Возможно, что так оно и было.
Во всяком случае, стоило ему схватить это раскачивающееся, спеленатое тело, надеясь остановить его ужасное движение, как перед глазами его вспыхнула молния
Боже мой, пробормотал Мозес, выпуская на секунду ноги господина Цириха. Боже мой, господин профессор. Вы видели?.. Она чуть не съела меня!..
Ради Бога, раздался из шторы знакомый голос. Ради Бога, Мозес!.. Чего вы ждете?
Сейчас, сейчас, сказал Мозес, думая как лучше поступить. Подождите одну минутку. Он подвинул стоящий рядом стул и, придерживая господина Цириха, взобрался на подоконник. Шнурок от шторы, обвиваясь вокруг профессора, был перекинут через карниз. Попробуйте поставить ногу вот сюда, сказал Мозес, легонько подталкивая господина Цириха прочь от окна. Придерживаясь рукой за карниз, он осторожно потянул шнурок. Потом несильно дернул его. В ответ карниз прозвенел металлическим звоном, и вторая штора накрыла Мозеса с головой.
Один момент, Мозес замотал головой, пытаясь сбросить липнущую к лицу ткань и одновременно чувствуя, как шнур затягивается вокруг его шеи. Наконец, это ему удалось.
Ничего, ничего, сказал он, думая какой рукой лучше начать.
Карниз между тем угрожающе затрещал. Краем глаза Мозес видел за открытым окном черный провал. Высокое небо с россыпью созвездий. Где-то там, внизу, смутно серел пыльный асфальт двора. Потом он отпустил одной рукой карниз и взялся за штору. Наверное, это была ошибка. Штора натянулась и затрещала.
Господи! вскрикнул господин Цирих. Мы падаем!
Не думаю, сказал Мозес, на всякий случай выставив руку и упираясь в край рамы, чтобы успеть оттолкнуться, если падающее тело господина Цириха потащит их за окно. Ничего, ничего
De profundis vocoсказал господин Цирих откуда-то издалека.
Что? спросил Мозес, успев напоследок услышать звук разрываемой ткани, чтобы через мгновенье обнаружить себя лежащим вместе с господином Цирихом на полу. Сразу же вслед за ними, с металлическим звоном упал карниз, впрочем, никого особенно не задев. Мир вновь обрел относительную устойчивость.
Четверть минуты или около того прошли в молчании.
Помогите мне, сказал, наконец, господин Цирих. Кажется, я подвернул ногу.
Сейчас, Мозес попытался выдернуть из-под себя штору. Пойду, позову сестру. Он справился со шторой и теперь занялся шнурком. Господин Цирих, откинув с лица штору и не делая попыток подняться, смотрел в потолок. Странно, что еще никто не прибежал на шум.
De profundis voco, повторил он, переведя взгляд на Мозеса. Пожалуйста, никому не говорите, Мозес.
О чем? спросил Мозес, освобождаясь, наконец, от шнурка.
Это был голос, сказал Цирих. Голос, Мозес. И он звал меня. Вы его, должно быть, слышали.
А-а, протянул Мозес. Значит, это был голос? Он помолчал, морща лоб. А мне показалось, что это была Рыба. Она чуть не съела меня.
Рыба? переспросил Цирих безо всякого интереса. Что это еще за рыба такая?
Огромная, сообщил Мозес.
Что бы это ни было, Мозес, пожалуйста
Хорошо, сказал Мозес. Я понимаю.
Он поднялся и оглядел место случившегося. Сорванный карниз. Распахнутое в безлунную ночь окно. Разорванная и мятая штора. Рассыпавшиеся по полу бумаги. Сидящий на полу доктор теологии. Из окна тянуло ночной свежестью. Никому и в голову не могло прийти, что в некотором смысле тут только что разыгрался небольшой Армагеддон. Во всяком случае, прелюдия к небольшому Армагеддону.
А значит, Мозес?
А значит, сэр, что в некотором смысле, это был всего лишь метафизический долг, так что если бы кому-нибудь вдруг пришло в голову покопаться в этом поглубже, он, возможно, сумел бы обнаружить здесь даже некоторое подобие геройства, которое показалось бы ему ничуть не большим того, каким грешит куколка в пору, когда ей приходится стать бабочкой, сэр.
Чему это вы все время улыбаетесь, Мозес? спросил доктор Цирих, приходя, наконец, в себя.
В этих шторах вы были похожи на куколку, профессор Надеюсь, вы не обиделись?
Нет, подумав, ответил господин Цирих.
Я так и думал, сказал Мозес.
