Я люблю тебя за это,
И за это, и за то,
Что красивое пальто.
Степан никогда не думал, что будет так сильно любить свою семью и свой дом. Иногда ему становилось даже неловко, что он, серьезный, взрослый мужик, распускает нежности, как девица. Хорошо было во сне, во сне он нежности не стеснялся.
Под дверью, почуяв, что хозяин проснулся, подала голос Подруга. Она повизгивала и царапалась в дверь. Степан рывкомвставать, так уж разом! вскочил с лежанки и впустил собаку. Подруга, сибирская лайка, умными глазами оглядела избушку, словно хотела убедитьсявсе ли в порядке? Перемен не обнаружила и важно легла возле топчана, вытянув передние лапы и положив на них острую мордочку с черным и чутким носом. Собаку Степану достал Никифор Петрович, пообещав, что с ней он горя знать не будет. И точно. На охоте Подруге цены не было: толково шла и за соболем, и за белкой, а нынешней осенью, когда Степан провалился в припорошенную снегом полынью на таежной речке, она вытащила его за ружейный ремень. С тех пор он стал разговаривать с ней, словно с напарником. Временами даже казалось, что она понимает его, как человек. Каждое утро впускал ее в избушку, и каждый новый день начинался у них с разговора.
Ну что, Подруга дней моих суровых, за жизнь толковать будем? строго спросил Степан, присаживаясь на корточки возле железной печки и доставая из кармана спички.
Подруга вздернула острую мордочку и подала негромкий голос.
Согласна, значит. Хороший ты кореш, Подруга. С тобой жить можно. Сон мне приснился, будто дома под боком у Лизаветы сплю. К чему бы? Не знаешь? А я знаю. Перед Новым годом дома будем, в Шарихе. Вот так!
Степан растопил печку, поставил на нее старый, черный снаружи чайник, такую же старую, черную кастрюлю, плотно набил их снегом. Вытряхнул из мешка десятка два пельменейпоследний остаток от домашнего гостинца, который Лиза переслала с оказией на вертолете. Подумал и ссыпал их обратно. В следующий раз. А сегодня можно обойтись и чайком. Занимаясь обычными утренними делами, Степан не переставал говорить. Подруга внимательно его слушала, торчком поставив острые настороженные уши, и изредка подавала голос. За долгие дни, наполненные лишь одной работой, он уставал от молчания, и поэтому нравилось начинать новый день с разговора, со звука собственного голоса. Наговаривался на весь долгий день, до самого позднего вечера, когда усталость сводит тело, глаза сами собой слипаются, и остается одно-единственное желаниеприткнуться на топчан и уснуть. Но это вечером, а сейчас еще утро, сейчас он попьет чайку, выйдет по рации на связь с начальствомпятница, святой деньвстанет потом на лыжи и уйдет в тайгу, на свой участок, который за два долгих сезона стал для него таким же родным и близким, как дом. Он знал теперь каждый урем и каждую тропку, каждый изгиб таежной речушки, утонувшей в густых зарослях березняка и осинника, знал места удачливые и неудачливые для охоты, знал все звериное население на этом пространстве, и каждый раз, проходя по нему, как хозяин по своему подворью, ловил себя на мысли: здесь все свое, кровное.
Эге! Думы думай, а дело делай. Ты что, Подруга, не чуешь? Степан взглянул на часы и торопливо включил рациюпора было выходить на связь. Среди треска и шума сразу различил скрипучий голос директора коопзверопромхоза Коптюгина:
Карта-два! Карта-два! Как слышите? Берестов, уснул там?!
Коптюгин кричал громко и напористо. Степан сразу понялсейчас последует приказание. И не ошибся.
Берестов! Сегодня Пережогина встретишь. Понял? Как понял?
Не нужен он мне! Степан заорал так громко, что Подруга приподняла острую мордочку и насторожила уши. Не нужен! Сам встречай!
Берестов! Я сказал! Как понял?
Степан выключил рацию и хватил кулаком по грязному дощатому столу, напугав Подругу. Крутнулся и остановился посреди избушки, опустив руки.
Новость вышибла из привычного течения утра, впереди маячил нудный, бестолковый день, который надо было прожить со сцепленными зубами, как и всякий другой день, когда прилетал сюда Пережогин. Его прилеты, как ни ершился Степан, повторялись регулярно, и всякий раз на участке стояла канонада, словно шли армейские учения. Пережогин, как будто жить ему оставалось считанные дни, хватал все, что можно схватить. Иногда он прилетал сюда со своим начальством, и дни эти были для Степана по-особенному тяжелымиПережогин командовал, как у себя на работе, зло и напористо, а Степантак себе, на подхвате. Иногда он ловил пережогинский взгляд и различал в нем немой вопрос, будто тот хотел спросить у бывшего кадра: «Ну а дальше?» И ждал ответа. Степан не сразу и понял, что он незаметно превращается в человека, который служит Пережогину. А когда понялвзбесился. Пошел ругаться к Коптюгину. Но тот лишь слушал, кивал и сетовал:
Все я понимаю, Берестов, все понимаю, как та собака. Только сказать ничего не могу На прикорме мы у него. Техника, стройматериалы да что тебе толковать, не пацан, сам должен соображать!
