Сны в руинах. Записки ненормальных - Анна Архангельская 11 стр.


 Как-то невесело, когда тебя так неприкрыто все хоронят,  он болтал в чашке кофейную тьму, сосредоточенно рассматривал там что-то.  А ты чего вдруг надумал?

 Ну, таких психов как ты в армию без сопровождения не берут,  я попытался как мог разрядить обстановку.  Да и с Вегасом вчера поцапался. Слиняю лучше от греха подальше.

Расти покивал, но вряд ли услышал хоть половину из сказанного, рассеянно думая о чём-то своём.

 Ну двинули тогда. А то сержант ещё передумает с нами в благотворительность играть. Или в полиции что новое откопают.

Тут я не мог с ним не согласиться. Раз уж выбрал себе путь, то не было никакого смысла стоять на месте, любоваться этим выбором и рассчитывать, что удача не отчается ждать до бесконечности долго моей решительности сделать шаг.

Венеция, подобрав под себя ноги, тихо и незаметно притаилась в кресле, так же, как Расти, рассматривала отражение в чашке. Скованная и грустная, будто кем-то незаслуженно обиженная, она, казалось, споткнулась обо что-то, какой-то неразрешимый, непосильный для одного лишь человека вопрос, ставший вдруг препятствием, преодолеть которое она не знала как. И теперь, будто устав, сидела возле этой стены, собиралась с мыслями и силами, чтобы отважиться и суметь пойти дальше. Но занятый своими спешными сборами, весь в собственных размышлениях, я совершенно забыл про неё, не обратил внимания на эту тихость, так ей не свойственную. Только когда я уже совсем собрался и потянулся за Расти к выходу, она вскочила, всё так же молча, будто боясь спугнуть что-то словами, серьёзно и как-то тревожно взяла меня за руку, прошла до двери. Я машинально шагнул за порог, но она удержала мою руку, не давая выйти. Будто с трудом проснувшись и наконец-то соизволив заметить всю эту необычность, я удивлённо посмотрел на неё. И что-то в её лице сказало больше, чем любые слова

 Подожди, я сейчас,  кивнул я Расти, и он деликатно отошёл.

Ещё не понимая, что происходит, но чувствуя, что это что-то важное, а не просто каприз или властность, я подошёл к Венеции. Как по какому-то сигналу её глаза стали наполняться слезами. В немом молчании они срывались с ресниц, и сложно было бы чем-то напугать меня больше, чем этим бесшумным, ужасающим своей неудержимостью проявлением горя. Я прижал её к груди. Обнимая как ребёнка, успокаивал, не зная, какие слова можно придумать, чтобы укротить, излечить здесь и сейчас эту болезненную тоску её души. Напрягая скулы, я сдерживал что-то щемящее, остро воткнувшееся в сердце

Неужели мы значили друг для друга больше, чем предполагали? Когда наше «деловое соглашение» перестало быть соглашением и стало чем-то иным? И почему только сейчас, когда уже безнадёжно поздно, это стало вдруг заметно? Или это всего лишь нежелание, боязнь отказаться от ставшей привычной, удобной жизни?

Я спрашивал сам себя, страшась произнести все эти вопросы вслух, чтобы этой случайной небрежностью поиска ответов не ранить Венецию, которая, наверное, и сама не совсем понимала, отчего плачет, и что старается выразить этими слезами её сердце. Я осторожно и ласково гладил её лицо, смотрел на капли, которые всё катились и катились по щекам.

 Скажи, что это шутка. Ну пожалуйста,  с мелко дрожащими, непослушными губами она всё ещё хваталась за выдуманную надежду.

 Тюрьма или армия,  так же тихо сказал я.  Выбирай.

Она всхлипнула, как-то отчаянно глядя на меня, не в силах решить, пугаясь этой мнимой ответственности за приговор моей жизни. Я поцеловал её в солёные, припухшие от слёз губы. Закрыв лицо руками, обессилев сдерживаться, она зарыдала почти в голос. Я просто не знал, что ещё могу сделать. Всё, чем я пытался утешить, все эти нежности, объятия и поцелуи, казалось, всё только портили. Ничто так не сбивает с толку, как эти загадочные, непостижимые и необъяснимые механизмы воздействия на женскую душу. То, что помогает и спасает в одном случае, в другом  таком же!  почему-то уже не работает.

И я просто тихо ушёл, оставив Венецию плакать, трусливо и цинично надеясь, что без зрителя одинокие слёзы быстрее излечатся, если не сердцем, то хоть разумом. Закрывая дверь, я слышал её судорожные, беспомощные всхлипы и чувствовал себя бездушным чудовищем. Но что ещё я мог сделать?

