Знакомство с барчуками продолжалось, становясь всё приятней для меня. В маленьком закоулке, между стеною дедова дома и забором Овсянникова, росли вяз, липа и густой куст бузины; под этим кустом я прорезал в заборе полукруглое отверстие, братья поочерёдно или по двое подходили к нему, и мы беседовали тихонько, сидя на корточках или стоя на коленях. Кто-нибудь из них всегда следил, как бы полковник не застал нас врасплох.
Они рассказывали о своей скучной жизни, и слышать это мне было очень печально; говорили о том, как живут наловленные мною птицы, о многом детском, но никогда ни слова не было сказано ими о мачехе и отце,по крайней мере я этого не помню.
Чаще же они просто предлагали мне рассказать сказку; я добросовестно повторял бабушкины истории, а если забывал что-нибудь, то просил их подождать, бежал к бабушке и спрашивал её о забытом. Это всегда было приятно ей.
Я много рассказывал им и про бабушку; старший мальчик сказал однажды, вздохнув глубоко:
Бабушки, должно быть, все очень хорошие,у нас тоже хорошая была
Он так часто и грустно говорил: было, была, бывало, точно прожил на земле сто лет, а не одиннадцать. У него были, помню, узкие ладони, тонкие пальцы, и весь онтонкий, хрупкий, а глазаочень ясные, но кроткие, как огоньки лампадок церковных. И братья его были тоже милые, тоже вызывали широкое доверчивое чувство к ним,всегда хотелось сделать для них приятное, но старший больше нравился мне.
Увлечённый разговором, я часто не замечал, как появлялся дядя Пётр и разгонял нас тягучим возгласом:
О-опя-ать?
Я видел, что с ним всё чаще повторяются прнпадки угрюмого оцепенения, даже научился заранее распознавать, в каком духе он возвращается с работы: обычно он отворял ворота не торопясь, петли их визжали длительно и лениво, если же извозчик был не в духе, петли взвизгивали кратко, точно охая от боли.
Его немой племянник уехал в деревню жениться; Пётр жил один над конюшней, в низенькой конуре с крошечным окном, полной густым запахом прелой кожи, дёгтя, пота и табака,из-за этого запаха я никогда не ходил к нему в жилище. Спал он теперь не гася лампу, что очень не нравилось деду.
Гляди, сожжёшь ты меня, Пётр!
Никак, будь покоен! Я огонь на ночь в чашку с водой ставлю,отвечал он, глядя в сторону.
Он теперь вообще смотрел всё как-то вбок и давно перестал посещать бабушкины вечера; не угощал вареньем, лицо его ссохлось, морщины стали глубже, и ходил он качаясь, загребая ногами, как больной.
Однажды, в будний день, поутру, я с дедом разгребал на дворе снег, обильно выпавший за ночьвдруг щеколда калитки звучно, по-особенному, щёлкнула, на двор вошёл полицейский, прикрыл калитку спиною и поманил деда толстым серым пальцем. Когда дед подошёл, полицейский наклонил к нему носатое лицо и, точно долбя лоб деда, стал неслышно говорить о чём-то, а дед торопливо отвечал:
Здесь! Когда? Дай бог память
И вдруг, смешно подпрыгнув, он крикнул:
Господи помилуй, неужто?
Тише,строго сказал полицейский.
Дед оглянулся, увидал меня.
Прибери лопаты да ступай домой!
Я спрятался за угол, а они пошли в конуру извозчика, полицейский снял с правой руки перчатку и хлопал ею по ладони левой, говоря:
Онпонимает; лошадь бросил, а самскрылся вот
Я побежал в кухню рассказать бабушке все, что видел и слышал, она месила в квашне тесто на хлебы, покачивая опылённой головою, выслушав меня, она спокойно сказала:
Украл, видно, чего-нибудь Иди гуляй, что тебе!
Когда я снова выскочил во двор, дед стоял у калитки, сняв картуз, и крестился, глядя в небо. Лицо у него было сердитое, ощетинившееся, и одна нога дрожала.