Вот и весь сказ. А Пережогин сегодня летит снова и наверняка прихватит с собой Шныря, вертлявого мужичка непонятно какого возраста. Услышав в первый раз кличку, и мельком глянув на мужичка, на его прореженные зубы, коричневые от табака и чифира, на суетливые движенияруки, ноги, голова двигались отдельно, сами по себеи на бегающие глазки, Степан сразу определил, что это за птица и из каких мест она залетела. В своей недавней бродячей жизни он их немало повидал, мужиков, состарившихся после двух-трех отсидок раньше времени, растерявших на северах и на нарах не только зубы, но и собственную фамилию и даже имя. Шнырь при Пережогине был как бы денщиком.
Подруга, глядя на хозяина, затревожилась. Она никак не могла понять: почему они нарушают заведенный порядок и не идут в тайгу, когда все ее собачье существо горит желанием бежать по следу, вынюхивать зверя и голосом, срывающимся от азарта, извещать об этом хозяина? Вертелась под ногами, крутила хвостом, повизгивала и несколько раз начинала призывно лаять, задирая острую мордочку с черным носом. Степан сначала не обращал на нее внимания, а когда она стала уж слишком надоедать, отпихнул ногой в сторону. Его все раздражало: и собака, и коптюгинский приказ, и брошенные дела, и прибытие незваного гостя. Подруга обиделась. Улеглась возле порога, положила мордочку на вытянутые лапы и закрыла глаза, всем своим видом показывая: не хочешьи не надо, мне тоже заботы мало, вот легла, и буду лежать.
Ожидание вертолетного гула становилось тягостным. Пытаясь найти хоть какое-нибудь заделье, Степан взял топор и отправился колоть дрова. Березовые чурки разлетались со стеклянным, холодным звоном, поленья мягко хлопались в сугроб. За нехитрой работой Степан успокоился, а когда его прошиб первый, сладкий пот, он оставил топор и пошел в избушку. Через несколько минут вышел оттуда перепоясанный патронташем и с ружьем, легонько свистнул. Подруга пулей вылетела из конуры и заметалась вокруг хозяина. Поставив торчком уши, насторожив чуткую мордочку, натянутая как тоненькая струнка, она сейчас не принадлежала самой себе, а только охотничьему азарту, пронзившему ее до последней клеточки. Проскочив мелкий и низкорослый ельник, она выбежала на середину широкой белой поляны и замерла. Степан тоже прислушался. С восточной стороны накатывал гул вертолета, становился громче, явственней, а скоро и сам вертолет стал различим глазу, приближался и увеличивался в размерах. Курс держал на избушку. Степан выругался и стал поворачивать лыжи. Сзади, на край поляны, уже надвигалась тень вертолета, идущего на снижение, нарастал гул, и верхушки сосен качались от напора воздуха. Внезапно, пробивая гул двигателей и свист винтов, раздался глухой хлопок и сразу же, следом, резкий, будто ей прищемили ногу, визг Подруги. Степан оглянулся и заморгал глазами. Тонко, пронзительно взвизгивая, странно изогнувшись, откинув назад голову, Подруга лежала на снегу, сучила ногами и дергалась, пытаясь подняться. Приподнималась и падала. Снег под ней становился темным. Степан подбежал и увиделиз-под собачьей лопатки с пеной и свистом вылетает кровь. Испуганно озираясь, задирая голову вверх, на грохочущий вертолет, не понимая, что и как произошло, он подхватил собаку, проваливаясь в снег, вернулся к брошенным лыжам. Один глаз Подруги был как раз напротив его лица, и в нем светились почти человеческая боль и недоумение, крупные слезы вызревали и скатывались к чуткому носу. Оказывается, собаки могут плакать. Руке, которой он поддерживал снизу Подругу, становилось теплееэто грела, понял он, собачья кровь. Теперь Степан уяснил: стреляли с вертолета. Но зачем? Глаз у Подруги терял влажный блеск и тускнел. Задние лапы сильно дернулись, еще и еще, уже слабее, и вдруг тело ее обмякло, обвисло и сразу потяжелело. Медленно дошло до Степана, что Подруги уже нет, она мертва, но он продолжал держать ее на руках, машинально передвигал ноги, толкал вперед широкие лыжи и шел к избушке, приближаясь к вертолетному железному гулу.
