Но роман говорил еще и о многом другом. Поскольку основное действие разворачивалось в 40-х годах, герои неизбежно должны были столкнуться с событиями 9 апреля 1948 года. Персонажи «Осведомителей» часто упоминают этот роковой день: отец рассказчика, профессор риторики, не может без восхищения вспомнить необыкновенные речи Гайтана; на двух страницах описывается, как рассказчик идет в центр Боготы и приходит на место преступления подобно тому, как многократно поступал я, а сопровождающая его Сара Гутерман наклоняется, чтобы прикоснуться к рельсам трамвая, в ту эпоху еще ходившего по Седьмой каррере. В немой белизне полуночного кафетерия, где каждый из нас сидел перед своей чашкой кофе, доктор Бенавидес признался мне, что именно сцена, в которой пожилая женщина склоняется к мостовой в том месте, где упал Гайтан, и прикасается к рельсам, словно пытаясь нащупать пульс у раненого животного, и побудила его разыскать меня.
Я ведь сделал то же самое.
Что именно?
Пошел в центр. Остановился перед трамвайными рельсами. Даже наклонился и потрогал их. Он помолчал. А к вам-то откуда все это приплыло?
Не знаю, ответил я. Из жизни. Один из самых первых моих рассказов был про 9 апреля. К счастью, я так и не напечатал его. Помню только, что в конце падал снег.
В Боготе?
Ну да. На тело Гайтана. И на рельсы.
Понимаю сказал он. Недаром я не люблю беллетристику.
И так у нас завязался разговор о 9 апреля. Я обратил внимание, что Бенавидес никогда не употреблял по отношению к тому легендарному дню велеречивое название «Боготасо», которое мы, столичные жители, давно уже дали ему. Нет, он просто называл дату, иногда прибавляя и год: так, словно речь шла об имени и фамилии человека, достойного всяческого уважения, или так, словно употребление этого прозвища было бы проявлением нетерпимого панибратства, и, в конце концов, непозволительно фамильярничать со славными деяниями нашего прошлого. Потом Бенавидес начал рассказывать забавные случаи, и я старался не отставать. Он упомянул сотрудников Скотланд-Ярда, нанятых в 1948 году наблюдать за расследованием, и о краткой переписке с одним из нихуже много лет спустя: учтивый англичанин с непростывшим еще негодованием вспоминал далекие дни своего пребывания в Колумбии, когда правительство требовало ежедневный отчет о результатах и одновременно ставило палки в колеса где только можно и нельзя. Я, в свою очередь, рассказал ему, что у моей жены есть тетка по имени Летисия Гонсалес, а у теткимуж, которого на его беду зовут так же, как убийцуХуаном Роа Сервантесом, и за ним гналась кучка либераловс мачете: потом, когда мы с ним познакомились, он (с явным усилием сдерживая слезы) сам поведал мне об этих тревожных днях, и крепче всего в память ему врезалась казнь, с досады придуманная для него обманувшимися гайтанистамиони сожгли его библиотеку.
Повезло с именем, ничего не скажешь, ответил на это Бенавидес.
И сейчас же пересказал мне историю своего пациента Эрнандо де Эсприэльи, который, к несчастью, оказался в Боготе в тот день, когда начались беспорядки, и целую ночь пролежал ничком на горе трупов, притворившись мертвым, чтобы взаправду не попасть в их число; я жео том, как посетил уже превращенный в музей дом Гайтана, где в вертикальной застекленной витрине на всеобщее обозрение выставлен был манекен, облаченный в темно-синий костюм с пулевыми отверстиями (не помню, два их было или три) на груди Минут пятнадцать-двадцать мы с Бенавидесом просидели в кафетерии, уже покинутом практикантами, и обменивались этими историями, как мальчишки обмениваются фигурками в футбольном альбоме. Но у доктора в какой-то момент явно возникло ощущение, что это некстати или что он мешает мне молчать. Вероятно, он, как все врачи, постоянно имеющие дело с чужими страданиями и тревогами, вернее, попросту живущие среди них, знал: пациентам и их близким нужно время от времени помолчать, ни с кем не разговаривать. И стал прощаться.
Я живу тут неподалеку, сказал он, протягивая мне руку. Заходите ко мне, когда захочется поговорить о 9 апреля. Выпьем виски и все обсудим. Мне эта тема не надоедает никогда.
