Лабиринты - Ластовский Вацлав Устинович 4 стр.


В отделе архитектуры видел удивительно изящные сооружения, так называемого гетского стиля. В отделе письменности христианских времён с особым почётом хранились рукописи первых христианских апостолов Кирилла и Мефодия. И надо сказать, что эти апостолы действительно перевели Святое писание на словенский язык. Но словенской письменностью, так называемой кириллицей ещё за добрых четыре сотни лет до них пользовались различные христианские сектанты, например, манихейцы, павликианцы и месальянцы.

Все эти сектанты также писали греческими буквами по-словенски, подгоняя их к словенской речи. И переводу канонических книг на словенский язык предшествовали различные сказания, например: «Сказание об Адаме», «Книги Еноха справедливого», «Сказание о Ламехе и Мельхиседеке», «Заветы двенадцати патриархов», «Послание Абраама ко Христу», «Евангелие Фомы», «Евангелие Никодима» и много других.

Наконец, измученный пересмотром книг, я решил обойти библиотеку, и с этой целью вышел в другой зал, а из другого в третий и так далее. Пройдя десятка два залов, наполненных книгами, я оказался перед глубокой нишей, в которой была человеческая фигура с блестящими глазами. По мере сближения с ней, глаза фигуры светили всё ярче, причём была в них какая-то притягательная сила. Когда я был на расстоянии метров десяти от фигуры, уже не было сил удержать себя, что-то непонятное, неодолимое тянуло к ней, и даже усилиями воли я не мог остановить себя, и шёл дальше. Фигура была из жёлтого металла, втрое больше естественного человеческого роста. От синеватого блеска глаз фигуры, который был направлен прямо в мои глаза, я ощущал, как тело моё немеет. И вдруг фигура правой рукой ударила трижды в щит, который был у неё на левой руке. Оглушающий тройной звук полностью парализовал меня, и я потерял сознание.

VI

Когда я открыл глаза, то увидел, что лежу в отеле на своей постели в одежде. В окно ярко светило солнце и двумя огненными столпами ложилось на пол перед моей кроватью.

В этот момент кто-то постучал в дверь.

 Да! Пожалуйста!  сказал я.

Открылась дверь, и я увидел на пороге Подземного человека. Он подошёл ко мне и, поздоровавшись, сел у кровати. Взглянув на него, я увидел широкую ссадину на левой щеке, от уха до подбородка. Мне сразу вспомнилось подземелье, и я вскочил с кровати. Старик смотрел твёрдым, стальным взглядом мне в глаза. Его взгляд наводил на меня суеверный страх, и я снова сел на кровати.

Старый молча начал копаться во внутреннем кармане своей жилетки и вынул оттуда довольно помятый конверт, отдал его мне и сказал:

 Это вот записка от Ивана Ивановича.

Я поспешно схватил конверт и, разодрав его, достал записку, в которой было сказано:

«Уважаемый Друг, завтра мои именины, а нынче вечером Свято Купала. Заглядывайте вечерком, поговорим о нашей древней истории. Стол я снова приготовил по своим рецептам.

Надеюсь, что моя кулинария достойна к употреблению. Ваш Иван Иванович.

Полоцк, 23 июня».

Я быстро взглянул на стену, где висел отрывной календарь, там была дата 20 июня. Это был день, когда я приехал в Полоцк и вечером гостил у Ивана Ивановича.

 Какая нынче дата?  спросил я у Подземного человека.

 А какая же, это же известно, 23 июня,  ответил он, улыбаясь.

 А когда я у вас был?

 Вы позавчера были у нас, во вторник, а нынче у нас, слава Богу, четверг, завтра будет пятница, день святого Иоанна.

Голос Подземного человека показался мне каким-то скрипучим, действующим на нервы, как ножовкой по железу.

Меня снова объял суеверный страх, и я постарался поскорей избавиться от гостя. Выходя, вместо привычных при прощании слов, он сказал:

 Мы ещё увидимся.

Оставшись один, я вспоминал образ за образом всё увиденное мной, начиная с возвращения в первый вечер от Ивана Ивановича.

Нет, я не спал. Думал, передумывал и вновь приходил к убеждению, что всё это было наяву, всё было реальностью. «Может, я перепутал даты»,  подумал я и, чтобы убедиться, вынул из кармана записную книжку. Да, верно: выехал я из Вильно вечером 19 июня, утром двадцатого был в Полоцке. Я позвонил.

Когда пришёл номерной, я спросил его, какая нынче дата?