Я сказалпошёл домой!крикнул он мне, притопнув.
И сам пошёл за мною, а войдя в кухню, позвал:
Подь-ка сюда, мать!
Они ушли в соседнюю комнату, долго шептались там, и, когда бабушка снова пришла в кухню, мне стало ясно, что случилось что-то страшное.
Ты чего испугалась?
Молчи знай,тихонько ответила она.
Весь день в доме было нехорошо, боязно; дед и бабушка тревожно переглядывались, говорили тихонько и непонятно, краткими словами, которые ещё более сгущали тревогу.
Ты, мать, зажги-ко лампадки везде,приказывал дед, покашливая.
Обедали нехотя, но торопливо, точно ожидая кого-то; дед устало надувал щёки, крякал и ворчал:
Силён дьявол противу человека! Ведь вот и благочестив будто и церковник, ана-ко ты, а?
Бабушка вздыхала.
Томительно долго таял этот серебристо-мутный зимний день, а в доме становилось всё беспокойней, тяжелее.
Перед вечером пришёл полицейский, уже другой, рыжий и толстый, он сидел в кухне на лавке, дремал, посапывая и кланяясь, а когда бабушка спрашивала его: «Как же это дознались?»он отвечал не сразу и густо:
У нас до всего дознаются, не беспокойтесь!
Помню, я сидел у окна и, нагревая во рту старинный грош, старался отпечатать на льду стекла Георгия Победоносца, поражавшего змея.
Вдруг в сенях тяжко зашумело, широко распахнулась дверь, и Петровна оглушительно крикнула с порога:
Глядите, что у вас на задах-то!
Увидав будочника, она снова метнулась в сени, но он схватил её за юбку и тоже испуганно заорал:
Постой,кто такая? Чего глядеть?
Запнувшись за порог, она упала на колени и начала кричать, захлёбываясь словами и слезами:
Иду коров доить, вижу: что это у Кашириных в саду вроде сапога?
Тут яростно закричал дед, топая ногами:
Врёшь, дура! Не могла ты ничего в саду видеть, забор высокий, щелей в нём нет, врёшь! Ничего у нас нет!
Батюшка!выла Петровна, протягивая одну руку к нему, а другой держась за голову.Верно, батюшка, вру ведь я! Иду я, а к вашему забору следы, и снег обмят в одном месте, я через забор и заглянула, и вижулежит он
Кто-о?
Этот крик длился страшно долго, и ничего нельзя было понять в нём; но вдруг все, точно обезумев, толкая друг друга, бросились вон из кухни, побежали в сад,там в яме, мягко выстланной снегом, лежал дядя Пётр, прислонясь спиною к обгорелому бревну, низко свесив голову на грудь. Под правым ухом у него была глубокая трещина, красная, словно рот; из неё, как зубы, торчали синеватые кусочки; я прикрыл глаза со страха и сквозь ресницы видел в коленях Петра знакомый мне шорный нож, а около него скрюченные, тёмные пальцы правой руки; левая была отброшена прочь и утонула в снегу. Снег под извозчиком обтаял, его маленькое тело глубоко опустилось в мягкий, светлый пух и стало ещё более детским. С правой стороны от него на снегу краснел странный узор, похожий на птицу, а с левой снег был ничем не тронут, гладок и ослепительно светел. Покорно склонённая голова упиралась подбородком в грудь, примяв густую курчавую бороду, на голой груди в красных потоках застывшей крови лежал большой медный крест. От шума голосов тяжело кружилась голова; непрерывно кричала Петровна, кричал полицейский, посылая куда-то Валея, дед кричал:
Не топчите следов!
Но вдруг нахмурился и, глядя под ноги себе, громко и властно сказал полицейскому:
А ты зря орёшь, служивый! Здесь божье дело, божий суд, а ты со своей дрянью разной,эх вы-и!
И все сразу замолчали, все уставились на покойника, вздыхая, крестясь.