И все же вопрос, хоть и праздный, хоть и до смешного риторический все равно оставался и требовал ответа, как требует ответа голос проверяющего билеты контролера. Надо ли искать героическое в исполнении своего долга, Мозес, тем более, отмеченного печатью Судьбы? Даже мой вечный оппонент не спешит вступить со мной в перепалку, а это, что ни говори, хороший знак, сэр. Разумеется, я мог бы сделать вид, что ничего не заметил и спокойно отправиться к себе, благо, что ко всему прочему, дежурной сестры, как всегда, не было на месте, потому что она играла в карты с дежурной из соседнего отделения. Кто бы посмел тогда обвинить тебя, Мозес? Но не значило бы это не заметить самого существенного, сэр? Ведь Истинаесли, конечно, мы говорим об Истине, пожалуй, всегда подобна припадку; она является нам только тогда, когда сочтет нужным, не утруждая себя ни предварительным звонком, ни открыткой, ни знаком, чей смысл не оставался бы для нас закрытым. Именно тогда, когда это взбредет ей в голову, сэр, а не тогда, когда этого пожелаем мы сами, как это, собственно, и случилось в этот утренний час в палате доктора теологии Мартина Цириха. Другими словами, Мозес, вежливость не относится к числу добродетелей, которыми может похвалиться Истина, во всяком случае, именно так выразился однажды господин Цирих в беседе с доктором Аппелем, в то время как я случайно проходил мимо. «Так ли уж и случайно, Мозес? Разве не подслушивал ты изо всех сил, делая вид, что занимаешься собственными ногтями?» Собственно, какая разница, сэр, каким образом мы черпаем материал для нашего познания? Что там ни говори, но если господин Цирих действительно не ошибся, это значит, что нам следовало бы всегда и при любых обстоятельствах оставаться начеку, сэр. Бытьзначит быть начеку, вот что отсюда следует, сэр, если я не ошибаюсь. Надо сказать, что довольно часто я и сам ловлю себя на этой мысли. А ведь отсюда следует, что мы, некоторым образом, обречены на вечное бодрствование, Мозес? Или, может быть, на что-нибудь в этом роде? И не окажется ли это «начеку», в конце концов, тоже каким-нибудь метафизическим долгом, бессрочной службой, за которую не полагается никакой награды, кроме пинков и затрещин? Ведь никому в точности не ведомо, когда взбредет Истине в голову явиться перед тобой во всей красе, быть может, она как раз предпочитает выбирать для этого самое неподходящее время, подобно призраку или, как я уже говорил, припадку, которому совершенно все равно, где и в каком виде он тебя настигнет. Как бы то ни было, для меня несомненно одно: не загляни я вовремя в палату господина Цириха, Истина ускользнула бы от меня точно так же, как она ускользнула от всех тех, кто предавался в этот час безмятежным или тревожным сновидениям. Конечно, это ни в коем случае не доказывает, что Истина специально явилась, чтобы покрасоваться передо мною. Нет, Мозес! Возможно, я всего лишь подвернулся ей, как случайно подворачивается удачное сравнение или покладистая барышня на дискотеке. Кто, в самом деле, может поручиться, замечает ли она вообще, когда кто-нибудь попадается на ее пути? Возможно, в ее планы вовсе не входит встречаться с кем бы то ни было в то время, когда она занимается своими делами. И кто знает, может быть, это не она, а мы наталкиваемся на нее, как наталкиваются в темноте на мебель, или как, зазевавшись, наступают на спящую кошку. О, Мозес! Не напоминает ли тебе Истина одинокого волка, живущего вдали от людей и убегающего в глубину леса, стоит ему только заслышать их голоса? Что ж, может быть и так, Мозес. Однако когда мои мысли текут в этом направлении, я часто думаю, что Истина все же больше похожа на нагую женщину, не желающую, чтобы ее видели чьи-то глаза. На нагую женщину, убегающую прочь. Отчего же она не желает этого, Мозес? Разве не в силу своего вопиющего целомудрия, сэр?.. О, да, говорю я себе: разве же Истина и целомудрие это ни одно и то же? Конечно, одно, Мозес, кто же станет в этом сомневаться? Но как тогда избежать нам этих назойливых вопросов, они, словно летние мухи, облепившие ложку с медом, которую ты спешишь поскорее поднести ко рту? Не станем ли мы, например, подозревать тогда, что в своей сокровенной глубине Истина есть, некоторым образом, голая Истина, я имею в виду непристойно голая, сэр, вот, что я хочу сказать? Не начнем ли мы тогда украдкой хихикать и, переглядываясь, укоризненно качать головами, потому что непристойность, как известно, означает вроде как отступление от должного, гарантом которого, вообще-то говоря, выступает опять-таки, сама Истина?
