Как будто знала, что нас ждет.
Эта мысль приходила мне в голову потом. И тогда, когда я голодала в Биркенау, и тогда, когда на фабрике в Нойштадте работала на ткацком станке («Эта девка умеет ткать», сказала охранница, вытащив меня из когтей смерти и отправив на работу), и тогда, когда зимний холод замораживал пальцы моих ног, пока мы шли 140 километров до Гросс-Розена, куда эсэсовцы погнали нас с ткацкой фабрики, и перед тем, как я лишилась чувств в женском бараке, когда лагерь освободила Красная армия и нацисты сбежали. Должно быть, я знала, что нам приказали явиться на футбольный стадион вовсе не затем, чтобы изготовить для нас новые удостоверения личности. Иначе зачем мне было заставлять Абека надеть ту куртку? Ведь на улице было слишком тепло, чтобы надевать куртки или пальто. И к тому же эта куртка уже была ему тесновата. Кто вообще зашивает историю семьи в куртку?
Либо тогда я уже знала, что с нами случится беда, либо к тому времени сошла с ума.
Мне надо разыскать моего брата.
Мне надо разыскать моего брата, потому что война закончена, но я все еще не чувствую себя в безопасности. И думаю, он тоже.
«Я не думала, что кто-то из вас вернется».так сказала пани Войцик. Но она произнесла это не с благодарностью Богу, не так, словно хотела сказать: «Я так рада видеть тебя». В ее голосе прозвучала не радость, а разочарование. Как будто на самом деле она имела в виду другое: «Я надеялась, что они прикончили вас всех».
C
Когда несколько минут спустя в дверь стучит Дима, на лице его написано торжество. Открыв дверь на цепочку, я вижу в его руках сверток.
Обед, говорит он. Колбаски.
Я открываю дверь, но, когда он входит, я теряюсь.
Мне нечем топить плиту.
Они уже готовы!
Теперь я вижу, что сквозь оберточную бумагу просачивается жир, и у меня текут слюнки.
И мне не на что их положить, извиняюсь я. Я хотела сказать, что здесь нет стола, но, когда я произношу эти слова, до меня доходит, что тут нет и посуды.
Дима достает еще один сверток.
Миски. Пикник. И еще один. Картошка.
Опустошив свои карманы, он оглядывает просторную гостиную с любопытным, но вежливым видом.
Это и есть твой дом?
Когда я тут жила, квартира выглядела по-другому. Вся наша мебель пропала.
Сегодня мы посидим на полу, а завтра я достану тебе кое-какую мебель.
Он поднимает брови, глядя на застекленные двери столовой, и я киваюда, мы пообедаем вон там. Войдя в столовую, он уверенно опускается на колени, разворачивает свертки и начинает резать колбаски складным ножом.
Мой командир сказал, что придет на ужин, хорошо? говорит Дима после того, как я тоже встаю на колени и беру у него алюминиевую миску. Он хочет познакомиться, больше узнать о городе.
Хорошо.
Я сказал ему, что он может прийти сегодня вечером.
Сегодня вечером? Но ведь в доме нет еды. Я только что вернулась.
Я понимаю, что вечер уже скоро. Дима смотрит на меня круглыми глазами, и я прикусываю язык. Это мой дом, но я напоминаю себе, что не смогла бы добраться сюда так быстро, если бы не Дима.
Девушки-ничегошницы были правы только наполовину. Они думали, что мне повезлочто Дима спас меня, а затем привязался ко мне. Но на самом деле Дима привязался ко мне именно потому, что спас меня. Потому что я была беспомощной, и он смог мне помочь. Потому что ему было одиноко, а мне он был нужен. Все это время он был мне просто другом и ничего не просил за свою доброту. А я ничего ему не предлагала.
Но долго так оставаться не может. Раньше или позже моя слабость перестанет казаться трогательной и моей благодарности станет недостаточно. Ему захочется иметь настоящую подружку.
Твой брат Дима замолкает, опускает взгляд на свою тарелку и, не поднимая глаз, заканчивает вопрос:Его тут нет?
Три картошины на влажной газете. На всякий случай Дима купил не две, а три.
Я подавляю в себе разочарование.
Нет, его тут нет.
А он тут был?
Думаю, нет.
Он протягивает руку и гладит меня по щеке.
Мы найдем его, обязательно найдем.
Да, говорю я, поставив алюминиевую тарелку на голый паркетный пол. И улыбаюсь. Я стараюсь. Стараюсь изо всех сил.