Прежде чем ответить на вопрос, он быстро заговорил:

 Хорошо, что вы, Паныч, вернулись, а то вчера принесли вам телеграмму, а вас-то не было, и я не знал, что делать с ней. Дата же, Панычку, нынче двадцать третье. Но где это вы, Паныч, пробыли так долго? Как мне сказали, что вы уехали в гости, то я, признаться, и не прибирал,  и он закопошился возле умывальника.

 Кто тебе сказал, что я уехал в гости?  спросил я порывисто.

 Так вот этот самый, что был сейчас у вас, Панычку, Подземник, как его у нас называют.

Тут он спохватился и быстро побежал за телеграммой.

Телеграмма была из дома: «Приезжай назад первым поездом, важные дела»,  сообщалось в телеграмме. Я очень обеспокоился, когда уезжал, никаких «важных дел» не предвиделось. Что там? Болезнь? Несчастье? Почему не сказано, какие там дела?

И, так раздумывая, я начал укладывать свои вещи. Потом сел и отписал Ивану Ивановичу на его приглашение, что по причине полученной из дома телеграммы не буду у него на именинах, и, пожелав ему всего наилучшего, отправил записку.

В тот же день, поздно вечером, я был уже дома. Оказалось, никаких важных дел дома не было, и никто из домашних телеграмму мне не отправлял. Хотя на бланке было отмечено: «Выслана из Вильно, принята в Полоцке».

В утренней газете 24 июня я прочёл сообщение из Полоцка такого содержания: «Вчера, 23 июня, вечером, умер местный полоцкий историк и археолог Иван Иванович».

(1923)

Перевод с литвинской (беларускай) мовы: Евгений Рыбаченко.

РАССКАЗЫ

Злые глаза

Рассказ нервного человека

Трудно поверить, но я очень ясно помню день своего рождения и первые дни жизни моей. Врезался мне в память мой тупой слух, к которому доходили только сильные звуки какой-то скомканной беспорядочной громадой, и мое зрение, которое представляло все окружающее меня на одной плоскости. Дом, стоявший на другой стороне улицы, окно, через которое видно было его, вещи и люди, окружавшие меня, все это казалось мне, находится на одном от меня расстоянии. Много пришлось пережить дней, пока я научился различать, что близко и что далеко. Но наиболее врезалось в мозг и нервы мои то впечатление, которое я получил, первый раз открыв свои глаза на мир Божий: в хаосе множества различных формв серой дали заметил я, будто кружилось что-то, чего я не мог назвать, но что все мои нервы наполнила безграничным, ни с чем несравнимым страхом, и я начал жалобно плакать.

Мать моя была очень слабая, разбитая жизнью женщина. Чтобы явить меня на свет, ее слабый организм вытянул почти все свои силы, из-за этого груди ее бывали пусты, и я изнемогал, посасывая их, и в конце оба горько плакали: я с голода, а мать мояжалеючи меня и, видимо, себя.

На седьмой день моей жизни проснулся я, как обычно, от голода и начал плакать. Мать в эти дни была еще слабее, чем прежде, и у нее в груди было ещё меньше еды. Все-таки она склонилась надо мной, и я впервые заметил ее наполненные любовью добрые глаза. Я замолчал, стало мне как-то тепло и радостно, и, видимо, приветствовал ее детской улыбкой, так-как и ее глаза смеялись мене. Мать наклонилась надо мной, чтобы взять на руки, но, видимо, не осилила поднять меня, потому что я упал на постельку. Вновь попытка поднять, и опять я ударился обо что-то твердое и начал плакать. В конце я всё же оказался на руках и жадно припал к груди, долго сосал я пустые груди, сморившись, бросал сосать, плакал и снова принимался за трудную работу. Мать осыпала меня поцелуями, и на моё личико и руки сыпались крупные, горячие слезы. В конце-концов работа моя дала результаты: я почувствовал на языке какой-то горячий поток и жадно глотал его. Правда, поток этот имел неприятный, горько-соленый вкус, который мне тек в горле, но я унимал им свой голод. Вдруг мать моя как-то вздрогнула и вместе со мной упала на пол. Хотя я не крепко ударился, но первым моим ответом был обычный громогласный плач.

Помнюя очень долго и горько плакал, но, видя, что никто не обращает на меня внимания, начал около себя оглядываться, и первое, что увидел, была кровь. Красной кровью были измазаны мои руки и личико, а также рубашка и грудь моей матери. Сама она лежала рядом со меной на земле такая белая-белая, а за ней, в пространстве, кружилась что-то страшное, виденное мною в первый день моей жизни. И опять меня объял смертельный страх, и я начал со всей силы своей кричать. Тогда это что-то, неизвестное, серое, начало приближаться ко мне. И я услышал, как в моих жилах леденела кровь и как дергалось в груди сердце. А серая масса остановилась возле меня и начала наклоняться надо мною, и тогда я увидел и запомнил на всю свою жизнь два серо-стальных плохих глаза. Не знаю, что со мной случилось бы, если-бы в этот момент не пришли люди, которые подняли, накормили и успокоили меня и положил в постель мою мать.