Со двора в сад бежали какие-то люди, они лезли через забор от Петровны, падали, урчали, но всё-таки было тихо до поры, пока дед, оглянувшись вокруг, не закричал в отчаянии:
Соседи, что же это вы малинник-то ломаете, как же это не совестно вам!
Бабушка взяла меня за руку и, всхлипывая, повела в дом
Что он сделал?спросил я; она ответила:
Али не видишь
Весь вечер до поздней ночи в кухне и комнате рядом с нею толпились и кричали чужие люди, командовала полиция, человек, похожий на дьякона, писал что-то и спрашивал, крякая, точно утка:
Как? Как?
Бабушка в кухне угощала всех чаем, за столом сидел круглый человек, рябой, усатый, и скрипучим голосом рассказывал:
Настоящее имя-прозвище его неизвестно, только дознано, что родом он из Елатьмы. А Немойвовсе не немой и во всём признался. И третий признался, тут ещё третий есть. Церкви они грабили давным-давно, это главное их мастерство
О господи,вздыхала Петровна, красная и мокрая.
Я лежал на полатях, глядя вниз, все люди казались мне коротенькими, толстыми и страшными
X
Однажды в субботу, рано утром, я ушёл в огород Петровны ловить снегирей; ловил долго, но красногрудые, важные птицы не шли в западню; поддразнивая своею красотой, они забавно расхаживали по среброкованому насту, взлетали на сучья кустарника, тепло одетые инеем, и качались на них, как живые цветы, осыпая синеватые искры снега. Это было так красиво, что неудача охоты не вызывала досаду; охотник я был не очень страстный, процесс нравился мне всегда больше, чем результат; я любил смотреть, как живут пичужки, и думать о них.
Хорошо сидеть одному на краю снежного поля, слушая, как в хрустальной тишине морозного дня щебечут птицы, а где-то далеко поёт, улетая, колокольчик проезжей тройки, грустный жаворонок русской зимы
Продрогнув на снегу, чувствуя, что обморозил уши, я собрал западни и клетки, перелез через забор в дедов сад и пошёл домой,ворота на улицу были открыты, огромный мужик сводил со двора тройку лошадей, запряжённых в большие крытые сани, лошади густо курились паром, мужик весело посвистывал,у меня дрогнуло сердце.
Кого привёз?
Он обернулся, поглядел на меня из-под руки, вскочил на облучок и сказал:
Попа!
Ну, это меня не касалось; если поп, то, наверное, к постояльцам.
Эх, курочки-и!закричал, засвистел мужик, трогая лошадей вожжами, наполнив тишину весельем; лошади дружно рванули в поле, я поглядел вслед им, прикрыл ворота, но когда вошёл в пустую кухню, рядом в комнате раздался сильный голос матери, её отчётливые слова:
Что же теперьубить меня надо?
Не раздеваясь, бросив клетки, я выскочил в сени, наткнулся на деда; он схватил меня за плечо, заглянул в лицо мне дикими глазами и, с трудом проглотив что-то, сказал хрипло:
Мать приехала, ступай! ПостойКачнул меня так, что я едва устоял на ногах, и толкнул к двери в комнату:Иди, иди
Я ткнулся в дверь, обитую войлоком и клеёнкой, долго не мог найти скобу, шаря дрожащими от холода и волнения руками, наконец тихонько открыл дверь и остановился на пороге, ослеплённый.
Вот он,говорила мать.Господи, какой большущий! Что, не узнаёшь? Как вы его одеваете, ну уж Да у него уши белые! Мамаша, дайте гусиного сала скорей
Она стояла среди комнаты, наклонясь надо мною, сбрасывая с меня одежду, повёртывая меня, точно мяч; её большое тело было окутано тёплым и мягким красным платьем, широким, как мужицкий чапан, его застёгивали большие чёрные пуговицы от плеча инаискосьдо подола. Никогда я не видел такого платья.
