Бери и тяни.
А я с сомнением:
Что? Да зачем мне это?
А Мариничиха так настойчиво, мол, давай-давай, не куксись, это игра такая. «Бери и тяни» называется.
Ну я и взял. Размотал, дал Мариничихе краешек. И вдруг как дернул! Без предупреждения. Просто разозлился, что она мне этим грязным канатом чуть щеку не расцарапала. Потом мне, конечно, стыдно сталочто я с ней так. Она же старенькая! Но чувствуючто-то странное. А конкретнееничего. Она даже с места не сдвинулась! Как стояла, так и стоит. И вдруг смотрю, а эта мымра смеется. Точно как ведьма какая-то. Хи-хи-хи, хи-хи-хи. Мерзкий такой смешок.
Я тогда еще раз дернул. Уже сильнее. Потом еще. Конкретными такими рывками. А Мариничихе хоть бы хны. Она в свой край каната вцепилась и стоит как истукан. Сначала просто держала, не натягивая. Я это чувствовал. А потом вдруг как пошлахвать, хвать. Я оглянуться не успел, как она уже мою половину себе перетянула. Вместе со мной. И смех этот мерзкийдо мурашек просто.
Я давай оратьпусти-пусти! А она еще сильнее тянет. Канатна себя, а самако мне. Шею вытянула, как жираф, и тянется, тянется. И ржет уже в голос. Губами шамкает. Я как глянул, а у нее там во рту все черное. Зубов нет, и десны такиесгнившие. От старости или еще от чего. И воньневыносимая просто. Как будто она сто лет одной болотной тиной завтракала.
А я от ужаса просто обессилел весь. Ног под собой не чувствовал. Волочился за этим канатомпрямо ей в рот. Понимал, что вот сейчас, еще секунда, и она меня проглотит.
Я даже заплакал, наверное, или вообще зарыдал. Вот так: «Не надо, не надо, пожалуйста!»
А потом резко дернулся и открыл глаза. Увидел маму, врачей, кровати какие-то и сразу понял, что яв безопасности. И никакой Мариничихи здесь нет. Она же умерла пару лет назад.
Но легче мне не стало. Это чувствокакой-то ужасной неотвратимостионо висело в воздухе. Прямо у меня над головой. Я не удержался и, приподнявшись, посмотрел на потолок, хотя голова у меня была такая тяжелая, что от подушки не оторвать. Я просто хотел убедиться, что Мариничиха действительно тамвисит, как летучая мышь, и пожирает меня своими туманными глазами. Тогда бы я по крайней мере знал, что она есть. И, может быть, даже придумал, как с ней бороться.
Но ее не было. Просто лампочка, просто потолок. Я беспокойно ворочался и просил маму дать воды. У меня был дикий жар и все внутренности, кажется, горели. Потом мама куда-то ушла, а я все крутился, и искал ее глазами, и жмурился, боясь наткнуться на знакомое высушенное лицо. Я ее не видел, но зналона где-то здесь, просто прячется. Она пришла за мной, за всеми нами, и теперь никуда не уйдет. Как та война, рядом с которой мы жили. Ее мы тоже не видели, а она была совсем близкогремела и взрывалась где-то. Так далеко, что, казалось, в другом мире. Мы знали, что она есть, но не боялись. Жили себе и жили такие беспечные. А она, гадина, тихонько подкралась и набросилась. Ударила. Или укусила? Отравила! Я не знаю, как правильно. Я не мог объяснить.
Я просто понимал, сквозь бред или еще как-то, не знаю, что тот ужас, который нас коснулся, он теперь навсегда.
Глава 2
Те первые дни в больнице перемешались и склеились в один. И даже не день, а какие-то фрагменты. Просто обрывки кадров из мало запомнившегося кино.
Белый потолок с резкой лампочкой. Справа и слева кровати, на которых кто-то шевелится. Нет, справа шевелится, а слева лежит неподвижно, но стонет. Громко так, умоляюще. Хорошо, я этого поначалу не слышализ-за той ваты почти все время спал. А когда слух вернулся, мне уже было все равно.
Помню день, когда все случилось. Прошла неделя или две, а может, даже месяц. Сколько я там уже валялся? И вот однажды утром я открыл глаза и четко понял, кто я, где я и что я здесь делаю. Это было странно, потому что до этого у меня все в голове путалось. А тут вдругхопи сразу такая ясность.
Я приподнялся в постели и начал крутить головой. Хоть уже и соображал, но до меня постепенно доходило: «ЯРенат. ФамилияКареев. ОтчествоАлександрович». И тут в палату зашла медсестра. И говорит:
Ну что, Ренат? Выспался сегодня?
А я такой на автомате:
Да.