Я подумал было, что есть люди у нас в Колумбии, для которых говорить о 9 апрелявсе равно, что играть в шахматы или в «кинга», разгадывать кроссворды, собирать марки. Правда, надо сказать: такие людинаперечет, они постепенно исчезают, не оставив наследников и не создав школы, их поглощает всеобщее агрессивное беспамятство, угнетающее нашу несчастную страну. Но все же кое-кто еще остается, и это в порядке вещей, ибо убийство Гайтанаадвоката, умудрившегося с самых низов подняться к вершинам политики и призванного спасти Колумбию от ее собственных беспощадных элит, блистательного оратора, сумевшего в своих речах соединить несоединимые идеи Маркса и Муссолиниэто часть нашего национального мифа, примерно такая же, как для гражданина СШАгибель Кеннеди, или для испанца23 февраля. Подобно всем моим соотечественникам, я рос, постоянно слыша, что Гайтана убили консерваторы, что Гайтана убили либералы, что Гайтана убили иностранные шпионы, что Гайтана убили представители рабочего класса, которые почувствовали, что их предали, что Гайтана убила олигархия, увидевшая в нем угрозу, и с готовностью верил, как и все вокруг, что Хуан Роа Сьерра был всего лишь орудием в руках участников некоего заговораудавшегося и оставшегося нераскрытым. И, быть может, причина моей уверенности заключалась тогда в том, что яв отличие от многихне испытывал безоговорочного восхищения перед Гайтаном, казавшимся мне сомнительной фигурой, но, впрочем, был убежден, что, если бы его не убили, жизнь в стране стала бы лучше, и что, если бы спустя столько лет это преступление не оставалось безнаказанным, я сам бы смотрелся в зеркало с бóльшим удовольствием.
Глупо было бы отрицать, что 9 апреляэто зияющая рана колумбийской истории, но не только: эта разовая акция, поднявшая весь народ на кровопролитную войну, породила коллективный невроз, по вине которого мы уже больше полувека сами себе не доверяем. За время, прошедшее со дня убийства, мы, колумбийцы, безуспешно пытались понять, что же произошло в тот вторник 1948 года, и для многих это сделалось более или менее серьезным времяпрепровождением и способом потратить излишек сил. Есть такие американцыя лично знаю нескольких, они жизнь напролет обсуждают убийство Кеннеди, отыскивая немыслимые подробности и потаенные детали, они знают, туфли какой фирмы были в тот день на ногах у Джеки, и наизусть шпарят целые фразы из доклада комиссии Уоррена. Испанцыя знаком всего лишь с одним, но мне и его хватаетне отстают и никак не перестанут толковать о провалившейся попытке путча 23 февраля 1981 года в нижней палате испанского парламента и с закрытыми глазами могут найти пулевые отверстия в крыше зала заседаний. Я так думаю, что подобные люди встречаются повсюдутак они реагируют на заговоры в своих странах: они претворяют события в рассказ, повторяемый снова и снова, словно детская сказка на ночь, и в то же время обращают их в некое святилище памяти и воображения, в умопостигаемый край, куда можно совершить туристическую поездку для утоления ностальгии или в попытках отыскать потерянное. К числу таких людей, как мне тогда казалось, принадлежал и доктор Бенавидес. Может быть, и я тоже? Он спросил меня, откуда мне это надуло, и я не утаил, что в университетские годы написал рассказ. И долго не вспоминал об этом, и удивился, что воспоминания вздумали вернуться ко мне сейчас, среди нынешних треволнений.
Это были тяжкие дни 1991 года. Начиная с апреля 1984-го, когда наркобарон Пабло Эскобар приказал убить министра юстиции Родриго Лара Бонилью, война между Медельинским картелем и колумбийским государством штурмом взяла мой город и превратила его в поле битвы. Бомбы взрывались в разных точках Боготы, тщательно выбранных наркобаронами с таким расчетом, чтобы погибали безвестные горожане, не причастные к противоборству (впрочем, все мы были причастны, и считать иначе было бы близоруко и наивно). Например, накануне Дня матери два взрыва в столичных торговых центрах унесли жизни двадцати человек, а на арене для боя быков в Медельинедвадцати двух. Взрывы размечали наш календарь. С течением месяцев мы стали понимать, что никто не может считать себя в безопасности, рискует каждый из нас: каждого может настичь бомбав любое время, в любом месте, когда и где угодно. Места, где произошли терактыв силу какого-то атавизма, природу которого мы только начинали постигать, так и оставались закрытыми для пешеходов. Целые кварталы оказывались для нас недоступны или превращались в memento mori из бетона и кирпича, а нас в это самое время робко осеняло предвестие истины, заключавшейся в том, что новый, неведомый до сих пор вид случайности (случайности, благодаря которой мы избежали гибели, и наравне со случайностью любвисамой существенной и вместе с тем самой бесцеремонно-дерзкой) врывался в нашу жизнь с силой невидимой и непредсказуемой взрывной волны.