Лицо её мне показалось меньше, чем было прежде, меньше и белее, а глаза выросли, стали глубже и волосы золотистее. Раздевая меня, она кидала одежду к порогу, её малиновые губы брезгливо кривились, и всё звучал командующий голос:
Что молчишь? Рад? Фу, какая грязная рубашка
Потом она растирала мне уши гусиным салом; было больно, но от неё исходил освежающий, вкусный запах, и это уменьшало боль. Я прижимался к ней, заглядывая в глаза её, онемевший от волнения, и сквозь её слова слышал негромкий, невесёлый голос бабушки:
Своевольник он, совсем от рук отбился, даже дедушку не боится Эх, Варя, Варя
Ну, не нойте, мамаша, обойдётся!
В сравнении с матерью всё вокруг было маленькое, жалостное и старое, я тоже чувствовал себя старым, как дед. Сжимая меня крепкими коленями, приглаживая волосы тяжёлой, тёплой рукой, она говорила:
Остричь нужно. И в школу пора. Учиться хочешь?
Я уж выучился.
Ещё немножко надо. Нет, какой ты крепкий, а?
И смеялась густым, греющим смехом, играя мною.
Вошёл дед, серый, ощетинившийся, с покрасневшими глазами; она отстранила меня движением руки, громко спросив:
Ну, что же, папаша? Уезжать?
Он остановился у окна, царапая ногтем лёд на стекле, долго молчал, всё вокруг напряглось, стало жутким, и, как всегда в минуты таких напряжений, у меня по всему телу вырастали глаза, уши, странно расширялась грудь, вызывая желание крикнуть.
Лексей, поди вон,глухо сказал дед.
Зачем?спросила мать, снова привлекая меня к себе.
Никуда ты не поедешь, запрещаю
Мать встала, проплыла по комнате, точно заревое облако, остановилась за спиной деда.
Папаша, послушайте
Он обернулся к ней, взвизгнув:
Молчи!
Ну, а кричать на меня я вам не позволяю,тихо сказала мать.
Бабушка поднялась с дивана, грозя пальцем:
Варвара!
А дед сел на стул, забормотал:
Постой, якто? А? Как это?
И вдруг взревел не своим голосом:
Опозорила ты меня, Варька-а!..
Уйди,приказала мне бабушка; я ушёл в кухню, подавленный, залез на печь и долго слушал, как за переборкой тоговорили все сразу, перебивая друг друга, томолчали, словно вдруг уснув. Речь шла о ребёнке, рождённом матерью и отданном ею кому-то, но нельзя было понять, за что сердится дедушка: за то ли, что мать родила, не спросясь его, или за то, что не привезла ему ребёнка?
Потом он вошёл в кухню встрёпанный, багровый и усталый, за ним бабушка, отирая полою кофты слёзы со щёк; он сел на скамью, опёршись руками в неё, согнувшись, вздрагивая и кусая серые губы, она опустилась на колени пред ним, тихонько, но жарко говоря:
Отец, да прости ты ей Христа ради, прости! И не эдакие сани подламываются. Али у господ, у купцов не бывает этого? Женщинагляди какая! Ну, прости, ведь никто не праведен
Дед откинулся к стене, смотрел в лицо ей и ворчал, криво усмехаясь, всхлипывая:
Ну да, ещё бы! А как же? Ты кого не простишь, тывсех простишь, ну да-а, эх вы-и
Наклонился к ней, схватил за плечи и стал трясти её, нашёптывая быстро:
А господь небойсь ничего не прощает, а? У могилы вот настиг, наказывает, последние дни наши, ани покоя, ни радости нет ине быть! И помяни ты моё слово!ещё нищими подохнем, нищими!
Бабушка взяла руки его, села рядом с ним и тихонько, легко засмеялась.
Эка беда! Чего испугалсянищими! Ну, инищими. Ты знай сиди себе дома, а по миру-то я пойду,небойсь мне подадут, сыты будем! Тыбрось-ка всё!
