Позволю себе предположить, что Франция сделает ставку на человека, и миру скоро предстоит узнать об этом. Да, рано или поздно (раньше, чем некоторые думают) Франция откажется снова ввязываться в ту адскую круговерть, в которой она чуть было не погибла, я имею в виду ничем не ограниченное производство ради ничем не ограниченного разрушения. Нет, не на французской земле возникло техническое варварство. Первыми цивилизацию хлопкопрядильных станков стали создавать манчестерские торговцы хлопком; они создали ее, сами не понимая, что творят; одновременно они создали, также не ведая того, английскую империю. Они-то всего лишь хотели заменить французское ремесленное производство шерсти на английскую хлопковую промышленностьдальше этого их воображение не простиралось. Станки приносили выручку, на эту выручку приобретались новые станки; адский круг таким образом замыкался. И только лишь около полувека спустя материалистическая цивилизация обрела свое философское объяснение в трудах Маркса и Гегеля, в немецкой философииа не во французской. Да, французская философская традиция дрогнула, но она не была отброшена. Ни Бергсон, ни Валери марксистами не являются; марксистской философии во Франции вообще не существует.
Мои мысли снова и снова обращаются к миллионам людей, которым ныне грозит серьезная опасность: за ними вот-вот может опуститься железный занавес и они окажутся в мире полной несвободы. Эти миллионы людей верят в нас и надеются на нас. Но я думаю и о тех, кто в нас не верит. В тех, кто бросает вызов нашей философской традиции и нашей мощи, кто в своем безумном ослеплении делает ставку на тот самый мир, который я только что разоблачал; на тот самый мир, где им неизбежно придется сгинуть. Ведь у отдельных народов, как и у отдельных людей, есть собственное призвание. Одни народы созданы для свободылибо в силу того, что они чересчур сильны, чтобы смириться с нынешним рабским положением; либо, наоборот, чересчур слабы, чтобы сопротивляться (в том числе и физически) тем тяжелейшим испытаниям, которые этим положением вызваны. Как сильные, так и слабые принадлежат к благородной расеведь по примеру благородных животных они гибнут, будучи не в силах жить соответственно своим инстинктам. Вот этим-то миллионам людейдрузей или враговФранция может заявить, что ее судьба соединена с их судьбой, ее свободас их свободой. Да, разумеется, у этих людей есть основания сомневаться в намерениях Франции, как и ей случается сомневаться в их намерениях; ведь испытания наложили на нас свой отпечаток, исказили наш облик. Они перестали узнавать Францию. Но ведь и некоторые из французов перестали узнавать свою страну. Чтобы ее узнать, следует попытаться разглядеть ее в контексте ее историито есть ее духа; случается, она и сама не в состоянии разглядеть себя. Ну и ладно! Народ познается по его элитам. Народ невозможно познать исходя из массы. Народные массы Франции, которые в 1940 году отказались вести войну, это те же люди, кто ныне испытывает соблазн отказаться от империи, то есть от даруемой ею чести, от налагаемых ею обязательств и рисков. Если иные парламентские клоуны за подобного рода рассуждения осудят меня за нанесение ущерба престижу странына здоровье. Защищая эти массыкоторые ведь одновременно являются избирателями, они защищают исключительно свои собственные профессиональные интересы. Все мы знаем, что империя отнюдь не была творением масс избирателейее создала небольшая горстка героев (точно так же произошло, кстати говоря, и с Сопротивлением). От тех же людейот людей, которые на них похожи, мы сейчас ожидаем спасения. Нашего спасения, а также спасения миллионов людей. Франции надлежит в первую очередь собрать их всех и вернуть боевой дух. Ей надлежит ясно дать им понять, что внушающая им такое уважение колоссальная организация стремится к саморазрушению, ведь она вот-вот обратит на саму себя те фантастические вооружения, которыми она располагает. Тоталитарная цивилизациянедуг утратившего духовное начало человека, подобно тому как зоб является недугом лишенного витаминов больного. Те, кто хотел бы конфисковать эту цивилизацию и прикарманить ее, очень хорошо знают об этом. Вот почему они осмеливаются превратить эту цивилизацию в перманентный заговор против внутренней жизни. Однако мы хотели бы обратить здесь внимание на одно противоречие, аналогичное тому, о котором мы писали выше. Цивилизация, порождающая катастрофы, одновременно рождает в человеке (через страдания) ту внутреннюю жизнь, которую, как ей казалось, она была способна уничтожить. Мы-то (будь то христиане или мусульмане) знаем, что страдание есть источник преображения, истинное сверхтворение.