Расти участливо вздохнул:

 Проблемы?

 Ничего Она поймёт,  я и сам в это не совсем верил, но выхода всё равно не было.

Я выбрал свой путь. Теперь надо было заняться бюрократией. А Венеция Ей нужно было время, чтобы разобраться, понять и принять моё решение. Или не понять и не принять. Её выбор ждал своего часа уже независимо от меня.

Возможно, вечером я вернусь в пустую квартиру И возможно, так будет даже проще для нас обоих.

В любом случае я больше не позволю ей плакать.

XI

Мутное солнце висело над самой землёй, краешком цепляясь за горизонт, корёжилось в забрызганном водяной крошкой стекле. Уже часа полтора мы тряслись в автобусе, огромном и душном, волочившем наши бесповоротно проданные государству тела к месту учёбы на бравых молодцев, «гордость нации», фотографиями которых так щедро пестрят рекламные армейские листовки.

Расти то ли спал, то ли притворялся, а я уныло рассматривал дождливую, робко поросшую кустиками даль и вспоминал суматоху прошедших дней. Изнывая от жалости к самому себе, угнетая самообладание, думал про Венецию, про тёмную, будто осиротевшую, а когда-то такую весело-шумную квартиру, в которую ни она, ни я, быть может, уже никогда не вернёмся.

Так и не разобравшись в самом себе, в каком-то новом, незнакомом ощущении, я будто бросил его в спешке, сбежал, так и не доделав что-то важное. И теперь маялся от этого чувства чего-то так и не понятого, оттого, что упустил, вероятно, единственный шанс узнать ответы.

Может, и нужно было задать Венеции те вопросы? Не бояться за неё, за себя и просто рискнуть?

Но время, так необходимое для этих поисков, уже тогда было украдено армией  на томительное ожидание в аэропорту, скуку гостиницы, в которой мы дурели от безделья и тоски, потому что неясно по какой причине группа, в которой мы должны были находиться, уже давно улетела, и нашу отправку перенесли на другой день. Трёхчасовой перелёт, пугающий дрожью турбулентности и первобытным страхом падения. А до этого  беготня, тесты, медосмотры, документы, опять тесты и беготня

Вспомнил, как, вырвавшись из этого бумажного круговорота, успел перевезти вещи Венеции к ней домой. Она уже не плакала. Тихо и сосредоточенно, будто разгадывая в уме какую-то сложную задачу, собралась, безропотно отправилась к матери, которую любила  и это было очевидно и даже слишком заметно,  но словно бы не совсем уважала. Гордилась, но в то же время будто немного и стыдилась, что, наверное, почти неизбежно у любого ребёнка по отношению к родителям. Вообще, к этой странной особе  матери Венеции  мне было сложно относиться иначе, как с несколько ироничным снисхождением. Я, безусловно, восхищался её даром, так щедро отмерянным природой. Но восторженность этой женщины производила впечатление чего-то патологического и неизлечимого, неизменно вызывавшего беззлобную и трудно скрываемую улыбку, как при разговоре с чужим радостным ребёнком. Словно утонувшая в собственном вдохновении, она была действительно талантливой художницей, натурой, безмерно и хаотично увлекающейся, но как будто разбросанной по воображению. И именно эта разбросанность, растрёпанность мыслей и порывов, неумение приручить своё же воодушевление и создавало то впечатление относительного безумия  того самого, которое некоторые считают чуть ли не гениальностью, и постичь которое обычным смертным попросту не дано.

До того я был в их доме всего раз  прожил там почти неделю сразу после «выписки» из приюта,  и он сразу же поразил меня своей преувеличенной, выставленной напоказ, а потому неинтересной и даже как будто неприятной свободой. Вольность нравов, очень уж близко соседствовавшая с распущенностью, вынести которую больше недели я просто не смог. Тут никому, казалось, не было дела до кого-то другого. И единственное, что запрещалось однозначно и строго  это входить в огромную комнату, служившую художественной мастерской. Захламленная атрибутами творчества, наполненная холстами и эскизами, удушающая запахом растворителей и красок, она была святилищем этого дома, трепетно оберегаемым от осквернения. Лишь сама хозяйка, как избранная служительница некоего таинственного культа, могла входить туда в любое время дня и ночи, не выходя иногда по несколько дней, терзаемая приступами вдохновения или театрально нервничая от неудач. Временами там, словно неизвестно откуда взявшиеся, бродили томные натурщики; замотанные в какие-то простыни, лениво пили кофе на кухне, как пришельцы из другого, фантазийного, эфемерного измерения. Но это было редкостью. В этом мире едва ли не единственным объектом творчества и поклонения являлась Венеция. Если есть святилище, должно быть и божество. И именно Венеция и была красивым идолом этого дома. Портреты, фотографии, пейзажи Все стены были увешаны броскими или туманными, тёмными и смутными, абстрактно-непонятными или ярко-запоминающимися символами этого поклонения. Венеция-дочь и Венеция-город  они будто слились в душе этой загадочной женщины в один безупречный образ, и обожались до восторженной дрожи, почти до сумасшествия, до фанатизма. Два совершенства, абсолютные и вряд ли достижимые в банальной реальности.