После этого я всегда начинал изо всех сил кричать, когда вспоминались мне эти два глаз. Иногда, бывало, проснусь я среди ночи, и мне вспомнятся те злые глаза, и я со страхом начинаю метаться по постели, как в беспамятстве. Мать зажжёт свет, встанут все в доме, а я кричу и не даюсь взять на руки, потому что мне страшно, страшно. И только обессиливши от плача, я засыпал и забывал о мучившим меня страхе.

Когда подрос и начал понимать смысл рассказанных мне сказок, то всех страшных сказочных лиц: и Ягу Бабу с костяной ногой, и чародеев, обращенных в оборотней, и семиглавого змея я всегда представлял себе с теми серыми страшными глазами и, ложась спать, прятал голову под подушку.

Когда я вырос, то также боялся тех страшных глаз. Мне казалось всегда, что я их где-то должен встретить, и тогда в жизни моей наступит какой-то крутой и страшный поворот. На людных собраниях, на балах и в толпе на улице я заглядывал всем в глаза и с трепетом в душе ожидал, чтовот-вотувижу их и встану на краю какой-то пропасти, на пороге чего-то страшного, неизвестного. Тоже самое творилось со мной, когда я пересматривал галереи икон и иллюстрированные книжки. Я набирал из разных библиотек целые груды и, переворачивая, с затаённым в душе страхом искал те глаза, но тщетно.

Раз, проходя толкучим рынком, я увидел на дверях одной лихой лавки небольшой, рисованный на полотне портрет молодой женщины. Одета она была в голубой атласный халат и опоясана толстым шелковым шнуром с голубыми кистями. За шнурком, с левой стороны, была заткнут красного цвета гвоздика. Я всегда считал национальным белорусским цветком красные гвоздики и ради этого купил портрет. Когда, придя домой, я повесил на стене портрет и вгляделся в лицо незнакомой красавицы, то замер от страха: с румяного молодого личика, окруженного характерными локонами времен Наполеона I, на меня смотрела пара злых серых глаз. Тех самых серых глаз, которые я искал и боялся.

И я сорвал со стены портрет, облили бензином и, подпалив, бросил в печь.

Было тогда восемь часов вечера.

А на следующее утро, в 11 часов, мне подали телеграмму, что мать моя вчера в 8-м часу отдала Богу душу свою.

Женившись, я подзабыл понемногу преследовавшие меня злые глаза, так как чаще заглядывал в глаза своей любимой жены. На третий год совместной жизни Бог наградил нас сыном, и мы лучшие дни нашей жизни проводили около его колыбельки. Было ему уже 8 месяцев, когда заболел он брюшным тифом. Мы с женой с затаённым дыханием в груди по очереди сидели день и ночь над колыбелью, вглядываясь, как он боролся со смертью. В критическую ночь кризиса болезни я сидел возле колыбели. Бессонные ночи, натянутые долгое время нервы вместе сложились в то, что я задремал, сидя. Разбудили меня какой-то льдисто-студеный сквозняк и шорох. Я открыл глаза и увидел, как от колыбели моего ребенка отходит какая-то одетая в черное, стройная, высокая женщина. Дойдя до двери, она обернулась через плечо на меня, и я узнал ее. Это была та самая молодая особа из сожженного мною портрета. Я вскочил на мягкие ноги и бросился к двери, а затем в темную комнату, куда она пошла, но нигде никого не нашел. Вернулся я обратно и, ведомый дурным предчувствием, бросился к коляске, но ребенок в ней спал крепким сном, после долгих дней, первый раз, спокойно отдыхающий.

На следующий день кризис болезни прошел, и ребенок быстро пошло на поправку.

Отныне каждую мою неудачу, каждое мое несчастье предвещал сон, в котором я в той или иной комбинации видел эти злые глаза и, что поразительнее, на другой день, как правило, я видел в своих собственных глазах характерный злой блеск, и страшно становилось мне себя самого. Но хуже всего та уверенность, что рано или поздно я должен встретить в своей жизни живого человека с такими глазами и что мне нужно будет с ним вместе жить. Даже больше: я уже знаю этого человека, встречался и говорю с ним, но боюсь взглянуть в его глаза. Я еще не видел их и пока не видел ихон не имеет надо мной силу, но с того момента, когда я гляну ему в глаза,  я пропал.