Оскалив желтоватые, стиснутые клыки с зажатым в них ружейным ремнем, Подруга выгибала спину, упиралась всеми четырьмя лапами и тащила Степана из полыньи. Он угодил туда, когда переходил реку по первому и самому коварному снежку, который хитро припорошил опасные места. Ахнулся, не успев даже крикнуть, лишь выкинул на лед ружье, к счастью, оно было в руках, а не висело за спиной. Правой вцепился в приклад, а левой, сдирая ногти, царапал шершавый, покрытый снегом лед и беззвучным криком молил: «Не отпусти, не отпусти!» Нестерпимо холодная вода сдавливала как обруч, обрывала дыхание, и сердце с соленым, пугающим привкусом колотилось аж в горле. Подруга не отпустила. Выбравшись из полыньи, Степан ничком прилег рядом с собакой, обнял ее обеими руками, зарылся лицом в холодную шерсть и замер. «Живой, живой» еле слышно повторил он сведенными от мороза губами.
Сейчас Подруга лежала у него на руках. Еще теплая, но уже неживая.
Степан вышел из ельника и увидел перед избушкой вертолет. Пережогин и Шнырь выкидывали на землю груз. Лопасти винта без остановки вращались, мешки и рюкзаки заносило мелкой снежной пылью. Дверь изнутри закрыли, вертолет заревел громче и нехотя стал отрываться от земли, подняв на поляне перед избушкой настоящую метель. Пережогин и Шнырь, прикрывая лица руками, отбежали в сторону и тут увидели выходящего из ельника Степана. Остановились, видно, соображаличто случилось? Вдруг Шнырь крутнул маленькой головкой, оглядываясь на Пережогина, и засуетился, задергал плечами, руками, словно они были у него на шарнирах. Не раздумывая, Степан определилон. Он застрелил Подругу. Пережогин пятерней разодрал бороду с застывшими на ней льдинками, хрипло выругался:
Мать твою за ногу! Вот балбес! «Лиса, лиса, сеф», шепелявя, передразнил он Шныря. Очки напяль на харю, если не видишь!
Степан положил Подругу у конуры, долго и неподвижно стоял, смотрел, и руки у него наливались тяжестью. Глаз Подруги полностью потускнел и стал затягиваться белесой пленкой.
Ладно, Берестов, не убивайся, как баба. Пережогин тронул его за плечо. Деньги за собаку отдам. Сколько скажешь, столько и отдам.
Я что, с твоими деньгами буду охотиться?
Не психуй, скажу Коптюгину, он тебе затраты компенсирует.
Ну чо ты, чо ты, Берестов, чо волну гонишь? заторопился Шнырь, растягивая в виноватой улыбке тонкие, потрескавшиеся губы и показывая мелкие, редкие зубы. Сказал сефком комписирует, значит, так и будет, без булды.
Не гунди! накаляясь, повысил голос Степан. Шестерка, козел вонючий, ложкомойник!
Он знал, от каких слов взрываются, как патроны, люди, побывавшие в зоне, и ждал такого взрыва, протягивая руку к прикладу ружья. Но Шнырь лишь хихикнул, показал редкие зубы и снова задергался руками, плечами, быстро переступая с ноги на ногу.
Ну чо ты, Берестов, чо лаесся? Я по-хорошему, по-мирному, ошибочка вышла.
Нет, Шнырь не взорвется, бесполезно подталкивать его к скандалу. Степан отвернулся, поддернул ремень ружья и пошел прочь от избушки. Он уходил в глубь тайги, дальше и дальше, по пухлому и белому снегу. Широкие лыжи, обитые лосиной, хорошо держали, почти не проваливались, и ход был равномерный, сноровистый. Владело сейчас Степаном одно-единственное желаниезабраться в самую глушь и чащобу и там раствориться, исчезнуть, чтобы не возвращаться назад и не видеть ни Пережогина, ни Шныря. Вообще никого не видеть.
И вдруг остановился. А куда он бежит? Куда он сможет убежать? Убежать можно только такуехать с этой земли, исчезнуть с нее. Но как он исчезнет, если свил здесь гнездо? Выдирать его и перевозить на другое место?
Степан перевел дыхание и дальше пошел медленно, словно в полусне. И в таком состоянии, похожем на полусон, наткнулся на скелет сохатого. Торчали из снега голые ребра. Вымоченные за лето дождями и обжаренные солнцем, ребра стали серыми, и по краям на них зазмеились узкие трещинки. Это был след одной из первых охот Пережогина с вертолета. Степан знал: если взять сейчас круто вправо, пройти с километр до распадка, то и там, в распадке, можно увидеть такие же кости, если их не занесло полностью снегом. Представилось, что он не на своем промысловом участке, а на огромном будущем кладбище, где появились только первые могилы. Они будут множиться и в конце концов покроют землю сплошным бугром, тоскливым и серым. А гости, наверное, уже выпили, поели, лежат в спальных мешках, и Шнырь шепелявым голосом травит бесконечные байки.