Когда-то она встретила в том красивом, овеянном романтикой городе свою первую и, возможно, единственную настоящую любовь, бурную и ошеломляющую, испытать которую дано не каждому и не каждой. Невероятное по силе чувство, захлестнувшее её тогда, подарившее дочь и давшее эти лёгкие крылья упоения счастьем, которые до сих пор будто удерживали её душу где-то под облаками. Венеция никогда не знала своего отца, и сама считала, что, скорее всего, то была лишь случайная, ниспосланная провидением связь, рождённая сказочностью почти легендарного города, не принадлежащего ни суше, ни морю. Но вдохновенное сердце, раз ухнув в эту обворожительную бездну, больше не пожелало расстаться со счастливым любовным помешательством. И трогательное поклонение ему находило выход в прекрасных, нежных, таящих что-то хрупкое и сентиментальное полотнах. Таких, что иногда хотелось сорваться с места, бросить всё и бежать в тот дивный город, на секунду прикоснуться к мечте, причаститься каких-то чувственных таинств Но, будто переполняя полотна этим невыносимым стремлением в яркий миг своей юности, она тем не менее ни разу не попыталась вернуться туда на самом деле, а не только в воспоминаниях и фантазиях, показать хотя бы дочери город, в котором та была рождена и в честь которого названа. Словно зная, насколько хрупка и нежна эта мечта, чувствуя, что душная гниль каналов и крысы, которых наверняка полно в том городе, навсегда и безвозвратно разобьют этот сверкающий хрустальный замок. А потому так и хранила его в сердце, вдали от опасной реальности, приукрашая сверх всякой меры собственным иступлённым воображением.

Мне очень понравилась одна из таких вот пронзительных, наполненных светлой печалью картин. Яркая рябь воды лунной ночью, тёмная арка сгорбленного моста, будто в отчаянии цепляющегося за стерегущие покой канала набережные. Горделивые стены плотно стоящих, равнодушно взирающих окнами домов. И стройная фигура гондольера, устало и задумчиво опирающегося на весло  абсолютное человеческое одиночество, таинственно освещаемое безразличной луной из дымных, предгрозовых лохмотьев. Грустная картинка, словно подсмотренная через заплаканную память

Такая же неяркая, рябящая сквозь капли дождя, как и этот пейзаж за окном автобуса.

Я вдруг вспомнил, как стоял перед той акварелью, впитывая неясное чувство какого-то тревожного умиления, мягко задевшего что-то звенящее и ещё очень невнятное в душе. Будто сердцу хотелось верить, что этот неизвестный человек ждёт там именно меня, и что простоит он там пусть и целую вечность, но всё-таки дождётся

Неслышно подошла Венеция.

 Нравится?  тихо и осторожно, как перед огоньком свечи, спросила она.

Я молча кивнул, сам не зная, чем же именно привлекла меня эта картина, совсем неяркая и даже теряющаяся своей невзрачностью на фоне остальных.

 А ты был в Венеции?

Я закашлялся, давясь двусмысленностью этого вопроса. Венеция, невинно удивляясь, посмотрела на меня и, вдруг осознав всю непреднамеренную пошлость своего вопроса, радостно расхохоталась, окончательно распугав печальную торжественность ощущений.

 Ах ты ж турист!

В шутливом негодовании она шумно гонялась за мной по всему дому, будто это я придумал тот вопрос и подкараулил её с ним, чтобы высмеять.

Ох, и гвалт мы тогда устроили!

«Повезло мне, я был в Венеции»,  непроизвольно улыбнувшись, спошлил я, снова радуясь той сценке.