Он вдруг усмехнулся, повернул шею, точно козёл, и, схватив бабушку за шею, прижался к ней, маленький, измятый, всхлипывая:
Эх, ду-ура, блаженная ты дура, последний мне человек! Ничего тебе, дуре, не жалко, ничего ты не понимаешь! Ты бы вспомнила: али мы с тобой не работали, али я не грешил ради их,ну, хоть бы теперь, хоть немножко бы
Тут и я, не стерпев больше, весь вскипел слезами, соскочил с печи и бросился к ним, рыдая от радости, что вот они так говорят невиданно хорошо, от горя за них и оттого, что мать приехала, и оттого, что они равноправно приняли меня в свой плач, обнимают меня оба, тискают, кропя слезами, а дед шепчет в уши и глаза мне:
Ах ты, бесёныш, ты тоже тут! Вот мать приехала, теперь ты с ней будешь, дедушку-то, старого чёрта, злого,прочь теперь, а? Бабушку-то, потатчицу, баловницу,прочь? Эх вы-и
Развёл руками, отстраняя нас, и встал, сказав громко, сердито:
Отходят все, всё в сторону норовятвсё врозь идёт Ну, зови её, что ли! Скорее уж
Бабушка пошла вон из кухни, а он, наклоня голову, сказал в угол:
Всемилостивый господи, нувот, видишь вот!
И крепко, гулко ударил себя кулаком в грудь; мне это не понравилось, мне вообще не нравилось, как он говорит с богом, всегда будто хвастаясь пред ним.
Пришла мать, от её красной одежды в кухне стало светлее, она сидела на лавке у стола, дед и бабушкапо бокам её, широкие рукава её платья лежали у них на плечах, она тихонько и серьёзно рассказывала что-то, а они слушали её молча, не перебивая. Теперь они оба стали маленькие, и казалось, что онамать им.
Уставший от волнений, я крепко заснул на полатях.
Вечером старики, празднично одевшись, пошли ко всенощной, бабушка весело подмигнула на деда, в мундире цехового старшины, в енотовой шубе и брюках навыпуск, подмигнула и сказала матери:
Ты гляди, каков отец-то,козлёнок чистенький!
Мать весело засмеялась.
Когда я остался с нею в её комнате, она села на диван, поджав под себя ноги, и сказала, хлопнув ладонью рядом с собою:
Иди ко мне! Ну, как ты живёшьплохо, а?
Как я жил?
Не знаю.
Дедушка бьёт?
Теперьне очень уж.
Да? Ты расскажи мне, что хочешь,ну?
Рассказывать о дедушке не хотелось, я начал говорить о том, что вот в этой комнате жил очень милый человек, но никто не любил его, и дед отказал ему от квартиры. Видно было, что эта история не понравилась ей, она сказала:
Ну, а ещё что?
Я рассказал о трёх мальчиках, о том, как полковник прогнал меня со двора,она обняла меня крепко.
Экая дрянь
И замолчала, прищурясь, глядя в пол, качая головой. Я спросил:
За что дед сердился на тебя?
Я пред ним виновата.
А ты бы привезла ему ребёнка-то
Она откачнулась, нахмурясь, закусив губы, изахохотала, тиская меня.
Ах ты, чудовище! Тымолчи об этом, слышишь? Молчи ине думай даже!
Долго говорила что-то тихо, строго и непонятно, потом встала и начала ходить, стукая пальцами о подбородок, двигая густыми бровями.
На столе горела, оплывая и отражаясь в пустоте зеркала, сальная свеча, грязные тени ползали по полу, в углу перед образом теплилась лампада, ледяное окно серебрил лунный свет. Мать оглядывалась, точно искала что-то на голых стенах, на потолке.
Ты когда ложишься спать?
Немножко погодя.
Впрочем, ты днём спал,вспомнила она и вздохнула. Я спросил:
Ты уйти хочешь?
Куда же?удивлённо откликнулась она и, приподняв голову мою, долго смотрела мне в лицо, так долго, что у меня слёзы выступили на глазах.
Ты что это?
Шею больно.
Было больно и сердцу, я сразу почувствовал, что не будет она жить в этом доме, уйдёт.
Ты будешь похож на отца,сказала она, откидывая ногами половики в сторону.Бабушка рассказывала тебе про него?
Да.
Она очень любила Максима,очень! И он её тоже
Я знаю.
Мать посмотрела на свечу, поморщилась и погасила её, сказав:
Так лучше!
Да, так свежее и чище, перестали возиться тёмные, грязные тени, на пол легли светло-голубые пятна, золотые искры загорелись на стёклах окна.
А где ты жила?
Словно вспоминая давно забытое, она назвала несколько городов и всё кружилась по комнате бесшумно, как ястреб.
А где ты взяла такое платье?
Сама сшила. Я всё себе делаю сама.
Было приятно, что она ни на кого не похожа, но грустно, что говорит она мало, а если не спрашивать её, так она и совсем молчит.
Потом она снова села ко мне на диван, и мы сидели молча, близко прижавшись друг к другу, до поры, пока не пришли старики, пропитанные запахом воска, ладана, торжественно тихие и ласковые.
Ужинали празднично, чинно, говорили за столом мало и осторожно, словно боясь разбудить чей-то чуткий сон.
Вскоре мать начала энергично учить меня «гражданской» грамоте: купила книжки, и по одной из них«Родному слову»я одолел в несколько дней премудрость чтения гражданской печати, но мать тотчас же предложила мне заучивать стихи на память, и с этого начались наши взаимные огорчения.
Стихи говорили:
Большая дорога, прямая дорога,
Простора немало берёшь ты у бога
Тебя не ровняли топор и лопата,
Мягка ты копыту и пылью богата.
Я читал «простого» вместо «простора», «рубили» вместо «ровняли», «копыта» вместо «копыту».
Ну, подумай,внушала мать,чегопростого? Чудовище! Про-сто-ра, понимаешь?
Я понимал и всё-таки читал «простого», сам себе удивляясь.
Она говорила, сердясь, что я бестолков и упрям; это было горько слышать, я очень добросовестно старался вспомнить проклятые стихи и мысленно читал их без ошибок, но, читая вслух,неизбежно перевирал. Я возненавидел эти неуловимые строки и стал, со зла, нарочно коверкать их, нелепо подбирая в ряд однозвучные слова; мне очень нравилось, когда заколдованные стихи лишались всякого смысла.
Но эта забава не прошла даром: однажды, после удачного урока, когда мать спросила, выучены ли наконец стихи, я, помимо воли, забормотал:
Дорога, двурога, творог, недорога,
Копыта, попы-то, корыто
Опомнился я поздно: мать, упираясь руками в стол, поднялась и спросила раздельно:
Это что такое?
Не знаю,сказал я, обомлев.
Нет, всё-таки?
Этотак.
Чтотак?
Смешно.
Поди в угол.
Зачем?
Она тихо, но грозно повторила:
В угол!
В какой?
Не ответив, она смотрела в лицо мне так, что я окончательно растерялся, не понимаячего ей надо? В углу под образами торчал круглый столик, на нём ваза с пахучими сухими травами и цветами, в другом переднем углу стоял сундук, накрытый ковром, задний угол был занят кроватью, а четвёртогоне было, косяк двери стоял вплоть к стене.
Я не знаю, что тебе надо,сказал я, отчаявшись понять её.
Она опустилась, помолчала, потирая лоб и щёки, потом спросила:
Тебя дедушка ставил в угол?
Когда?
Вообще, когда-нибудь!крикнула она, ударив дважды ладонью по столу.
Нет. Не помню.
Ты знаешь, что это наказаниестоять в углу?
Нет. Почемунаказание?
Она вздохнула.
Ф-фу! Поди сюда.
Я подошел, спросив её:
Зачем ты кричишь на меня?
А ты зачем нарочно перевираешь стихи?
Как умел, я объяснил ей, что вот, закрыв глаза, я помню стихи, как они напечатаны, но если буду читатьподвернутся другие слова.
Ты не притворяешься?
Я ответилнет, но тотчас подумал: «А может быть, притворяюсь?» И вдруг не спеша прочитал стихи совершенно правильно; это меня удивило и уничтожило.
Чувствуя, что лицо моё вдруг точно распухло, а уши налились кровью, отяжелели и в голове неприятно шумит, я стоял пред матерью, сгорая в стыде, и сквозь слёзы видел, как печально потемнело её лицо, сжались губы, сдвинулись брови.
Как же это?спросила она чужим голосом.Значитпритворялся?
Не знаю. Я не хотел
Трудно с тобой,сказала она, опуская голову.Ступай!
Она стала требовать, чтоб я всё больше заучивал стихов, а память моя всё хуже воспринимала эти ровные строки, и всё более росло, всё злее становилось непобедимое желание переиначить, исказить стихи, подобрать к ним другие слова; это удавалось мне легконенужные слова являлись целыми роями и быстро спутывали обязательное, книжное. Часто бывало, что целая строка становилась для меня невидимой, и как бы честно я ни старался поймать её, она не давалась зрению памяти. Много огорчений принесло мне жалобное стихотворениекажется, князя Вяземского:
И вечерней и ранней порою
Много старцев, и вдов, и сирот
Христа ради на помощь зовёт,
а третью строку
под окошками ходят с сумою
я аккуратно пропускал. Мать, негодуя, рассказывала о моих подвигах деду; он зловеще говорил:
Балует! Память у него есть: молитвы он твёрже моего знает. Врёт, память у негокаменная, коли что высечено на ней, так уж крепко! Ты выпори его!
Бабушка тоже уличала меня:
Сказкипомнит, песнипомнит, а песнине те ли же стихи?
Всё это было верно, я чувствовал себя виноватым, но как только принимался учить стихиоткуда-то сами собою являлись, ползли тараканами другие слова и тоже строились в строки.
Как у наших у ворот
Много старцев и сирот
Ходят, ноют, хлеба просят,
НаберутПетровне носят,
Для коров ей продают
И в овраге водку пьют.
Ночью, лёжа с бабушкой на полатях, я надоедно твердил ей всё, что помнил из книг, и всё, что сочинял сам; иногда она хохотала, но чаще журила меня:
Ведь вот, знаешь ты, можешь! А над нищими не надо смеяться, господь с ними! Христос был нищий и все святые тоже
Я бормотал:
Не люблю нищих
И дедушкутоже,
Как тут быть?
Прости меня, боже!
Дед всегда ищет,
За что меня бить
Что ты говоришь, отсохни твой язык!сердилась бабушка.Да как услышит дед эти твои слова!
Пускай!
Напрасно ты озорничаешь да сердишь мать! Ей и без тебя не больно хорошо,задумчиво и ласково уговаривала бабушка.
Отчего ей нехорошо?
Молчи знай! Не понять тебе
Я знаю, это дедушка её
Молчи, говорю!
Мне жилось плохо, я испытывал чувство, близкое к отчаянию, но почему-то мне хотелось скрыть его, я бойчился, озорничал. Уроки матери становились всё обильнее, непонятней, я легко одолевал арифметику, но терпеть не мог писать и совершенно не понимал грамматики. Но главное, что угнетало меня,я видел, чувствовал, как тяжело матери жить в доме деда; она всё более хмурилась, смотрела на всех чужими глазами, она подолгу молча сидела у окна в сад и как-то выцветала вся. Первые дни по приезде она была ловкая, свежая, а теперь под глазами у неё легли тёмные пятна, она целыми днями ходила непричёсанная, в измятом платье, не застегнув кофту, это её портило и обижало меня: она всегда должна быть красивая, строгая, чисто одетаялучше всех!
Во время уроков она смотрела углублёнными глазами через меняв стену, в окно, спрашивала меня усталым голосом, забывала ответы и всё чаще сердилась, кричалаэто тоже обидно: мать должна быть справедлива больше всех, как в сказках.
Иногда я спрашивал её:
Тебе нехорошо с нами?
Она сердито откликалась:
Делай своё дело.
Я видел также, что дед готовит что-то, пугающее бабушку и мать. Он часто запирался в комнате матери и ныл, взвизгивал там, как неприятная мне деревянная дудка кривобокого пастуха Никанора. Во время одной из таких бесед мать крикнула на весь дом:
Этого не будет, нет!