Я вернулась туда, где жила моя семья, но ем я сейчас не с фарфора, а из алюминиевой посуды, и вместо моих родных со мной рядом находится русский офицер. И ему хочется, чтобы я поговорила с ним о праздничном ужине. А восемь месяцев назад я ударила по лицу одну девушку, потому что она попыталась стащить мои дырявые башмаки.
Зофья? Дима произносит мое имя добрым голосом, но не совсем правильноу него слишком твердое «З». Зофья, ты не говоришь. Я тебя расстроил.
Думаю, нам к обеду нужен хлеб. И я быстро встаю на ноги.
Он огорчен.
Хлеб нам не нужен, говорит Дима, кивком показывая на картошину Абека, которую он разрезал пополам и положил по половинке на свою и мою тарелки.
Но это же праздник, выдумываю я. Мой первый день после возвращения домой.
Я пойду с тобой. Он откладывает нож и неуклюже встает.
Нет! Не надо. Я схожу в булочную здесь, за углом, и вернусь через несколько минут.
Но он все равно обеспокоенон считает, что мне не стоит бродить в одиночку.
Я могу посмотреть, не найдется ли в булочной сладкого пирога для твоего командира, продолжаю импровизировать я и машу рукой, делая ему знак опять сесть на пол. И мне это будет полезно, поможет поправить здоровье. Если я буду делать что-то самостоятельно в знакомых местах. Так мне сказала медсестра.
Медсестры ничего такого не говорили, но именно это и убеждает егоупоминание о сладком пироге и о поправке моего здоровья. Он дает мне денег и легко целует в лоб.
Снаружи меня обдает послеполуденная жара. Выйдя из дома, я теряюсь, не знаю, куда идти. Осталась ли еще та булочная за углом? В первые месяцы оккупации, когда я была ребенком и мы еще жили в этом квартале, на всех окрестных магазинах за одну ночь появились таблички: JUDEN VERBOTEN.
«Магазин Сколмоских», вспоминаю я. Сколмоские были католиками, но, хотя их тоже вынудили поместить в своей витрине табличку со словами «Евреям вход воспрещен», как и всех остальных, я знаю, что пану Сколмоскому было от этого не по себе. До того, как нас выселили в гетто, он несколько раз заходил к нам, принося остатки продуктов. Во всяком случае, так он утверждал. Остатки. Но когда нам в последний раз доставались хотя бы остатки чего-то нужного? Пойду-ка я в булочную Сколмоских.
Улица стала более многолюдной, чем была пару часов назад. Сейчас около полудня, обеденное время, и люди спешат на работу и с работы. В двух кварталах от моего дома одна из витрин булочной Сколмоских заколочена фанерой, но поверх листа фанеры кто-то написал: «Все еще открыто». Причем не по-немецки, а по-польскии, по-моему, это добрый знак.
Я толкаю дверь, и звенит колокольчик. За прилавком стоит не пан Сколмоский, а мужчина помоложе, которого я не знаю. Я в нерешительности останавливаюсь в дверях.
Я могу вам помочь? спрашивает продавец.
Мне нужен только хлеб, бормочу я и, медленно подойдя к полкам, стоящим у стены, протягиваю руку к ближайшей буханке, темной и сдобренной семенами тмина, чтобы больше не пришлось ничего говорить. Но выбор скуден, хлеба мало, и, одновременно со мной до буханки дотрагивается немолодой мужчина, один из двух покупателей, которые сейчас находятся в булочной.
Простите, говорю я. Возьмите, ведь вы пришли сюда первым.
Он отдергивает руку и делает мне знак взять хлеб в то самое время, когда я предлагаю взять буханку ему самому. И я не знаю, в чем тут делов любезности, или же он не хочет брать этот хлеб, поскольку до него дотронулась я. Представляю, на что я сейчас похожапоношенное, вытертое платье, неровная походка, нездоровая худоба.
Я чувствую, как у меня вспыхивает лицо. Может быть, мне лучше просто уйти, найти другую булочную или же сказать Диме, что все они были закрыты.
Зофья?
Кто-то кладет ладонь на мое предплечье, и я испуганно вскрикиваю.
Не пугайся, говорит успокаивающий голос, и я оборачиваюсь. Женщина, стоящая передо мной, на несколько лет старше меня. Она стала бледнее, чем была когда-то, и у нее покраснел один глаз. Но голос у нее прежний, глубокий, грудной, я всегда им восхищалась, а на щеках проступают следы ямочек, хотя теперь на ее лице слишком мало жира, чтобы они были видны по-настоящему.