Для миллионов людей сейчас возникает вопрос: в каком мире им придется жить? Я с полной уверенностью могу заявить, что мир этот будет либо немецким, либо французским. Совсем не случайно как Германия, так и Франция в этот решающий исторический момент утратили часть своей былой экономической мощив пользу экономических супергигантов, вовсе не соответствующих тем представлениям, которые обыкновенно у нас возникают в отношении настоящих отечеств. Любому мыслящему человеку уже ясно, что Америка и Россия противостоят друг другу скорее в экономическом, нежели в идеологическом смысле; народ, структурируемый на основе трестов, всегда рискует внезапно оказаться под гнетом тоталитарного режима. Россия все более упорно стремится создать тип рабочего с наибольшей производительностью труда, как можно более сходного с рабочим из Детройта. В свою очередь, рабочий из Детройта, состоящий в профсоюзе, или крестьянин из какого-нибудь крупного американского кооператива не слишком-то сильно отличается от сталинградского рабочего или советского колхозника. Попробуем теперь выразить в самом общем виде особенности мира будущего, рискуя при этом вызвать недоумение у кого-нибудь из философов: можно считать, что мир этот окажется либо картезианским, либо гегельянским. Никогда еще на моей стране не лежала столь масштабная ответственность. Но мы заранее знаем, что французская философская традиция не капитулирует.
* * *
Ныне Франция подвергается самому большому за всю свою историю риску, и нет оснований этот риск отрицать. Теперь уже не в наших силах отвести его от себя, как мы отвели его от себя в Мюнхене и Ретонде. Нам надлежит принять его как должное, заглянуть ему в лицоименно этого ждет от нас Франция. Ведь мыеще не Франция; точнее, мывоплощение той недолговечной и хрупкой Франции, которая вскоре окажется под землей. Нет ничего проще доказать, что мы не являемся Францией: она и без нас продолжит свое существование. В результате миллионы людей во всем мире считают, что вполне искренне сомневаются в возможностях Франции, а на самом-то деле сомневаются они именно в наших возможностях. Они полагают, будто сомневаются во французской мощи, а на самом деле просто задаются вопросом: да способны ли мы еще пользоваться этой мощью; не выроним ли мы эту мощь из наших слабых рук? Для меня подобное разграничение всегда было первостепенным. На свете есть короли-посредственности; представьте себе, что на одного из них, взошедшего на трон в 1918 году, ныне возложат ответственность за упущенные плоды нашей тогдашней победы, за крушение нашего военного могущества, за ту угрозу, которая нависла сейчас над империей! Осмелюсь предположить, что в этом случае с таким королем будет покончено и в историю он сможет войти лишь в качестве мерзкого недоумка. Разумеется, при демократическом режиме королей не бывает, но королевства-то есть. Правившая на протяжении восемнадцати лет в мире демократияэто именно наша демократия, которую составляет некоторое количество несущих в разной мере ответственность за историческое развитие событий поколений (включая и мое, спешу засвидетельствовать это; увы, мы рождаемся на свет и покидаем его с кем получится, а не с кем захочется). Бывает, посредственный корольслучайно или по благоприятному стечению обстоятельствполучает в свое распоряжение отличного министра; но вот в посредственных демократиях встречаются исключительно посредственные министры. Ведь мало сказать, что демократия выбирает себе министровони суть плоть от плоти той самой демократии, которая порождает их. Если мы сравним ту Францию, которую они приняли в свои руки, с той Францией, которую они рискуют оставить кому-то в наследство, позволим себе прийти к выводу, что поколения Мюнхена и Ретонда, возможно, являются самыми невыразительными за всю историю Франции. О, безусловно, враги Франции предпочтут распространять слухи о том, что французские ценности находятся на излете, а многие из французов согласятся обелить себя таким манеромв ущерб отечеству. Они отвергают те традиции, для поддержания которых они чересчур трусливы; они почти незаметно для себя начинают мыслить на немецкий, а то и на русский ладведь они не ощущают более в себе ни способности, ни смелости мыслить по-французски. Когда я призываю вас обратиться к собственной совести, вместо того чтобы проталкивать вместе с собой всяческих ура-патриотов (которые к тому же в этом агонизирующем мире могут сменить победное кукареканье на траурные песни), я не строю никаких иллюзий в отношении ожидающей меня участи.