А потом как удивился! Думаю: «Ничего себе, я чтоее слышу?»
Там с ней еще какие-то врачи были, но их я даже не видел толком. Я на нее смотрел как на чудо природы какое-то.
А медсестра эта, Ольга какая-то там, снова говорит:
Мы сейчас тебя посмотрим, а ты полежи, ладно? Помечтай!
Я кивнул и лег обратно на подушку. И лежу без всякой реакции. Ну а что мне? Пусть смотрят, если им так интересно.
Я, наверное, просто был в шоке от того, что снова начал слышать. А остальное меня мало волновало.
Ну и вот, они встали вокруг меня кольцом и смотрят. С серьезными такими лицами. А самый высокий, который в очках, еще и покашливая. Я от этого «кхе-кхе» даже немного заинтересовалсячто там? Заворочался. А Ольга тут как тут и сразу подголовник опустила, чтобы я в одной плоскости лежал. Объяснила, что им так лучше видно. И вот это меня уже конкретно напрягло. Что «им». И голос еечуть ли не виноватый. Я тогда сразу понялэто не им надо, а мневот такая плоскость. Чтобы я не смотрел на то, на что они смотрят.
Еще подумал: «Наверное, обожгло сильно». Я же приблизительно понимал, что и как и почему я здесь. И так занервничалне передать. У меня даже нога зачесалась от волнения. Не вся, а тот мой шрам, который я в семь лет заработал. Глупо получилось. Хотел на велике покататься и нечаянно сунул ногу в цепь. Покатался! Потом ходил все лето, как дурак, в гипсе.
А теперь этот шрам чуть чтосразу чешется. От волнения или от холода, бывает.
Короче, пока я думал, как бы поприличнее его почесать, высокий склонился надо мнойнизко-низко. Чуть ли не очками мне в ногу уперсявот именно в ту, зудящую. И опять: «Кхм-кхм». А потом так одобрительно: «Красивый рубец». Ну, про шрам этот. А у меня опять нога как зачешетсятеперь уже от облегчения. Я себя еще и успокоить успел: «Ну, раз красивый, значит, хорошо. Наверное, там даже ожога нет».
А доктора эти постояли, покивали и пошли дальше. Только очкастый ненадолго задержался, похлопал меня по плечу и сказалхрипло так: «Выздоравливайте, молодой человек. Вам еще жить да жить!»
Я сразу понял, о чем он. Не знаю, может, из-за интонации, но мне тут же стало ясно, что «жить да жить» это он про стадион. И про папу.
Я кивнул, думая, что бы ему такого сказать, но очкастый уже пошел. А я лежал и смотрел ему в спину, пока Ольга укрывала меня одеялом чуть ли не до самого носа. Я не мог дождаться, когда медсестра уйдет, чтобы наконец почесать эту проклятую ногу. Она зудела просто невыносимо.
А Ольга, как назло, не уходила. Крутилась возле моей кровати, складки на одеяле расправляла. Потом еще полчаса ставила капельницу и только после этого ушла. А, нет, сначала спросила, буду ли я кушать или дождусь маму. Я сказал, что дождусь, чтобы только от нее избавиться. И вот тогда она ушла. Но напоследок сказала:
Не вздумай вставать! Капельницу собьешь!
Я кивнул и тут же полез под одеяло, чтобы почесать ногу. Тело было ватное, вообще не слушалось, но я кое-как вытянул правую руку и, не глядя, стал искать этот шрам, чтобы впиться в него ногтями. Я хотел разодрать его до кровитак он чесался! Пальцы скользили по ногениже-ниже, я уже весь скрючился, как буква зю, но шрама нигде не было. Главное, я ведь чувствовал пальцамион где-то рядом, чешется и жжется, но самого шрама не находил. Он же большой такой, на всю голень. А тутпросто кожа. Без ничего! Мягкая и вся какая-то сморщенная, точно простыня.
Помню, как я не выдержал и снова привстал, хоть Ольга и запретила. Я просто не мог понять, куда подевался мой шрам. Его чтоудалили?
Что-то такое я тогда и подумал. Хотел сдернуть одеяло, но оно оказалось каким-то невероятно тяжелым. Просто бетонная плита. Помню, я даже хихикнулот всей этой нелепости. Но, поднатужившись, помогая себе ногами, все-таки сбросил его на пол.
Вот тогда-то я ее и увидел. Свою руку. Я смотрел на нее как завороженный. Как будто она не моя, а чужая. Просто какая-то посторонняя рука. Лежит себе у меня в постели. Сжимает и разжимает пальцы. Скользит ими по простыне. Я смотрел и понимал, что она делает. Она ищет шрам, которого нет. На ноге, которой нет.