Решение пришло неожиданно. Степан круто развернулся и по старой лыжне вернулся к избушке.
Он не ошибся. Своего обычаяотлеживаться в первый деньПережогин и Шнырь не нарушили. Они лежали в спальниках и курили. Стояла на столе початая бутылка спирта, сковорода с разогретой тушенкой и маленький переносной магнитофон, включенный на полную катушку. Громкая, ором орущая музыка заполняла избушку до отказа, давила на уши. Степан снял патронташ, скинул куртку и молча прошел к столу. Пережогин предложил принять для сугреву, но он ему не ответил. Отодвинул в сторону початую бутылку спирта, рассеянно ткнул ложкой в теплую еще тушенку на сковороде и поморщилсяеда не лезла в горло. В груди что-то отстало и растворилось. Раньше там было нечто ощутимое, цельное, что могло болеть, ныть, пугаться, но вот оно исчезло, и Степан окончательно решил, что задуманноекровь из носу! он выполнит.
Шнырь травил байки, Пережогин его слушал и похохатывал. К Степану они не вязались, видно, ждали, когда тот сам отойдет. Он к ним тоже не лез. Сидел, подперев лохматую голову тяжелыми кулаками, и угрюмо смотрел на грязную столешницу. А музыка, непонятная и чужая, придуманная за тридевять земель, продолжала орать и визжать в тесной избушке. Внезапно оборвалась, из магнитофона послышались треск и шорох, невнятный голос что-то неразборчиво пробурчал, и все стихло. Показалось, что даже легче стало дышать.
Шнырь! подал голос Пережогин. Поменяй пластинку. Зеленую кассету поставь, пусть душа распрямится.
Шнырь вылез из спальника, подрагивая тощими плечами под тоненьким свитерком, поменял кассету, почесал реденькие засаленные волосы и выскочил из избушки, не забыв объяснить, что потребовалось по малой нужде. Степан глянул ему вслед и с нарастающей злостью представил: Шнырь не отойдет и трех шагов, раскорячится и будет пятнать притоптанный снег, ежась в тонком свитерке от мороза и снега. Ну что за людидесять шагов лень сделать! И в своем поселке так жевокруг домиков-бочек снег вечно в желтых разводах, а весной, когда оттает, запах вокруг стоит, как в вокзальном туалете. Единым днем человеки живут, до запаха ли тут! Степан поугрюмел еще больше, крепче подпер голову кулаками. Его наполняла злость, и он боялся, что она вырвется раньше времени, тогда ему не выполнить задуманного, что пришло в голову так просто и неожиданно.
Тишину, установившуюся в избушке, снова прорезала музыка. Загудела равномерно и тупо, то и дело разрываемая неожиданным звуком гитарной струны, похожим на полет пули. Бу-бу-бу, пи-и-у! Бу-бу-бу, пи-и-у! Степан вздрогнул. Опять эта металлическая, вбиваемая в уши музыка, впервые услышанная на теплоходе, когда они плыли с Лизой в Шариху. Потом он не раз слышал ее во время наездов Пережогина, и она всегда его пугала, как пугает человека мощная, железная сила, с которой он сам совладать не может. Музыка продолжала стучать и стрелять. Степан закрыл глаза. Беспомощность перед железной силой он уже испытывал, переживал ее. В последний раз нынешней осенью, еще до снега, когда случайно оказался на берегу реки, откуда трассовики, разгрузив баржи, в авральном порядке вывозили трубы. Тяжелые, рычащие КрАЗы, отплевываясь черным и вонючим дымом от сгоревшей солярки, перемешивали колесами грязь в низине и делали большой крюк, огибая широкую ленту молодого кедрача. К обеду дорогу размочалило до желтой жижи. Две тяжелые машины с длинными черными трубами на прицепах, оглашая округу утробным ревом, беспомощно дергались взад-вперед и, наконец, встали, тесно приткнувшись друг к другу. Шоферы вылезли на подножки, по-матерному ругались и боялись спуститься внизжелтая жижа была выше колена, утонешь, и сапоги не вытащить. Стало ясно, что своим ходом машины не выберутся и что дорогу они закупорили, как бутылку пробкой. Пригнали «катерпиллер». Железная махина, выкрашенная в ярко-желтый цыплячий цвет, с широкими, блестящими гусеницами, которые продавливали землю и заставляли ее вздрагивать, остановилась недалеко от дороги, словно раздумывалас какой стороны удобней подобраться к увязнувшим машинам. И тут, словно он вырос из-под земли, появился Пережогин. Глянул на машины, на размоченную дорогу, остервенело плюнул себе под ноги и ловким, развалистым шагом подошел к «катерпиллеру», одним махом вскинул по лесенке свое крупное тело в кабину.