Не слишком ли ты путанно излагаешь, Мозес?
Да, уж как умею, сэр.
Тем более что уже пришло, похоже, время сказать самому себе: поосторожнее, Мозес. Поосторожнее, ротозей, для которого все еще новость, что встречаются под солнцем мысли, которые бывают хуже любых поступков и такие надежды, которые заводят туда, откуда нет возврата. Остерегись, говорю я себе, чувствуя, как тревожно забилось в груди сердце и прошлое задышало в затылок, не желая отпускать тебя. И все же я спрашиваю, уповая на милосердие Небес: не окажется ли эта непристойность, о которой мы вели разговор, эта сокровенная нагота чем-то большим, чем сама Истина? Не перевесит ли она ее истинностивот, что я спрашиваю, замирая одновременно от страха и восторга. Ведь подобное случается и с нами, сэр. Например, с теми обнаженными барышнями, которые смотрят на нас с глянцевых страниц журналов, разве же не исчезают они в своей собственной наготе, словно бульонные кубики в кипящей воде? Не есть ли они самитолько условие, тогда как наготаих сокровенная природа? И что же это значит, Мозес? Как разрешить эту, поистине, странную загадку? Сказать, что Истина целомудренна, не значит ли это утверждать, что ей есть, что скрывать и чего стыдиться? Но что же ей скрывать и чего ей стыдиться, Мозес? Может быть, она стыдится своих недостатков, подобно тому, как это присуще многим из нас? Истина, тщательно прячущая свои несовершенства! пожалуй, в этом есть нечто, что я еще в состоянии понять. Толстые лодыжки или складки на боках, кому, в самом деле, захочется выставлять все это на всеобщее обозрение! Но, возможно, дело обстоит гораздо хуже и ее вопиющее целомудрие указывает на то, что она стесняется не столько своих недостатков, сколько своей собственной наготы? Илиесли говорить, не затемняя смысла сказанного словамисвоей собственной истинности, сэр?
И куда это тебя опять понесло, Мозес?
Никуда, сэр. Вернее, я только хотел спросить, не чувствует ли Истина себя в глубине своей голой? Не жаждет ли, в самом деле, облачиться в одежды, и ни в этом ли стремлении обнаруживает она свое собственное целомудрие?
И в самом деле, сэр. Будь она уверенна, что ее нагота составляет сокровенное существо ее, да, разве пришло бы ей тогда в голову искать одежду, чтобы спрятать под ней эту драгоценность? И не будет ли поэтому чрезмерным, если мы спросим: не занята ли Истина на самом деле поисками своей собственной истинности и не этим ли занятием наполнен до краев ее день? Не пребывает ли она в вечной разлуке с собой, борясь со своей непристойной наготой, той, что оказывается выше нее, как ее собственная природа? Не мечтает ли она когда-нибудь преодолеть ее, подобно тому, как ночь преодолевает день, а сон явь, и разве не опаляет ее стыд, когда ей почему-либо приходится показываться перед нами обнаженной? Не от того ли и убегает она, заслышав наши шаги?.. Ах, Мозес, Мозес!.. Попробуй-ка теперь ответить мне: существуют ли на свете такие слова, которые в состоянии подарить нам покой? Волшебные слова, вселяющие уверенность и делающие нас бесстрашными? Боюсь, что я таких слов не знаю, сэр. Вот видишь, Мозес! А теперь скажи мне: разве не в состоянии ты привести аргументы, ничего общего не имеющие с теми, которые только что пришли тебе на ум? Будут ли они менее убедительны и более уязвимы для нашей логики? Как бы ни так, Мозес, как бы ни так, глупый ты чурбан! Ничуть не менее, и ничуть ни более будут они.
И ведь верно, дружок, разве Истина, бегущая от нескромных взоров, стыдливая Истина, жаждущая преодолеть свою наготу, более убеждает нас, чем Истина, презирающая всякие одежды, не знающая даже, как правильно пишется слово «непристойность»? Истина, презирающая стыд? Танцующая нагой в людных местах, хохочущая и не скрывающая ничего, что стоило бы сокрыть?.. Эге-гей, Мозес! Не она ли подстерегала тебя в самые неподходящие часы, чтобы сбросить надоевшие одежды свои и увести тебя по тенистым тропинкам в свои сады, где она могла бы ласкать тебя, позабыв всякий стыд, наполнив воздух ароматом роз и можжевельника, пугая тебя неистовством своих желаний? Не ты ли стонал от наслаждения, касаясь ее лона и вдыхая ее дыханье?.. Ах, Мозес, Мозес, похоже, ты краснеешь от своих воспоминаний, бессильный вразумительно поведать, что довелось испытать тебе в эти короткие часы! Разве не хотел ты, чтобы это повторялось вновь и вновь, снова и снова?.. Так в чем же дело, спрашиваю я себя, разве не горят до сих пор ее ласки, словно ожоги, на твоих плечах и груди? В чем же дело, Мозес? Можно ли сомневаться в очевидном, дружок, и разумно ли бежать от несомненного, того, которое не знает исключений?