Я несколько лет убегал от него в далекие города, и всегда он вслед за мной оказывался там же, находил и сердечно приветствовал меня, пока я в конце не потерял надежды избавиться от нее.

Не верьте мне. Я лгу вам, говоря: «он», «его», так как подлый страх не позволяет сказать мне, что это «она», она, та со сожженного мной портрета. Каждый вечер она сидит при мне с красной гвоздикой в руках и говорит мне о своей любви, и в голосе ее слышно слезы. Она плачет, что я не замечаю ее, и называет меня ласковыми именами, а я дрожу от страха, прячу глаза, и передо мной живым видением стоит день моего рождения: и вижу кровь на груди своей матери и кровь в горле своем и, грубо отпихивая ее от себя, убегаю, зная, что она опять придет и будет называть меня ласковыми именами, будет укоряться передо мной и плакать!..

Боже, пошли мне силу и силу!

Каменный гроб

Недалеко от Дисны, с правой стороны тракта, что идет от Дисны на Германовичи, проезжая, увидишь крутую горку, заросшую лесом. Горка это окружена топким маленьким болотцем, а на верху ее, на самом макушке, лежит громадный каменный гроб. Зачем, кто и на какую память положил там этот, гроб, история не знает, но народные сказания передают из поколения в поколение следующую повесть.

Когда-то-то давным-давно на горке стояли великолепные чертоги богатых бояр Немировых. Чертоги были окружены дубовым частоколом и опоясаны кругом водой. Славилась между врагов недоступное немировское гнездо, а еще больше их родовая военная слава непримиримых воинов, прославившихся неисчислимыми победами на полях сражений. В оружейной горнице немировских в здешних хоромах на почетном месте висел кованный, покрытый чистым золотом щит и двуручных обоюдоострый меч славного Грымона-Немиры, участника Олеговога похода на греков. В княжеском совете, в Полоцком замке, старший рода Немирова заседал одесную князя, на первом месте. Такой-то был род Немиров.

Да только нынешний потомок, угрюмый Бутрим, унизил славу рода своего. Не победами в сражениях с врагами умножал он свое богатство, а разбоями и обидой подневольного люда. Глубокие подвалы наполнены были людьми, закованными в дыбы, которых собственными руками любил пытать Бутрим. Проходя мимо немировского двора, часто слышали люди стоны и плач, а временами волны окружающего чертоги озерца выбрасывали на берег куски человеческого тела, да не раз девичьего.

Трудно жилось в угрюмых немировских чертогах Бутрымовой жене, прекрасной пани Мары, и она поверенным дум своих и печалей сделала молодого боярича Ставра Ромашкова. Однажды в майскую ночь прекрасную паню Мару особенно острая жалость разобрала на свою несчастную долю, и она, в садике стоя, наклонившись на плечо боярича Ставра, горько заплакала. В этот момент в садик вошел боярин Бутрим. Грозно он бросил взгляд на жену и на молодого боярича. Молча остановился, хлопнул в ладоши и стрельцам своим, когда они на клич его явились,  сказал угрюмо боярин:

 Нынче у нас здесь будет громкий банкет. Распалите смолистые лучины, ставьте столы тисовые, налейте меда и вин заморских полные ведра и позовите скрипача моего.

Мигом слуги поставила столы, а возле столов дубовые скамьи, обитые медвежьими шкурами, а для боярина и боярыни поставили два глубокие, у греков прадедами добытые, обитые золотом кресла. Смолистые лучины ярко освещали сад. Скрипач со скрипкой стоял наготове. Боярин подошел к скрипачу, взял из рук его скрипку, коснулся рукой струны и сорвал, тронул другуюи сорвал. И так до последней.

 Плохие у тебя, молодец, струны!  сказал боярин.  А я хочу нынче музыку полною, громкою! Эй, мои верные стрельцы-соратники, Станько, Гойнич и Резан, возьмите вот этого соседа моего, Рамашковича, за белые плечи и сделайте к банкету струн! А ты, красна пани, жена моя садись рядом со мной в золотое кресло и, пока слуги мои смотают материал на струны, на ту вон белу яблоньку, будешь пить со мной, справляя тризну по гладкому бояричу.

Страшные даже в Бутрымовой дружине Станько, Гойнич и Резан, сверкнув залитыми кровью глазами, принялись за кровавое дело: повалили боярича на землю, вспороли живот и после, водя вокруг яблонитой самой яблони, под которой полчаса назад он стоял с прекрасной паняй Марой,  наматывали на пень струны.

Назад Дальше