Но воспоминание тут же выцвело, померкло, словно чем-то или кем-то мне отныне было запрещено веселиться, улыбаться, вообще быть каким-никаким оптимистом. Посадив на цепь присяги, меня будто лишили права на простые человеческие эмоции, заведомо превращая в послушное живое оружие, не способное и не должное иметь собственное, не регламентируемое уставом настроение. Смеяться и плакать по приказу, думать и действовать по приказу, жить и умирать по приказу. Это всё, что оставила мне присяга Вспомнил, как стоял, приложив руку к сердцу, отсчитывавшем последние минуты моей гражданской, вольной жизни, механически повторял слова, торжественно и веско падавшие в мой разум. Помпезный, не лишённый некоторого величия ритуал должен был вселить в наши души патриотическую верность, несгибаемую, не сомневающуюся волю к победе. А вместо этого рождавший лишь чувство оглушительной, безнадёжной, просто вселенской тоски, подобную которой я не испытывал никогда до этого.

Но может быть, это только у меня так? Ведь пришёл я туда всё же не по своей воле и, повторяя все эти клятвы, думал лишь о том, что оставил за спиной, чем не успел не только насладиться, но даже понять. То чувство, что мимолётно лишь мелькнуло перед сердцем, когда я оставил Венецию в слезах, рискнул уйти, даже не простившись. Считая, что так проще, трусливо оберегал себя от возможных упрёков и новых слёз. Я попросту сбежал, а после уговорил себя словами «она поймёт».

Вечером того дня я открыл дверь в тихую, тёмную, будто мёртвую квартиру. Сердце ёкнуло от этой темноты. Я думал, что так будет проще Ничего не проще. Я всё-таки очень надеялся, что Венеция не уйдёт, что я смогу  пусть на прощание,  но всё же обнять её ещё хотя бы раз.

«Скажи, что это шутка. Ну пожалуйста»,  какой-то назойливый призрак с безжалостной услужливостью шептал эти дрожащие мольбой слова в моём сознании. Неужели именно они и останутся в памяти последними, рушащими всё словами наших отношений? Формальное объявление того, что теперь мы стали чужими, и отныне неважно чего хочет сердце

Как часто мы идём с кем-то рука об руку, не замечая пропасти разрыва, которая уже через шаг вдруг оказывается под ногами, навсегда раздирает что-то важное и нужное, вырывает из нашей жизни того, кто ещё миг назад, казалось, навсегда будет с нами. Роковое несчастье или циничная измена, слова, сказанные в горячности ссоры или малодушное молчание спасаемого спокойствия Никогда и никому не дано узнать, что же именно поставит точку, внезапно и окончательно разлучит людей, когда-то так крепко державшихся за руки. Мы сами бросаем тех, кто нам дорог в эту бездонную пропасть гнева, лжи или равнодушия. И спохватываемся только тогда, когда уже поздно что-либо менять.

Что ж Венеция сделала свой выбор. Это её решение, и я буду его уважать, неважно насколько трудно мне дастся это уважение.

В темноте, не желая губить светом свою томную, тоскливую меланхолию, я прошёл в комнату. Уже не ожидая никого увидеть, нервно дёрнулся, пришибленный воображением  лёгкое, едва заметное движение в стороне чуть не разорвало мне сердце. Отбиваясь от своей буйно-пугливой фантазии, я мгновенно включил свет  это последнее надёжное оружие против вымышленных монстров детских ужасов.

Опухшая от долгих слёз, заспанная Венеция, как ребёнок, тёрла глаза.

 Я ждала и уснула  она будто извинялась за что-то.

Какая-то невменяемая нежность моментально затопила меня изнутри. Я обнял её, успокаивая в себе какую-то новую, болезненную чуткость сердца, которую никак не мог унять. Венеция прижималась ко мне, пряча лицо в ладонях, стыдилась того, что почему-то считалось некрасивым в её мире  заплаканных глаз, дрожащих грустью уголков губ Она не верила и не хотела понять, что эта искренность чувств, пусть даже и преувеличенных неожиданностью и неизбежностью расставания, мне дороже и важнее причёсанной, тщательно выверенной, расчётливой обворожительности. Я редко видел её слёзы. Злые и капризные, сентиментальные или притворные они никогда не были столь откровенны. Никогда раньше Венеция не приоткрывала своё сердце передо мной настолько доверчиво. И теперь я очень хотел заглянуть ей в глаза, убедиться, что не сам для себя выдумал это якобы связующее нас чувство, надеялся, что смогу прочесть в её лице хоть какие-то ответы на мучившие меня вопросы. Но она застенчиво попросила выключить свет, и я подчинился, теряя последний шанс узнать секреты её души.

В темноте я целовал её лицо, плечи. Она жарко дышала, обхватив меня руками, будто страшась отпускать, будто уходить я должен был именно в эту секунду, бросать её прямо сейчас и навсегда. Молча я взял её на руки, отнёс на кровать. Целуя, нежно и медленно раздевал. А она тихо лежала, будто стесняясь меня Словно в первый раз

Назад Дальше