отец повернулся спиной к морю, предпочтя свет ученья и отправившись в единственный источник оного на всем нашем полуострове, так привлекавшем самых знаменитых художников страны, которые создали знаменитую школу Скагена. Скагенские художники жили здесь и работали, писали местные пейзажи, мужчин и женщин за работой, бурное Северное море, корабли на Балтике, ничего особенного, такого, чтобы в мгновение ока растворить двери музеев или поколебать каноны изобразительного искусства. Просто красивые картины, добросовестно сработанные, созданные для местных жителей, которым этого было вполне достаточно.
А отец, мало того что выходец из «тех, кто живет среди земель», еще и к двенадцати годам проникся религией и решил стать пастором, а это был вид спорта, совершенно не практикуемый в семье Хансенов. Гораздо позже он рассказал мне о довольно странных событиях, которые послужили причиной такого выбора. Это история о песке, о зыбучем песке, который сдвигают время и ветер.
На крайнем севере полуострова, немного в стороне от города, в нескольких шагах от моря, в XIV веке была построена церковь Святого Лаврентия, покровителя моряков. В высоту она достигала 45 метров, включая сводчатый неф с колоннами и башню со ступенчатым фронтоном высотой 22 метра. Внутри были 38 рядов скамеек. В общем, это было внушительное здание, самое большое во всей Ютландии. Открытое всем штормам и ураганам, соленым брызгам и шквальным ветрам, здание очень быстро начало страдать от морской болезнитолько на суше. К 1770 году песок постепенно засыпал паперть, потом неф; прожорливые дюны день за днем грызли и подтачивали инородное тело. В 1775 году страшная буря закупорила все выходы, и местные жители вынуждены были прокапывать в песке галереи, чтобы получить возможность проникнуть в храм и совершить там религиозный обряд. Они делали так раз за разом еще в течение двадцати лет, расчищая стены и двери. Но ветер все дул, дул неустанно, и песок скапливался вокруг здания. И вот однажды Бог понял, что устал бороться, и признал свое поражение: духовенство приняло решение закрыть храм, предварительно распродав все его имущество с молотка. В настоящее время здание почти полностью ушло в песок. На поверхности среди дюн виднеется только верхняя часть колокольни длиной восемнадцать метров.
Так вот, вид этой захороненной церкви, этого обломка крушения веры, вызвал у отца желание стать пастором. «Ты понимаешь, в то время у меня не было никакой веры, я даже толком не знал, что это означает. Я ощутил просто какой-то порыв, чисто эстетический, перед этим уникальным в своем роде, потрясающим зрелищем, которое можно увидеть только раз в жизни. Словно вошел в полотно художника Скагенской школы. Если бы в этот самый день на этом самом месте я увидел занесенный песком вокзал, от которого на поверхности земли осталась бы только башенка с часами, я бы, возможно, впоследствии стал железнодорожником». Таким уж был мой отец, хоть и «bør I landet», конечно, но вечно плавающий в океане сомнений, то увлекаемый незримым парусом покинутой церкви, то восхищенный суровой и полной приключений жизнью железных дорог.
Анна Мадлен Маргери, моя мать, два раза посетила Скаген. Она познакомилась там со всем племенем Хансенов, мужчин и женщин, одинаково крепко сколоченных, способных на протяжении веков выносить все тяготы здешнего климата. Для нее готовили камбалу с крыжовником, клюквенный компот, копченых угрей, прамдрагергидрагу с филе, беконом и грибами, она попробовала выпить немного настойки аквавит и, конечно, совершила паломничество к захороненной церкви, где сфотографировала отца с остальными Хансенами на фоне ее еще не ушедшей в землю колокольни. На обратной дороге она рассказала отцу, какие чувства испытала при виде этого сакрального остова, торчащего из земли. «Как у тебя могло появиться желание стать священником после того, как ты увидел подобную штуку? Ведь она внушает представление о бессилии, заброшенности, убогости, о капитуляции Бога и Церкви. На твоем месте я бы присоединилась к братьям, женилась бы на местной женщине, похожей на них, и посвятила бы жизнь перемалыванию рыбы в мелкую пыль». И вроде бы, как рассказывала потом Анна, после этих слов отец поник головой, задумался и потом со своей вечной пасторской улыбкой доверительно признался: «Я во всем с тобой согласен, кроме одного пункта: насчет жениться на женщине, которая похожа на моих братьев».
Анна Маргери родилась в Тулузе. Ее родители, которых я никогда в жизни не видел, держали маленький кинотеатр, который они скромно окрестили «Спарго», что по латыни означает «я сею», который в ту эпоху показывал все новинки артхауса и где демонстрировались только так называемые «достойные» фильмы, как, например, «Голубой Голуаз», «Фотоувеличение», «Теорема» или «Забриски Пойнт». Проникнувшись с детства всеми подобными образами, воспитываясь в круговороте нескончаемых титров, исполненной особого смысла музыки, слишком страстных поцелуев, заумных рассуждений и таинственных непонятных сюжетов, моя мать стала ходячей кинематографической энциклопедией, знала все тайные уголки, все трещинки этого мира; она способна была ответить на вопрос, кто монтировал фильмы Пабста, с каким композитором работал Хоукс и кто был ассистентом по свету у Эпштейна. В целом она даже больше интересовалась различными кинопрофессиями, режиссерами, операторами, продюсерами, чем слишком банальным, слишком предсказуемым актерским мастерством.
Тогда, в апреле 1960 года, семья Хансен представляла собой нечто прекрасное и весьма соответствующее той эпохе. Муж, внимательный, спокойный, уравновешенный, невероятно обаятельный, говорящий на безукоризненно правильном французском с легким забавным северным акцентом, устроился на работу вторым пастором в старинный храм на улице Паргаминьер и добивался успеха как своими проповедями, так и служением. Жена, очевидно, сильно влюбленная в супруга, соединяла замечательную внешность (люди часто говорили, что она потрясающе красива) с очарованием незаурядного интеллекта; она делила свое время между воспитанием сына и прокатом шедевров кинематографа, поскольку в тот момент уже управляла кинотеатром вместе с родителями. Что касается юного Поля Кристиана Фредерика, который еще нетвердо держался на тоненьких ножках, он делал в назначенное время то, что его просили сделать, осваивал список необходимых для поведения в обществе ритуалов и каждое воскресенье сопровождал отца в храм, чтобы выслушать, как он разглагольствует о путях этого мира и его греховных слабостях.
Единственным недостатком этого семейного портрета, который, без сомнения, не обошла бы вниманием Скагенская школа, был тот момент, что мать, абсолютно наглухо закрытая к вопросам церкви и веры, не принимающая даже саму идею греха и искупления, ни разу ни ногой не ступила на освященную землю храма. С какой стати тогда она согласилась разделить судьбу с молодым протестантским пастором? Когда, много лет спустя, я стал расспрашивать ее об этом, я всегда добивался лишь одного, загадочного для меня ответа. Она уверенно заявляла: «Твой отец так красив»
Иногда она начинала нервничать, за столом повышала голос, и тогда отец обращался к ней с одной из своих любимых занудных мантр, на которые был так щедр: «Ну разве не могла бы ты прожить какие-то несчастные несколько часов во благе истинной веры!» Уже много времени спустя я понял, что могла испытывать Анна Мадлен. Эта невыносимая приторная доброжелательность, этот медовый, ровный, снисходительный тон она в ответ могла ответить лишь: «Ну как ты можешь нести такую ахинею?»