Вы наверняка будете разочарованы, а может, вы уже разочарованы. Не думайте, что мне по душе вас разочаровывать. Клянусь вам, те, кто, подобно мне, живет и размышляет на отшибе от остального мира, подчас отчаянно нуждаются в симпатии. И не так-то легко смириться с ее утратой. Ну и ладно, мне все равно. Все-таки вам следует знать: обличая те поколения, которые нанесли моей стране огромный ущерб, я никогда не забываю о том, что и мне придется разделить их участь. Ни малейшей гордыни по поводу того, что в споре с ними правда была на моей стороне, я не испытываю. Действительно, недостаточно ощущать свою правотуважно окончательно разделаться с заблуждением: недостаточно сопротивляться злуважно одержать победу над ним; пассивное сопротивление оправдывает лишь падших в борьбе. Более того, когда я начинаю копаться в себе самом так, как мне хотелось бы, чтобы вы покопались в себе, я обнаруживаю, что во всем сходен с вамименя одолевают те же искушения, я рискую впасть в те же заблуждения. В каждом из нас словно бы гнездится какой-то принцип посредственностив каждом из представителей наших про́клятых поколений; от него не свободны даже величайшие из наск примеру, Клодель или Валери. Может, мы и не относимся к поколениям неудачников, но чего-то нам определенно недостает; чего же? Что такое мы потеряли и так и не сумели обрести вновь? Может, это те самые два миллиона наших товарищей, погибших на берегах Марны и Соммы, под Верденом? А вообще-то, лучше не заводить разговор о мертвых; они ведь не любили рекламной шумихи и сейчас наверняка полагают, что о них и без того слишком много толкуют.
Мир сомневается в нашей мощи. Но в нашем праве он не сомневается. Беда в том, что он сомневается в праве как таковом. Речь сейчас не о том, чтобы скрывать от него самоочевидные вещи, но о том, чтобы раскрыть ему глаза на то, что он не видит. Мы утратили лишь часть нашей мощиту, что выступала на поверхности. Нам осталась невидимая часть айсберга. Что касается видимой, то лучше смотреть правде в лицо. Дадим себе четкий ответ: потерпели ли мы поражение в войне или нет? В эпоху, когда мы искали каких-то оправданий и извинений, мы много раз и на все лады повторяли это людям, так что если вдруг мы ввели бы их в заблуждение, они не смогли бы заставить себя не верить нам. Что вы хотите? Поражение самой почтенной военной державы Европытакие вещи от соседей не скроешь, это вам не грехопадение какой-нибудь барышни. И кстати раз уж мы оказались в двух шагах от Средиземного моря, этого колоссального амфитеатра для водных увеселений, где на протяжении веков многократно решалось, кто именно будет властвовать над миром, неужели вы и вправду думаете, будто эти умудренные опытом народы, на протяжении тысячелетий взбиравшиеся по старинным ступенькам, вдруг взяли и позабыли, что наш флот покоится на дне морском у противоположного берега?.. Да-да, знаю, разговор сейчас не об этом, но что тут поделаешь? Gaffeне только полезный в навигационном деле предмет, но и прием майевтики. Позволю себе напомнить тем, кто, возможно, позабыл об этом: майевтикапридуманный Сократом метод убеждения, призванный побудить людей задуматься над той или иной проблемой как бы помимо их желания; метод «родовспоможения для умов» в соответствии с этимологией этого слова. Если мы считаем возможным пробудить умы при помощи оплошностиэто ведь означает, что мы не должны с ними церемониться, не так ли? В общем, повивальные бабки умов скорее нуждаются в железной хватке, чем в сноровке.