И хлопнула дверь, а дедзавыл.
Это было вечером; бабушка, сидя в кухне у стола, шила деду рубаху и шептала что-то про себя. Когда хлопнула дверь, она сказала, прислушавшись:
К постояльцам ушла, о господи!
Вдруг в кухню вскочил дед, подбежал к бабушке, ударил её по голове и зашипел, раскачивая ушибленную руку.
Не болтай чего не надо, ведьма!
Старый ты дурак,спокойно сказала бабушка, поправляя сбитую головку.Буду я молчать, как же! Всегда всё, что узнаю про затеи твои, скажу ей
Он бросился на неё и стал быстро колотить кулаками по большой голове бабушки; не защищаясь, не отталкивая его, она говорила:
Ну, бей, бей, дурачок! Ну, на, бей!
Я, с полатей, стал бросать в них подушки, одеяла, сапоги с печи, но разъярённый дед не замечал этого, бабушка же свалилась на пол, он бил голову её ногами, наконец споткнулся и упал, опрокинув ведро с водой. Вскочил, отплёвываясь и фыркая, дико оглянулся и убежал к себе на чердак; бабушка поднялась, охая, села на скамью, стала разбирать спутанные волосы. Я соскочил с полатей, она сказала мне сердито:
Подбери подушки и всё да поклади на печь! Надумал тоже: подушками швырять! Твоё это дело? И тот, старый бес, разошёлся,дурак!
Вдруг она охнула, сморщилась и, наклоня голову, позвала меня:
Взгляни-ка, чего это больно тут?
Я разобрал её тяжёлые волосы,оказалось, что глубоко под кожу ей вошла шпилька, я вытащил её, нашёл другую, у меня онемели пальцы.
Я лучше мать позову, боюсь!
Она замахала рукой:
Что ты? Я те позову! Слава богу, что не слышала, не видела она, а тына-ко! Пошел ин прочь!
И стала сама гибкими пальцами кружевницы рыться в густой чёрной гриве своей. Собравшись с духом, я помог ей вытащить из-под кожи ещё две толстые, изогнутые шпильки.
Больно тебе?
Ничего, завтра баню топить буду, вымоюсьпройдет.
И стала просить меня ласково:
А ты, голубА душа, не сказывай матери-то, что он бил меня, слышишь? Они и без того злы друг на друга. Не скажешь?
Нет.
Ну, помни же! Давай-ко уберём тут всё. Лицо-то избито у меня? Ну ладно, стало быть, все шито-крыто
Она начала подтирать пол, а я сказал от души:
Тыровно святая, мучают-мучают тебя, а тебеничего!
Что глупости мелешь? Святая Нашел где!
Она долго ворчала, расхаживая на четвереньках, а я, сидя на приступке, придумывалкак бы отомстить деду за неё?
Первый раз он бил бабушку на моих глазах так гадко и страшно. Предо мною, в сумраке, пылало его красное лицо, развевались рыжие волосы: в сердце у меня жгуче кипела обида, и было досадно, что я не могу придумать достойной мести.
Но дня через два, войдя зачем-то на чердак к нему, я увидал, что он, сидя на полу пред открытой укладкой, разбирает в ней бумаги, а на стуле лежат его любимые святцыдвенадцать листов толстой серой бумаги, разделённых на квадраты по числу дней в месяце, и в каждом квадрате фигурки всех святых дня. Дед очень дорожил этими святцами, позволяя мне смотреть их только в тех редких случаях, когда был почему-либо особенно доволен мною, а я всегда разглядывал эти тесно составленные серые маленькие и милые фигурки с каким-то особенным чувством. Я знал жития некоторых из нихКирика и Улиты, Варвары Великомученицы, Пантелеймона и ещё многих, мне особенно нравилось грустное житие Алексея божия человека и прекрасные стихи о нём: их часто и трогательно читала мне бабушка. Смотришь, бывало, на сотни этих людей и тихо утешаешься тем, что всегда были мученики.