Меж тем я начал изучать юриспруденцию в университете, расположенном в центре Боготы, в здании старинного, выстроенного в XVII веке монастыря: в его темницах держали еще героев войны за Независимость , по его лестницамвели их порой на плаху, из стен еготолстенных, надо сказать, вышли впоследствии несколько президентов, немало поэтов, а в самых неблагоприятных случаяхте и другие в одном лице. В аудиториях не говорили только о том, что творится снаружи, зато живо обсуждали, имеют ли право засыпанные в пещере спелеологи съесть друг друга; спорили, в правовом ли поле находились притязания венецианского купца Шейлока стребовать с Антонио фунт его мяса и законным ли порядком действовала Порция, воспрепятствовав этому с помощью незамысловатой уловки. На занятиях (едва ли не на всех) я почти физически страдал от скуки, чувствуя в груди какое-то странное томление, похожее на легкую дурноту. Маясь невыразимой тягомотиной процессуального ли кодекса, имущественного ли права, я усаживался в последнем ряду и, прикрытый разномастными спинами товарищей, доставал книгу Борхеса, Варгаса Льосы, илипо рекомендации последнегоФлобера, илипо рекомендации первогоСтивенсона и Кафки. Довольно скоро поняв, что не имеет смысла присутствовать на лекциях того лишь ради, чтобы исполнять замысловатый ритуал академического притворства, я начал манкировать ими и проводить время в бильярдных и в разговорах о литературе или слушал записи Леона де Грейффаи Пабло Неруды, сидя на кожаном диване в гостиных Дома Сильвы , или бродил в окрестностях моего университета без ясной цели, без определенного маршрута и весьма неметодично, направляясь от чистильщиков обуви на площади до кафе возле «Чорро де Кеведо», от шумных скамеек в парке Сантандер до безмолвных и уединенных в Паломар-дель-Принсипе или Центра Книги, где тесно стоящие букинисты могли раздобыть все романы, создавшие латиноамериканский бум, и дальшек Храму Идеи, трехэтажной развалюхе, где буйно цвели частные библиотеки и можно было присесть на ступени и читать чужие книги, вдыхая запах ветхой бумаги и слушая перебранку клаксонов. Я сочинял бессюжетные рассказики с поэтической невнятицей, заимствованной из «Ста лет одиночества», и другие, имитирующие пунктуацию саксофониста из, скажем, кортасаровского «Бестиария» или «Цирцеи». На втором курсе стало окончательно ясно то, что зрело во мне несколько месяцев: мои юридические штудии меня не интересуют и ни зачем не нужны, ибо я одержим единственной страстьючитать беллетристику и со временем научиться писать самому.
Вот в это время и произошли кое-какие события.
На семинаре по истории политических течений мы рассуждали о Гоббсе, Локке и Монтескье, когда на улице грохнуло два раза подряд. Из окна аудитории на восьмом этаже здания, выходящего на Седьмую карреру, открывался отличный вид на тротуар и мостовую. Я сидел в последнем ряду, прислонясь спиной к стене, и раньше других вскочил, чтобы выглянуть на улицу, а там, на тротуаре под витриной канцелярского магазина «Панамерикана», был распростерт только что застреленный человек, истекающий кровью на виду у всех. Я поискал взглядом стрелкаи не нашел: ни у кого из прохожих не было в руке пистолета, никто не удирал по улице, торопясь завернуть за благодетельный угол, не было ни голов, повернутых вслед беглецу, ни тычущих пальцев, ни любопытных взглядова все потому, что жители Боготы уже научились не соваться в чужие дела. Раненый был в деловом костюме, но без галстука, из-под распахнувшегося при падении пиджака виднелась белая сорочка, залитая кровью. Он не шевелился. Я подумал: убит. Тем временем прохожие подхватили тело и держали его сколько-то времени на весу, пока кто-то не остановил белый фургон с открытым кузовом. Тело загрузили туда, и один из доброхотов забрался следом. Я спросил себя, кто этоего знакомый (партнер, к примеру, по бог знает каким неудобным делам) или первый встречный, шел ли он вместе с ним, когда раздались выстрелы, был ли движим сочувствием или проникся прилипчивой жалостью. Не дожидаясь, когда светофор на проспекте Хименеса переключится на зеленый, грузовичок вырвался из потока стоявших машин, резко свернул налево (я понял, что раненого везут в клинику Сан-Хосе) и скрылся из виду.