Да, всему миру известно, что мы потерпели поражение, и мир помнит об этом особенно хорошо по той причине, что мы поначалу много говорили об этом поражении, а затем принялись весьма неуклюже пытаться заставить всех о нем забыть. Слишком уж резко мы перешли от оплакивания собственной участи к совершенно смехотворному бахвальству. И то сказать: послушать нас, так именно мы-то и выиграли войну. Якобы прошло всего пять лет после поражения французских войск на Маасе, и танковые дивизии вермахта были разбиты у баррикад парижского Освобождения, которые голыми (черными от пороха) руками защищали повстанцы (прямо как на луврской картине Делакруа). Мой приятель Гиено, который прекрасно знает цену всем этим лубочным картинкам, как-то сказал мне, что именно такого рода легенда и спасла Францию. Если бы я верил в это, то не стал бы высказываться. Но я хочу вам заметить, что подобные похвальбы нужны только для внутреннего употребления, что они напоминают монеты, курс которых намеренно раздут и которые за пределами страны ничего не стоят. В мире есть миллионы людей, которые без нашего позволения заподозрили, что Франция образца 1940 годасостоявшая из подавляющего большинства петэновцев и только горстки голлистови Франция образца 1944 годасостоявшая из подавляющего большинства голлистов и только горстки петэновцевэто одна и та же масса людей, невероятно подверженных различным влияниям. Уже Мюнхенский сговор позволил определить вес и объем этой массы, почти в полном составе поддержавшей Компьенское перемирие, под давлением одного только своего веса докатившейся до петэнизма и сохранявшей приверженность ему до тех пор, пока вторжение в Северную Африку не нарушило равновесие и не побудило эту массу устремиться в другую сторону. Миллионы людей во всем мире прекрасно понимают, что Сопротивление возникло в результате усилий горстки решительных граждан, которые в электоральном плане не могли ни на что претендовать; реорганизация парламентской демократии неизбежно должна была превратить Сопротивление в пыль. Да, эти миллионы людей слишком долго являлись свидетелями активности той самой массы, о которой я говорил; слишком долго ее разоблачала пропагандистская машина; слишком близко к сердцу приняли они разительный контраст между такого рода Францией и одним-единственным человеком, сидевшим в своей комичной лондонской квартирке и клеймимым нами (и тогда, и теперь) как бунтарь.
Если мы станем невпопад повторять, что Франция прекрасно себя чувствует и никогда еще не находилась в таком бодром состоянии, мы окажем ей медвежью услугу. Чего стоит справка о состоянии здоровья, если она подписана не врачом, а самим пациентом? Понимаете, о чем я? Мы прекрасно себя чувствуем, мы чувствуем себя все лучше и лучшевот что не устают повторять (именем Франции) все эти рьяные пропагандисты, которых мы рассылаем по всем широтам. Да, мне редко приходилось читать лекции, зато выслушать довелось немало Какую расположенную на краю света страну ни возьмида хотя бы Парагвай, где-то там, на берегу огромной, широкой, будто море, реки, которая катит свои волны цвета глины под небом такого же глинистого цвета и которая то и дело вяло выбрасывает на неизменно дымящуюся отмель новую порцию крокодилов (а очередная волна их тут же смывает), уверяю вас, здесь даже слова такой безвольной марионетки, как господин Моруа, неизбежно принимают какой-то таинственный смыслда, хоть это и покажется вам чрезвычайно неожиданным, почти религиозный смысл Мне хотелось бы представить вашему взору сцену, которая стала для меня чем-то совершенно привычным Там, как и в любой аудитории, встречаются полусонные господа и дамы, которые сочли своим долгом прийти послушать прибывшего из дальних стран (обыкновенно по воздуху) индивидуума; рано или поздно они произнесут на своем родном языке роковую фразу: «Ну что ж, голубушка, я ожидал большего» Но встречаются и внимательные, тревожные, напряженные