Гося?
Прежде чем я успеваю что-то добавить, лучшая подруга тети Майи роняет сумку на пол и обнимает меня.
Я обнимаю ее в ответ и смеюсь, смеюсь не только от радости, но и от облегчения.
Поверить не могу, что это ты, говорит Гося, а я глажу ее по волосам и тоже с трудом верю собственным глазам.
Я тоже никак не могу поверить, что это и правда ты!
Продавец, стоящий за прилавком, вдруг проявляет интерес.
Вы мешаете работе магазина, говорит он.
Мы же единственные покупательницы, протестует Гося. Она правамагазин опустел. Видимо, немолодой мужчина незаметно ушел.
Здесь у нас коммерческое предприятие, а не место для проведения вечеринок.
Гося вздыхает.
Мы уйдем.
Я еще не купила хлеба, возражаю я, но Гося качает головой и сжимает мое предплечье. Выйдя из булочной, она достает из сетки свой собственный батон, разламывает его пополам и протягивает мне половину.
Расскажи мне все с самого начала, говорит она. Почему я не видела тебя раньше? Ты что, только что вернулась?
Да, сегодня утром.
Где ты была?
Сначала в Биркенау, а в конце меня перевели в Гросс-Розен. Когда я произношу эти названия, она вздрагиваетей известно, что они значат. А где была ты?
Гося краснеет и опускает глаза на свои туфли.
Мне выдали разрешение остаться, потому что я работала в больнице и была признана незаменимым сотрудником. А потом, когда немцы перестали выдавать такие разрешения, один из врачей разрешил мне спрятаться в подвале своего дома. Там я и оставалась до последних месяцев войны. А потом попала в концлагерь Флоссенбюрг. Но я пробыла там только несколько месяцев. Она смущенно кривит рот, как будто стесняется того, что ей так повезло.
В лагере и несколько месяцевэто слишком долго. Я за тебя рада, успокаиваю ее я. Рада, что ты оставалась в безопасности, пока это было возможно.
Сейчас я живу с моей сестрой и ее мужем. Место, где они скрывались, так и не нашли. Она в нерешительности замолкает, подыскивая слова. А Майя
Нет.
Это исчерпывающий ответ. «Нет, Майи нет». Но я заставляю себя продолжить, потому что Гося мой друг и имеет право знать все:
Почти сразу после того, как нас увезли со стадиона. Их убили всех, кроме Абека.
О нет. Она закрывает глаза, и я жду, пока она скорбит. Открыв их опять, она понижает голос. Почти никого из наших не осталось, тихо говорит она. Самое большее несколько сотен. Не понимаю, как могло погибнуть столько людей.
Я пытаюсь найти Абека. Нас разлучили в Биркенау. Насколько я понимаю, здесь ты его не видела?
Как бы мне хотелось, чтобы это было не так. Ты была в вашей квартире?
Да, я только что с Марьяцкой. Квартира разграблена, но сейчас там никто не живет. Я попытаюсь поискать его в Шродуле. Может быть, он забыл, где мы договорились встретиться. Может быть, он считает своим домом гетто.
Гося качает головой.
Гетто больше нет, говорит она. Оно полностью разрушено. Так что пойти туда он не мог.
Ты в этом уверена?
Да, я сама ходила туда, когда вернулась сюда в июне. Ты бы видела ту часть города, Зофья, там почти не осталось зданий.
У меня падает сердце. В доме нашей семьи Абека нет. И он не мог пойти в нашу комнату в гетто. Гося находится в Сосновце с июня, а мою семью она знает с самого детства; у нас с ней были одни и те же друзья. Если бы Абек вернулся, Гося наверняка об этом узнала бы, особенно теперь, когда нас осталось так малоона сама сказала, что из наших выжило только несколько сотен.
Кто еще был с вами в поезде, который вез вас в Биркенаутам был кто-то из тех, кого мы знаем?
В тот день? медленно говорю я.
Да, когда вас везли на поезде. Кто был там с вами?
Я сразу поняла, что она имеет в виду, и просто тянула время. Ведь чтобы ответить на ее вопрос, мне придется снова подумать о том дне, а я стараюсь не думать о нем никогда.
В поезде со мной была только Но я не могу продолжать, потому что снова погружаюсь в ужасы того дня: в моих ушах звучат истошные крики, мои ноздри наполняет смрад разложения, меня мучает жажда, я ужасно слаба и едва могу дышать. Там была
Зофья? Что с тобой?