Вместо нее была простынямягкая и сморщенная, которую я по ошибке принял за кожу. А над простынейничего. Я так резко нагнулся, что проводок капельницы вздыбился канатиком, но я тянул и тянул его к той простыне, зачерпывая пальцами воздух. Раз, второй. Я черпал и выпускал, снова и снова, как песок. Я не мог понять, что это за прикол такой. Почему я не вижу свою ногу? Я же знал, что она там. Я ее чувствовал!
И вдруг увидел, как из-под пластыря, которым иголка капельницы крепилась к руке, брызнула струйка крови и закапала на простыню. Кап-кап. Прямо через мою невидимую ногу. Я чувствовал, какая она теплая. Не нога, а кровь. Смотрел во все глаза, но ничего не видел.
А потом от ужаса стал орать. Даже не помню, что я там кричал. Просто орал. И звал маму.
Наверное, из-за лекарств, но дальше я мало что запомнил. Только мамино лицобледное и круглое. Оно раскачивалось надо мнойвлево-вправо, взад-вперед, как какой-то взбесившийся маятник. А я смотрел и думалстранно, у мамы лицооно же, наоборот, острое, с такими, ну, как будто тенями, а тут расплылось, как луна. Да, наверное, все-таки из-за лекарств. Потом, когда их убрали, я понемногу стал приходить в себя. Снова.
Мама навещала меня постоянно. Первое время даже не уходила, ночевала в палате. По крайней мере, я так это запомнил. Что за окном ночь, а рядом онасидит в темноте и смотрит на меня немигающими глазами.
Она теперь все время так смотрит. У мамы вообще такой странный вид, как будто из нее всю воду выкачали. Наверное, не все шестьдесят процентов, но половину точно. По крайней мере, я ни разу не видел, чтобы она плакала. С того самого дня.
Конечно, мама все помнит. Бывает, вздрагиваетрезко так, как от удара. Но не всегда. Есть вещи, о которых она спокойно говорит. Тихим таким, аккуратным голосом. Например, про свою студию. Как же она радовалась, когда ее нашла. И прямо за углом нашего дома! Правда ведь, находка. У мамы же еще близнецы, а там садик рядом.
Был. Теперь от этой студии только стены остались. А вот садик уцелел. Только близнецам теперь что, если мы уже в Днепре.
Я и этого не знал. Потом уже, когда тетя Оксана меня навестить пришла, понял. Она же там всю жизнь живет. И мы теперь вроде как тоже будем.
Тетя Оксанаэто мамина подруга. Они с детства дружат, в школе в одном классе учились. Но тогда они мало общались, а вот потом, когда их в танцевальный ансамбль взяли, там уже понеслось. Правда, мама все это дело в итоге бросила и пошла учиться в университет. А потом папу встретила и меня родила. И еще близнецов. В общем, жизнь ее так закрутила, что было уже не до танцев.
А тетя Оксана наоборотвсе плясала и плясала, пока в какую-то дикую историю не вляпалась с танцами этими. Или с Турцией? В общем, что-то там случилось, а дядя Юра ее вытащил. И теперь тетя Оксана про ансамбль даже не вспоминает. А зачем, если она и так купается в роскоши. Дядя Юра этотвроде как ее муж. И не последний человек в городе! Не знаю, может, министр какой.
А мама вот всегда говорит, что роскошьэто еще далеко не богатство. Потому что главное богатствоэто мы, то есть дети. Думаю, она именно поэтому в итоге к танцам вернулась. Открыла свою студию. Учит маленьких девочек танцевать.
Думаю, что даэто все из-за любви к детям. Ну, по крайней мере, точно не ради заработка (ха-ха!).
И почему учит? Учила. Студии же теперь нет.
Зато есть тетя Оксана. Мама говорит, если бы не онане знает, что бы с нами былотакими. У нас ведь больше никого нет. Ни родных, ни близких. Ну ладно, есть еще тетя Тома. Но она живет у черта на куличкахв Феодосии, и к тому же папу на дух не выносит, так что родством там вообще не пахнет.
А тетя Оксана вроде как и не родная, а вон какой оказалась. Роднее многих! Сразу дядю Юру подключила, а тот уже какие-то свои связи поднял, и маму с близнецами следом за мной в Днепр перевезли. Без документов. Без всего! Я этого, конечно, не помнюна операции был. Не по теме ноги. Мне же еще осколком в живот прилетелопришлось зашивать. А ногу вот не смогли. Не пришили. Мама говоритслава богу, бедро не задело. Есть к чему протез крепить. А я говорю Да ничего не говорю Я и ее почти не слушаю.
И дело не в ушахони как раз в полном порядке. Просто я не хочуни слушать, ни говорить.
Ну, про дом спросил, конечно. Там же мои вещи. И про соседей еще. Как они? Все выжили?