Ну, разумеется, отвечал он, нисколько не будучи уверенным в своих словах. Это было бы и не разумно, и опрометчиво, сэр. И все же, все же
И все же, Мозес!.. Я ведь всегда предупреждал тебя, что когда-нибудь ты вляпаешься со своей путаницей в какую-нибудь очень неприятную историю.
Благодарю вас за заботу, сэр. Приятно сознавать, что не обойден вашим отеческим вниманием. И все же я позволю себе утверждать, что только что нарисованная вами картина вовсе не думает отрицать другую очевидность, ту, что носит имя Истины Стыдящейся Своей Собственной Сущности, сэр. Истины, спасающейся бегством и жаждущей облечься в одеяния, под которыми без следа сгинет и истлеет ее непристойная нагота!.. Разве одно больше, чем другое, Мозес? И не должны ли мы поэтому равно принять и то, и другое, или же отбросить и это, и то в пользу какого-то неведомого третьего, Мозес?
О, если бы это были только слова, сэр! Если бы только слова, милый. Но как сопротивляться тому, чья очевидность безысходна, так что, приближаясь к этим границам, я часто перестаю понимать даже самого себя, так что, время от времени, мне чудится, что я сам начинаю двоиться, а впрочем, отчего бы и нет, Мозес? Разве это не ты бывший пациент доктора Аппеля, пожелавший навсегда остаться в стенах этой клиники? И разве это не про тебя было сказано однажды, что ты родился со своей историей болезни под мышкой? Вот почему, время от времени, я спрашиваю себя: Мозес, спрашиваю я, не слишком ли много противоречий даже для бывшего пациента этой клиники? Да, есть ли вообще что-нибудь под солнцем, что не двоилось бы, отбрасывая тень, или что само не обращалось бы в тень, стоило нам только повнимательнее приглядеться к нему или протянуть в его сторону руки? Не наводит ли это на кое-какие давно забытые мысли об оборотнях и привидениях, царствующих и по ту, и по эту сторону, Мозес?.. И не об этом ли, собственно, пытался однажды сказать рабби Ицхак, заметивший однажды в разговоре с Давидом, что Истина, не знающая противоречий, годится разве что только для того, чтобы не дать умереть с голоду теологам и профессорам философии?
При этом он постучал по серебряному набалдашнику своей трости, на котором был изображен двуликий Янус и мягко улыбнулся, давая Давиду время подумать над сказанным.
34. Филипп Какавека. Фрагмент 167
«ПУГЛИВЫЕ МЫСЛИ. Высоко в горах сверкает снег и в разряженном воздухе тускнеет и гаснет память о прошлом. Отсюда хорошо видно, как мал наш мир и как огромны небеса, подступающие к самой кромке далекого горизонта. Здесь следует благоговейно молчать и размышлять о вечности. Но я предпочитаю спуститься из этого царства покоя, почти граничащего с вечной Истиной, вниз, туда, где суживаются горизонты и свет постепенно уступает место тени. Я предпочитаю долины, поросшие хвойным лесом, в котором можно спрятаться от солнечных лучей. Я ухожу еще дальше, в темные ущелья и глухие расщелины, где камни расцветают разноцветным лишайником и древние стены поднимаются вверх, оберегая меня от необходимости петь хвалу Истине и ее порядку. Тут можно часами сидеть, глядя на бегущий по каменному ложу ручей, над которым склонились привыкшие к сырости и полумраку бледные цветы. Не такие ли бледные, незаметные мысли приходят здесь, вдали от солнца, мысли, убегающие света и опасающиеся слишком открытого пространства? Пугливые мысли, для которых ярок даже этот полумрак. Немудрено, что их никогда не встретишь на вершинах. Стоит ли удивляться, что так трудно бывает понять их шепот? Чтобы разобрать его, надо, вероятно, спуститься еще нижетуда, в гулкие подземелья и холодные пещеры, где бесшумно скользят в черной воде слепые рыбы. Не подобны ли этим рыбам пугливые, подземные мысли? И не предстоит ли нам самим ослепнуть среди этого мрака? Наверное, следует быть готовым и к этому. Но кажется, разгорающиеся все ярче по мере того, как гаснет дневной свет, мысли, стоят того, чтобы заплатить за них и такую цену».