По окончании лекции я пешком спустился с восьмого этажа во внутренний дворик университета и вышел на площадь Росарио, посреди которой возвышалась статуя основателя города, дона Гонсало Хименеса де Кесады, в доспехах и при шпаге, неизменно покрытых густым налетом голубиного дерьма, то бишь помета. Прошел по переулочку 14-й калье, где всегда прохладно, потому что солнце появляется там только до девяти утра, и вышел на Седьмую карреру на уровне писчебумажного магазина. На тротуаре, как оброненная вещь, поблескивало кровавое пятно, прохожие обходили, огибали его, и можно было подумать, что свежая кровь застреленного человека сочится из-под прохудившегося покрытия, и обитатели центра, с незапамятных времен привыкнув к ней, незаметно для самих себя стараются не наступать на нее. Пятно было размером с ладонь. Я приблизился и, словно оберегая его, стал так, чтобы оно оказалось между моими подошвами, а потом именно это и сделалнаступил.
Однако наступил аккуратно, осторожно, кончиком башмака, наподобие того, как ребенок окунает пальцы в воду, проверяя, не горячо ли. Контур пятна потерял четкость очертаний. И я неожиданно устыдился, потому что поднял голову, проверяя, не наблюдает ли за мной кто-нибудь, и безмолвно осудил свое поведение (найдя в нем нечто неуважительное или даже оскорбительное), и постарался понезаметней отойти прочь. В нескольких шагах оттуда мраморные доски напоминали, что на этом месте был убит Хорхе Эльесер Гайтан. Задержавшись на миг, чтобы прочесть их, я пересек карреру, прошел на проспект Хименеса и через квартал оказался в кафе «Пасахе», а там попросил стакан красного и бумажной салфеткой оттер испачканный носок башмака. Я мог бы оставить салфетку на столе, под фарфоровым блюдом, но, постаравшись не прикоснуться к засохшей крови, предпочел забрать и выбросить в первую же мусорную урну. Ни в этот день, ни в последующие я никому ничего не сказал об этом.
Наутро, однако, я вернулся на место происшествия. Пятно уже исчезло, и на сером асфальте оставался только след от него. Мне хотелось знать судьбу раненоговыжил ли он, поправляется ли, окруженный заботами жены и детей, или умер, и сейчас, быть может, где-нибудь в осатаневшем городе подходит к концу бдение над его телом. Как и накануне, я сделал два шага по проспекту Хименеса, остановился у мраморных досок и на этот раз прочел все, что выбито было на обоих, и тут понял то, чего не понимал прежде. Гайтан, о котором говорили у меня дома с тех пор, как я помню себя, оставался для меня незнакомцемтенью, скользящей в моих смутных представлениях о колумбийской истории. Днем я дождался, когда после лекции по риторике из аудитории выйдет профессор Франсиско Эррера, и спросил, не согласится ли он выпить со мной пива и рассказать о 9 апреля.
Лучше кофе с молоком, ответил он. Я не могу вернуться домой, разя пивом.
Франсиско ЭррераПачо, как называли его друзьябыл худощав, носил большие очки в черной роговой оправе и пользовался славой человека эксцентричного, которому его баритон не мешал в совершенстве имитировать почти всех наших известных политиков. Специальностью его была философия права, однако благодаря своим познаниям в риторике и особенно дару пересмешника он сумел организовать нечто вроде факультатива, где читались и разбирались великие образцы политического красноречияот речи Антония в шекспировском «Юлии Цезаре» до выступлений Мартина Лютера Кинга. И довольно часто занятия служили прологом к посиделкам в соседнем кафе, где за чашку кофе с коньяком он давал нам послушать свои пародии на знаменитостей под любопытствующими взглядами, а порой и саркастическими замечаниями с соседних столиков. Гайтан получался у профессора особенно удачно, поскольку орлиный нос и черные прилизанные волосы придавали ему известное сходство с оригиналом, а еще и потому, что его исчерпывающие сведения о жизни и свершениях Гайтана, которым он даже посвятил краткий биографический очерк, выпущенный в университетском издательстве, чувствовались в каждой фразе, звучавшей до такой степени похоже, что профессор казался медиумом на спиритическом сеансе: его устами Гайтан возвращался к жизни. Однажды я даже сказал, что, когда он произносит его речи, впечатление такое, будто в него вселяется дух покойного политика. В ответ он улыбнулся, как может улыбаться только тот, кто всю свою жизнь посвятил эксцентриаде и вот только что с легким удивлением убедился, что не потратил время даром.