Я опускаю глаза и вижу, что хлеб в моей руке трясется. Трясутся мои руки. «Мы сейчас не в вагоне для скота. Мы на улице. Мы не в лагере. Мы в Сосновце. Это не тот день. Это не тот день».
Железнодорожная станция в Биркенауэто спящее чудище, которое сторожит дверь в мою память. Если ткнуть его слишком сильно, оно проснется. Если оно проснется, то пожрет меня. Я медленно обхожу вокруг краев этого воспоминания. Даже его краяэто ад.
Там была пани Руфь, договариваю я. Старушка с длинными седыми волосами. Она ехала с нами. Она
А там были знакомые мужчины? перебивает меня Гося, и теперь до меня доходит, почему она спрашивает, что имеет в виду: есть ли у нас друзья, содержавшиеся в мужской половине Биркенау и, возможно, видевшие Абека после того, как меня разлучили с ним?
Аптекарь. Аптекарь молился на стадионе и Нет. Аптекарь погиб на том футбольном стадионе, напоминаю себе я. Еще до того, как нас загнали в поезд. Мне надо подумать о том, что происходило после того, как мы сошли с поезда, что происходило на платформе в тот последний день, в тот день, когда Нет, нет, нет.
Пан Цвайг, выдавливаю я из себя. Пан Цвайг, библиотекарь. Он был с нами. И тот тщедушный паренек из мясной лавки. Кажется, его звали Соломон.
Гося сжимает мою руку.
Соломон Прагер?
Да, Соломон Прагер. Вспомнив его имя, я с трудом выцарапываюсь из того воспоминания.
Он вернулся. Он жив. Мой зять видел его на прошлой неделе.
В мясной лавке?
Мясная лавка закрыта: теперь он работает батраком. Когда сегодня днем закончится моя смена, я разыщу его и спрошу, знает ли он что-то об Абеке.
А можно мы найдем его сейчас? Давай пойдем прямо в эту минуту. Я совсем позабыла про хлеб, про обед, про Диму, но Гося, словно извиняясь, качает головой.
У меня есть только час на обед, и я не знаю, у кого работает Соломон, это знает мой зять. Обещаю, что после работы я его найду.
Тогда приходи ко мне на ужин, неохотно предлагаю я. Там буду я и и еще один русский офицер. Дима помог мне. Теперь его перевели сюда.
Объясняясь, я чувствую, что краснею, но Гося и бровью не ведет. Должно быть, она слышала обо всяких отношениях.
О, Зофья, как же здорово увидеть тебя снова. Гося кладет ладони на мои щеки, а я на ее, и мы касаемся друг друга лбами. Я приду к тебе сегодня вечером. Обещаю.
Она перечисляет несколько названий ближайших продуктовых магазинов, которые открыты и в которых к нам относятся хорошо, и говорит, что я могла бы купить там провизию, чтобы приготовить ужин. Дойдя до моего дома, я снова поднимаюсь по лестнице, готовясь извиниться перед Димой за то, что так долго ходила за хлебом.
Добравшись до площадки четвертого этажа, я вижу его. В цветочном горшке пани Войцик, в котором преждея в этом уверенаничего не было, торчит флажок вроде тех, которыми детишки размахивают на парадах, и на этом флажке изображена свастика.
Ć
Вечером Гося приходит с подарками. Одеяло. Две пары женского белья. Пачка стирального порошка и кусок мыла, белого и пахнущего антисептиком, не похожего на те мягкие коричневые бруски, которые мы раньше покупали в магазине.
Сейчас система снабжения по карточкам работает лучше, объясняет она. Но на этой неделе везде не хватает мыла. Это я взяла в больнице.
Спасибо. Я благодарна ей за то, что она принесла, но по чрезмерному энтузиазму, с которым подруга сует узелок мне в руки, сразу понимаю, что это приношение призвано возместить мне дурную весть.
Соломон не смог помочь.
Она потупляет глаза.
Он не видел его. И вообще не помнит, чтобы видел его в лагере.
Понятно.
Она пытается взять меня за руку, но поскольку я все еще держу узелок с подарками, она сжимает мои запястья. Соломон хотел, чтобы я передала тебе, что он просит прощения. Он сказал, что приглядел бы за Абеком, он хотел, чтобы ты это знала. Если бы он знал, что Абек тоже там, он бы попытался приглядеть за ним.