Мама сначала молчала, но потом призналась, что дома больше нет. Соседи есть, но не все, потому что домего тоже, считай, на куски разорвало. Верхние этажи сразу срезало, как бритвой, а остальное уже само по себе рухнулотакая вот хлипкая конструкция.
Спасибо дяде Лёне, соседу нашему. Он, когда бомбежка началась, маму с близнецами в подвал увел. А так бы я не знаю, что было. Наверное, больше ничегокак с тем стадионом.
Но если честно, про дом и про вещия все это больше для мамы спрашивал, чтобы она не смотрела на меня такими глазами. Как будто мне уже все равно.
Вообще-то так оно и было вначале. Сразу я не мог понять, что со мной творится. Может, отлежал себе что или из-за лекарств, но телом я почти ничего не чувствовал. Поэтому и казалось, что мне все равно. Как будто я уже умер.
Но голова у меня работала по полной. Я слышал, как там все крутится и вертитсяслова, мысли какие-то, даже вопросы. Но не про дом и соседей, а те, которые я не мог задать. Вот их я особенно чувствовалкак они давят мне на уши изнутри.
Я много чего хотел спроситьтакого. Например, уехали ли Хмельницкие. Ну, про Катьку. Они же на пятом жилиона, родители и Ксюнясестра ее. А если там эта «бритва» была, на верхних этажах, то как они тогда успели.
Я не мог про это спросить. Я даже думать об этом боялся. Что моя Катькавот эта смешная дурында в очкахпропала. Исчезла, и теперь на ее месте ничего нет. Просто пустота.
Поэтому и молчал. Держал эти вопросы в себе. Терпел, хоть они и рвались наружу. Потом уже стал по одному выпускать. По частям о том о сем расспрашивать. Но только не про Катьку. И не про папу.
Но мама о нем сама рассказала. И обо всем остальном.
* * *
В тот день наш район попал под обстрел. Бомбили вроде как «Градом». Я раньше не задумывался, откуда это. Град и град. А теперь понимаю. Эти снарядыони же и правда с неба сыплются, как градины. Только бьют не зерно, а людей.
И животных. Столько домов разрушили, гады. А там же кошки, собаки! В чем они-то виноваты? А дети? Большие, маленькие, всякие. Я на близнецов теперь смотреть не могусразу думаю, что было бы, если бы в них снаряд попал. И тут же вспоминаю папу.
Вообще-то я об этом и не забывал никогда. Просто та картина, папа и птицы, она сжалась у меня в голове до малюсеньких размеров. Стала такая крошечная, как пуговица. Может, от взрыва. Или я сам так захотел? Не знаю Я просто взял ее и запихнул куда-то внутрьглубоко-глубоко. Так и живу теперь с этой картиной внутри. Знаю, что она есть, а посмотреть не могу.
Больничный психолог говорит, что так и должно быть. Якобы психика по-своему среагировала на стресс и отрицание в моей ситуацииэто естественная реакция организма. Такая же, как боль.
Ха-ха. Реакция. Я же не чувствую ничего! Даже когда мама сказала, что «папы больше нет», я вообще никак не отреагировал. Я просто не понял, о чем она. Смотрел на нее как на сумасшедшую и думал, что за чушь вообще. Я есть, а его нет. Может, она просто бредит? Вдруг я не знаю, а ее тоже контузило.
Конечно, все эти мои сомнения Я же не сомневался! Я четко зналпапа умер. Тот снаряд и мамино лицо, когда она говорила, там без вариантов было. Но для мамы, может, и да. А для меня все эти «погиб» и «больше нет» это просто бессмысленные фразы и больше ничего. Ни горя, ни слез. Для меня папа был живым. Я же видел, как он улыбался. И ничего другого знать не хотел.
Я не хотел этого знать. Не сейчас. Никогда. Мне же только-только тринадцать! Детям, пусть даже большим, запрещено, не положено такое знать. Как человек, живой и здоровый, самый любимый на свете, моментом превращается в пыль. Вот только он бежал и смеялся, и вдругкакая-то пыль. Такого не может быть! Нет, нет и нет. Должно же хоть что-то остаться!
Хотя бы ваза. Я теперь понимаю, почему мама так кричала. А ведь от бабушки еще могила осталась. А от папы вообще ничего. Все наши вещи сгорели. И он тоже.
Мама его кремировала. Сказала, что папа сам так хотел, но я не верю. Вообще, да? Он жить хотел! Любить маму, растить близнецов, играть со мной в футбол, а не стоять на полке. Она его в кувшин высыпала после всего. Высыпала моего большого двухметрового папу в кувшин, как какого-то дурацкого джинна. Разве такое можно понять?