лицаих легко распознать независимо от цвета кожи, ведь лица эти созданы для того, чтобы их озаряли энтузиазм и вера; обманутые надежды отображаются на этих лицах той же болезненной гримасой, которую можно увидеть у человека, впервые в жизни столкнувшегося со злом. Прибывший по воздуху господин располагается за столомточно так же, как я только что расположился перед вами (увы, докладчики всегда одним и тем же манером устраиваются за столом, одинаково небрежно поглаживают графин с водой или протирают очки) и принимается объяснять слушающим его молодцам, что он француз, что он родом из страны, некогда поставлявшей всему миру по мере нужды художников, философов и ученых, но в то же время нет-нет да и позволявшей себе небольшие (вряд ли достойные презрения) житейские радости, как то: хорошая кухня, хорошие вина, женские шляпки и камамбер. Мы прекрасно себя чувствуем, уверяет этот господин, и стремимся лишь к одному: к спокойной жизни; для нас теперь нет особой необходимости производить на свет великих людей, ведь у современного мира совершенно другие устремления, а мы идем в ногу со временем, и нужно всегда идти в ногу со временем, даже если время вообще никуда не идет. Когда мы восстановим нашу экономикуо, только бы эти господа из ООН договорились между собой и обеспечили нашу безопасность, мы станем чувствовать себя еще лучше, чем прежде, а вам приятно будет на нас поглядеть, и вы почувствуете, что от одного только брошенного на нас взгляда вы прибавляете в весе Миллионам людей совершенно наплевать, что мы не разочаровались в самих себе; им хотелось бы другоготочно знать, что они могут на нас положиться. Им дела нет до нашего оптимизма. Наш оптимизм ничуть не придает им уверенности, скорее напротив. От нашего оптимизма у них мороз по коже. Увы! Если вы сомневаетесь в сказанном, стало быть, вы сомневаетесь в самой Франции, а точнее сказать, боитесь узнатьчем она все еще является для миллионов людей, о которых я вам толкую; вы предпочитаете отделаться легким пожиманием плечами; вы с видом некоторого превосходства и с упрямым выражением лица (не внушающим особого уважения) скажетев том числе и изящным своим спутницам, ведь они в большинстве случаев понимают, о чем речь вдет: «Все, хватит! Уж не настолько нас любят!» Ну что же, в каком-то смысле вы правы. Нас не любят, во всяком случае, любят не так, как мы себе это представляем. Про нас не говорят: «Молодцы все-таки эти французы, вот ведь веселые парни, никакой тебе заносчивости, и при этом здравого смысла хоть отбавляйда, этих на мякине не проведешь, эти никогда не положат свои жизни за Гданьск. Правда, с виду они вроде именно такие, пока что немного смущаются, но дайте срок, и они придут в себя Достаточно взглянуть на потешную физиономию господина Бидо, и сразу становится ясно, что им и в этот разтем или иным манеромудастся-таки выйти сухими из воды» Да, таким француз никому больше в мире не видится. Может статься, некоторым из вас, вроде меня немало поколесившим по свету, кажется, будто они и впрямь видали подобных типов; но тут все дело в том, что они не берут в расчет тот самый более или менее сознательный миметизм, под влиянием которого с нами охотно заговаривают на нашем же языкеточнее сказать, на нашем собственном жаргоне; ему подражают вплоть до неконтролируемых движений. А что вы хотите? Первое впечатление от большинства живущих за границей французовкрайняя вульгарность; к тому же и те, кто к этой категории вроде бы не относится, из кожи вон лезут, чтобы выглядеть вульгарно. Иногда приходится задавать себе вопрос: не является ли подобного рода развязность деградированной, выродившейся формой той самой французской учтивости, которую так восхваляли в былые времена; воображение чужестранцев особенно поражало умение французов везде чувствовать себя в своей тарелке. Вот как об этом написал англичанин Джон Мур, путешествовавший по нашей стране во времена Людовика XVI: