Слагельсе. 1 февраля 1823 г.
С таким же сочувствием следил за мной вышеупомянутый полковник, ныне генерал, Гульберг из Оденсе. Он от души радовался, узнав о моих успехах и о поступлении в гимназию, и время от времени писал мне ласковые одобряющие письма. Перед наступлением же первых моих летних каникул он написал письмо, в котором приглашал меня к себе и даже приложил денег на дорогу.
Я не был в своем родном городе с того самого дня, как пустился по белу свету. За это время успели умереть и моя бабушка, и мой слабоумный дедушка. Мать прежде часто говаривала мне, что меня ждет счастье, что я единственный наследник дедушки, а у него ведь был собственный дом! Домик этот, маленький, полудеревянный-полукаменный, как только дедушка умер, был немедленно продан и срыт. Большая часть вырученных за него денег пошла на погашение числившихся за дедушкой разных недоимок. За недоимки же была взята из дома и большая печка с «медным пузом»; ее-то стоило унаследовать, говорили все, недаром ее поставили в ратуше. Нашли после дедушки и много денег, но все старых, кассированных уже ассигнаций. Правительство объявило их недействительными еще в 1813 году, но, когда слабоумному дедушке сказали об этом, он ответил: «Никто не смеет кассировать королевских ассигнаций, а сам король не станет их кассировать!» Вот и все. Таким образом, все полученное мною «огромное наследство» состояло из двадцати с чем-то рихсдалеров, но, откровенно говоря, я никогда и не мечтал об этом наследстве, поэтому и не был разочарован. Мысль о посещении родного города просто сводила меня с ума от радости, освещала солнышком все мое прошедшее и будущее, и я дождаться не мог этой счастливой минуты.
Переправившись через Бельт, я всю остальную часть пути от Нюборга до Оденсе сделал пешком; все мои пожитки заключались в небольшом узелке. По мере того, как я приближался к городу и колокольня кладбищенской церкви вырисовывалась передо мной все яснее и яснее, сердце мое все больше и больше переполнялось чувством глубокой признательности за все заботы Господа обо мне, и я наконец заплакал. Мать при свидании не помнила себя от радости и сказала мне, что я непременно должен побывать во многих «важных» домах, между прочим, и у одного купца, и у одного писаря. В домах Иверсена и Гульберга меня встретили с распростертыми объятиями. Проходя по узеньким переулкам, я замечал, что во многих домах отворяются окна и оттуда выглядывают на меня любопытные; все ведь знали, как удивительно мне повезло в столице, знали, что я учусь теперь на деньги самого короля. «Да, сынишка-то Марии-башмачницы неплох!» говорили они. Книгопродавец, советник Серен Гемпель, у которого во дворе была построена башня для астрономических наблюдений, повел меня на нее, и я смотрел оттуда на город и окрестности, а внизу на площади стояли бедные старухи из богадельни и указывали на меня пальцами. Они ведь знали меня еще маленьким мальчиком, а теперь я вишь как высоко забрался! Я и в самом деле стоял теперь как будто на высшей ступени счастья. Однажды после обеда я с семействами Гульберга и епископа поехал кататься на лодке по реке, и мать моя плакала от умиления, что меня теперь «чествуют, точно графчика какого-то»! Увы! Всему этому веселью и блеску настал конец, когда я опять вернулся в Слагельсе.
Я без преувеличения могу сказать, что был очень прилежен; за это меня каждый год и переводили в следующий класс; но так как я всякий раз оказывался все-таки недостаточно подготовленным, то и учиться мне становилось все труднее и труднее, почти не под силу. Сколько раз, бывало, по ночам вставал я из-за своих учебников и обливал себе голову холодной водой или выходил освежиться в сад, чтобы прогнать дремоту и продолжать занятия. Директор наш, человек очень ученый и даровитый, совсем не был, однако, как это показало время, хорошим педагогом. Преподавание было для него наказанием; наказанием оно было и для нас. Большинство учеников боялось его, я же пуще всех, и не столько за его строгость, сколько за его страсть насмехаться над нами и давать нам разные обидные клички. Случалось, что мимо окон класса гнали стадо, и кто-нибудь из учеников засматривался на него; тогда директор приказывал нам всем встать с мест и идти к окну «смотреть на своих братцев». Если ему не отвечали достаточно бойко, он вставал с кафедры и продолжал урок, обращаясь к печке. Быть осмеянным казалось мне страшнее всего; поэтому стоило директору войти в класс, и я уже весь трепетал, едва дышал от страха, отчего, разумеется, и отвечал зачастую совсем невпопад. Как же ему было не говорить, что от меня не добьешься разумного слова!
Я стал отчаиваться в самом себе и однажды вечером, находясь в особенно мрачном, угнетенном настроении, написал письмо нашему инспектору Квистгору, в котором просил его совета и помощи, жаловался на свою неспособность к учению и высказывал опасение, что в Копенгагене жестоко ошиблись во мне и что деньги, потраченные на меня, выброшены даром! Мне казалось, что я должен сообщить обо всем этом Коллину, и вот я и просил у Квистгора совета, как поступить, что делать. Добрейший человек ответил мне длинным ласковым письмом; он советовал мне не падать духом и уверял, что директор желал мне добра, что это просто у него манера такая насмехаться. Затем он писал, что я вообще заметно подвигаюсь вперед, так что мне нечего отчаиваться в своих способностях, и рассказывал, что сам начал учиться двадцатитрехлетним парнемеще старше меня, значит. Вся беда, по его мнению, была в том, что со мной нужно было заниматься совсем иначе, нежели с прочими учениками, но школьные условия этого не позволяли. И в самом деле, в некоторых предметах я преуспевал очень быстро; за Закон Божий и сочинения на родном языке у меня всегда бывали прекрасные отметки, и товарищи, даже из старших классов, часто обращались ко мне с просьбами написать для них сочинения, «только уж не чересчур хорошие, а то заметят!». Мне же они помогали в латинском языке. За поведение я всякий месяц у всех учителей получал отметку «превосходно», но один раз случилось получить только «очень хорошо», и я был так огорчен этим, что тотчас же написал Коллину трагикомическое письмо, в котором уверял его в полнейшей своей невинности по этому поводу.
Позже я убедился в том, что директор действительно был обо мне совершенно иного мнения, нежели то, что высказывал мне в глаза; впрочем, время от времени благосклонность его ко мне все-таки прорывалась наружу; так, например, я постоянно бывал в числе учеников, которых он приглашал к себе домой по воскресеньям. Тут он являлся совсем иным человеком, нежели в гимназии, был весел, шутил с нами, острил, расставлял для нас оловянных солдатиков; в играх этих принимали участие и его собственные дети. Каждый праздник один из классов, очередной, должен был присутствовать у обедни; мне, как великовозрастному ученику, директор с самого начала велел ходить в церковь со старшим классом. Все ученики пользовались обыкновенно временем, проводимым в церкви, для приготовления уроков по истории или по математике; старика-священника никто не слушал; пример заразителен, и я тоже стал в это время учить уроки, но по Закону Божиюэто казалось мне все-таки менее грешным.
Светлыми минутами в нашей школьной жизни являлись наши посещения генеральных репетиций в драматическом кружке. Театр был переделан из конюшни, находился на заднем дворе, и до зрителей доносилось мычание коров с поля. Декорация улицы изображала городскую площадь, отчего все пьесы становились как-то знакомее, действие всегда происходило ведь в Слагельсе, и публику тешило отыскивать на декорации свои собственные дома и дома соседей. По субботам, вечером, я обыкновенно прогуливался к полуразрушившемуся замку Антворсков, который воспет поэтом Франкенау.
С большим интересом следил я за раскопками в старых подвалах замка; здесь для меня открывались Помпеи. В маленьком домике в саду жила тогда одна молодая чета. И муж и жена принадлежали к знатным семействам и, по всей вероятности, поженились без их согласия. Жили они, видно, бедно, но счастливо. Низенькая комнатка с белыми оштукатуренными стенами дышала своеобразным комфортом и красотою; на столе всегда красовались букеты свежих цветов, лежали книги в богатых переплетах; часто звучала арфа Я случайно познакомился с молодыми новобрачными, и они всегда встречали меня у себя с неизменным радушием. Да, этот маленький, уединенный домик заключал в своих стенах настоящее идиллическое счастье.
От замка я обыкновенно шел к кресту Св. Андерса, уцелевшему тут еще со времен господства католицизма. Предание гласило, что св. Андерс был священником в Слагельсе и отправился на поклонение Гробу Господню; в день отъезда оттуда он забылся в молитве у Св. Гроба, и корабль отплыл без него. Печально бродил он по берегу; вдруг перед ним предстал человек на осле и пригласил Андерса сесть на осла позади него. Он принял предложение и тотчас же впал в глубокий сон; проснулся он от звона колоколов в Слагельсе и увидел, что лежит на холме близ города, на котором впоследствии в память этого события и был водружен крест с распятием. Св. Андерс прибыл домой целым годом раньше корабля, который отплыл, не дождавшись его; человек на осле был ангелом Господним. Я очень любил это предание и само место и много вечеров провел, сидя на холме и глядя на луга и хлебные поля, расстилавшиеся кругом вплоть до самого Корсёра, родного города поэта Баггесена. И он, верно, тоже в бытность свою учеником гимназии в Слагельсе часто сиживал на этом холме, глядя на Бельт и Фионию. На холме Св. Андерса я предавался своим мечтам, и сколько воспоминаний пробуждало во мне это место всякий раз, как мне впоследствии приходилось проезжать мимо него в дилижансе.
Больше же всего радовался я, когда по воскресеньям выдавалась возможность отправиться в Сорё и посетить там поэта Ингемана. Он в то время читал лекции в академии и только что женился на девице Мандике. Он ласково принимал меня у себя еще в Копенгагене, здесь же стал относиться ко мне еще сердечнее. Молодая, добрая и умная жена его обходилась со мной, как с младшим братом. Ах, как я любил бывать у них! В доме у них на всем лежал отпечаток истинной поэзии. Сам дом стоял в уединенном, уютном местечке, близ озера и леса; виноградные лозы обвивали окна, все стены в комнатах были увешаны картинами и портретами выдающихся датских и вообще европейских писателей; в саду красовались чудесные цветы, полевые и лесные растения. Мы катались по озеру в лодке; к мачте была прикреплена эолова арфа; Ингеман при этом что-нибудь рассказывал, и так живо, занимательно! И он и жена его были образцами живой естественности во всем; я привязывался к ним все больше и больше, и наша взаимная дружба росла с годами. Летом я гостил у них по целым неделям и чувствовал, что есть на свете люди, в обществе которых сам становишься как-то лучше, все горькое испаряется из сердца, и весь свет кажется залитым солнцем, на самом-то деле исходящим от приютившего нас прекрасного семейного очага.
В числе учеников академии в Сорё были двое юношей, писавших стихи. Они узнали во мне собрата и подружились со мной. Фамилия одного была Petit; впоследствии он перевел на немецкий язык несколько моих произведений; перевод был сделан с любовью, но довольно неточно; кроме того, он написал мою биографиюувы! совершенно фантастическую. Дом моих родителей, очевидно, был списан им с избушки старухи в «Гадком утенке», мать моя была изображена в виде Мадонны, а меня самого он заставил бегать «при свете вечернего солнца с босыми розовыми ножками» и т. п. Вообще Petit был не без таланта и обладал теплым, благородным сердцем. Несладкая выпала ему в жизни доля; теперь его уже нет в живых.
Другой юноша-поэт был Карл Баггер, богато одаренная, истинно поэтическая натура. Критика относилась к его произведениям крайне сурово и несправедливо. Стихи его полны свежести и оригинальности, а рассказ «Жизнь моего брата» вещь прямо гениальная, но критика беспощадно отнеслась и к ней. Я знаю, какое тяжелое впечатление произвело это тогда на молодого писателя.
Оба юноши во всем резко отличались от меня; оба были полны юношеской свежести, отваги, веры в будущее, я же, напротив, был робким ребенком, хотя ростом-то и перегнал обоих своих друзей. Итак, тихое Сорё было для меня приютом поэзии и дружбы.
В то же время произошло событие, взволновавшее весь наш маленький городок, казнь трех преступников близ Скьэльскёра. Дочь богатого домовладельца подговорила своего возлюбленного убить ее отца, противившегося их браку; соучастником в убийстве был работник убитого, рассчитывавший затем жениться на его вдове. Всем хотелось посмотреть на казнь, словно на какое-то празднество. Директор освободил старший класс от занятий, и мы все тоже должны были отправиться смотреть казньон находил это зрелище полезным для нас в смысле назидательности.
Целую ночь провели мы в дороге и к восходу солнца прибыли к заставе Скьэльскёра. Вид осужденных произвел на меня потрясающее впечатление, которого я не забуду никогда. Их везли на телеге; смертельно бледная молодая девушка ехала, склонившись головой на широкую грудь своего возлюбленного; позади них сидел изжелта-бледный, косоглазый и черноволосый, растрепанный работник, кивавший головою своим знакомым, которые прощались с ним. Прибыв на место казни, где уже стояли приготовленные для них гробы, осужденные пропели вместе со священником последний псалом; высокое сопрано девушки покрывало все остальные голоса. Я едва стоял на ногах; право, кажется, эти минуты были для меня тягостнее самого момента казни. Я увидел затем, как подвели к месту казни какого-то эпилептика и заставили его напиться крови казненныхсуеверные родители воображали этим исцелить его. После того они бросились бежать с ним прочь и бежали до тех пор, пока он, выбившись из сил, не свалился на землю. Какой-то стихокропатель продавал тут же «Скорбную арию». В ней автор говорил от лица самих осужденных, а сама «ария» пелась на мотив «Я невзначай попал сюда», что звучало довольно комично.
Долго преследовали меня и во сне и наяву воспоминания об этом ужасном зрелище; оно и теперь еще стоит передо мной так живо, как будто все случилось только вчера.
Зато больше никаких сколько-нибудь значительных событий в нашей жизни не происходило. Один день проходил, как другой, но чем меньше переживаешь внешних событий, чем тише и однообразнее течет жизнь, тем скорее приходит на ум заносить все переживаемое на бумагу, вести дневник. И я вел в то время дневник, из которого еще сохранилось несколько листков. Из них ясно видно, каким я был тогда ребенком. Привожу оттуда несколько выписок. Я был тогда уже в предпоследнем классе, и все мои желания и мечты сосредоточивались на одномжелании выдержать экзамены и перейти в последний класс.
Вот что я писал в дневнике:
«Среда. Печально взял я Библию и решился погадать на ней; я открыл ее наугад, и глаза мои упали на следующие слова: «Погубил ты себя, Израиль; ибо только во мне твоя опора». Да, Отец мой, я слаб, но Ты видишь мою душу и поможешь мне перейти в четвертый класс. Выдержал из еврейского.
Четверг. Нечаянно оторвал ножку у паука. Выдержал из математики. Господи, благодарю тебя!
Пятница. Господи, помоги мне! Сегодня такой ясный зимний вечер. Экзамены наконец прошли. Завтра узнаю результат. Месяц! Завтра ты осветишь или бледного, уничтоженного, или счастливейшего из смертных! Читал «Коварство и любовь».
Суббота. Господи! Теперь судьба моя решена, но мне еще неизвестна. Что-то ждет меня? Господи! Господи! Не оставь меня! Кровь так и приливает к сердцу, все нервы натянуты О Господи! Всемогущий Творец! Помоги мне! Я не стою Твоей помощи, но будь милостив ко мне! (Позже.) Я перешел. Странно, я думал, что куда больше буду радоваться этому. В 11 часов написал матушке и Гульбергу».
В это же время я дал Богу обещание, что, если перейду в старший класс, пойду в следующее воскресенье к причастию. Я так и сделал. Из этого можно видеть, как плохо я, несмотря на все свое благочестие, разумел отношения человека к Богу, а ведь мне было тогда уже двадцать лет. Ну какой же другой двадцатилетний юноша станет вести подобный дневник!
Директору надоело жить в Слагельсе; он стал хлопотать о переводе на открывшееся место директора гимназии в Гельсингёре и получил его. Он сообщил мне это и, к удивлению моему, предложил ехать с ним, обещая заниматься со мной еще отдельно и подготовить таким образом года в полтора к университету, чего мне не удастся, если я останусь в здешней гимназии. Перебраться к нему мне следовало тотчас же; он принимал меня на полное содержание за ту же плату, которую брали с меня в другом месте. Я должен был немедленно отписать обо всем Коллину и спросить его согласия. Скоро оно было получено, и я перебрался к директору.