Подобные мысли разгоняли вокруг меня тьму, однако не до конца. Я был не в ладах со своим окружением; презирал бессмысленную жизнь, так называемое аристократическое устройство общества; кроме того, мой отец не желал больше давать мне денег; я стал для него обузой; и в этом состоянии нестерпимой зависимости и тревоги я обратил свои взоры на Америку. Во мне крепло желание найти денег и эмигрировать; казалось, новые земли манят меня. Мне захотелось стать писателем или учителем; мне захотелось повидать мир, набраться жизненного опыта; мне захотелось свободы, любви, почестей, всего того, о чем в душе бредят юноши; у меня кипела кровь...
Как-то мы крупно поспорили с отцом, и он сказал мне, что в моем возрасте сам зарабатывал себе на жизнь. Это определило наши дальнейшие отношения, тем более что как раз тогда у меня в ушах звучала песня Германа Гримма с такой строчкой: «Мы все стремимся к равенству пред Богом и законом, и в этом смысл истории людей». Как раз этого хотел и я, или думал, что хотелравенства«Em uber Alles sich ausstreckendes Verlagen nach Gleichheit vor Gott und vor dem Gesetze...»
Боюсь, скажете, не так уж много в этой фразе; но я привожу ее тут, потому что она произвела на меня потрясающее впечатление. В первый раз мне пришло в голову, что равенство может быть мотивом чего угодно, не говоря уж о современной политике.
Через несколько дней после скандала я объявил отцу, что намерен отправиться в Америку, и спросил, не может ли он ссудить мне пятьсот марок (125$) на дорогу до Нью-Йорка. Сумму в пятьсот марок я назвал, потому что он обещал мне столько на первый год моей учебы в университете. Я сказал ему, что беру эти деньги в долг, а не как подарок, и в конце концов получил их, потому что меня поддержала Сьюзелтакой доброты я никак не ожидал от нее и проникся стыдом и благодарностью. Однако Сьюзел не нужна была моя благодарность; ей просто хотелось избавиться от меня, как она сказала: если бы я остался, то был бы обузой для своего отца.
Четвертым классом я доехал до Гамбурга и через три дня был уже на корабле, в каюте третьего класса, где оказался единственным более или менее образованным человеком и большую часть времени провел в одиночестве, уча английский язык. Тем не менее пару знакомств я все-таки завел. Молодой парень Людвиг Хеншель работал на корабле официантом, но он успел поработать в Англии и считал Америку владением Тома Тиддлера . Ему нравилось хвастаться и давать мне советы; и все-таки он был горд знакомством со мной из-за моей учености, а я терпел его, в основном потому, что его отношение ко мне льстило моему самолюбию.
Еще там был немец с севера, которого звали Рабен и который считал себя журналистом, хотя у него было больше самомнения, чем начитанности, и о настоящем образовании он мог только мечтать. Маленький, худенький, с серыми глазами и словно отбеленными ресницами и волосами, он обычно разговаривал возбужденным стаккато и имел обыкновение прямо смотреть в глаза. Внутренний голос подсказывал мне держаться от него подальше, но я так плохо знал жизнь, что принял его взгляд за доказательство абсолютной честности, да еще отругал свой внутренний голос. Знай я о нем тогда то, что узнал позже, я бы... Ладно, нечего попусту кулаками махать! Иуда не появляется среди людей с выжженным на лбу клеймом. Кажется, я не нравился Рабе-ну. Вначале он попытался подружиться со мной, однако в каком-то споре привел латинскую цитату и понял, что я уловил ошибку. Тогда он стал держаться подальше и попытался увести с собой Хеншеля, но Людвиг лучше знал жизнь, чем книги, и признался мне, что не доверяет ни мужчинам, ни женщинам с белыми ресницами. Вот уж правда, мужчина что ребенок!
На корабле я свел знакомство также с Исааком Глюк-штейном, евреем из Лембурга, у которого не было денег, но который немножко знал английский язык и ни минуты не сомневался в своем будущем. «Через пять лет я разбогатею»,то и дело слетало с его языка. Пять лет! В книжку он не заглядывал, но все время пытался с кем-нибудь поговорить по-английски и к концу путешествия понимал английскую речь лучше меня, хотя не умел ни читать, ни писать по-английски, тогда как я читал с легкостью... Когда мы сошли на берег, он исчез из моей жизни, тем не менее мне известно, что он теперь знаменитый нью-йоркский банкир и сказочно богат. У него была единственная цель, и он был готов расшибиться в лепешку ради нее; в его случае страсть предсказывала победу.
Поздним вечером мы приблизились к Сэнди-Хук и утром уже бегали по Нью-Йорку. В тамошней спешке и толкотне, среди веселых возгласов и гула толпы я вдруг болезненно ощутил свое одиночество. Когда мы сошли на берег, то на поиски пристанища отправились вместе с Хеншелем, который тянулся ко мне, и благодаря его знанию английского языка и масонству его профессии нам очень скоро удалось найти комнату с питанием в восточной части города. На другой день мы с Хеншелем начали искать работу. У меня даже в мыслях не было, что я веселюсь, идя навстречу собственным бедам. Если я и пытаюсь сегодня вспомнить некоторые неприятности того времени, то лишь потому что они предвещают будущую трагедию. Никто и никогда не искал работу, настроившись решительнее и бодрее меня. Я решил, что буду работать изо всех сил; какая бы работа мне ни досталась, говорил я себе, я буду отдаваться ей целиком, отдаваться так, как никто другой. В школьной жизни мне не раз приходилось проверять эту установку на практике, и она всегда срабатывала. Я всегда выигрывал, будь то в начальной школе или в гимназии. Почему же ей не сработать в более широком жизненном соревновании? Ну и дураком я был.
В то первое утро в Америке я проснулся в пять часов и, одеваясь, повторял про себя английские фразы, которые могли мне понадобиться, пока они не начали соскакивать с моего языка автоматически. Когда в шесть часов я вышел на улицу, то испытывал мальчишеское возбуждение и готовность к борьбе. Майское утро было чистым и красивым; и воздухтеплым, но легким и подвижным. С первого мгновения я влюбился в широкие солнечные улицы. Быстро шагали люди, мимо ехали автомобили, бурлила жизнь, и у меня было на редкость веселое настроение.
Первым делом я отправился в офис широко известной американской газеты и сказал швейцару, что хочу видеть редактора. После того как я довольно долго прождал, мне сказали, что редактора нет.
Когда он будет?спросил я.
Вечером, наверно,ответил швейцар,около одиннадцати.С этими словами он смерил меня взглядом с головы до ног.Если у вас письмо к нему, то оставьте мне.
У меня нет письма,признался я робко.
О, черт!воскликнул он, не скрывая презрения. Тогда я не знал слова «черт» и напрасно рылся в памяти в поисках перевода. Сколько я ни повторял свои вопросы, добиться от тамошнего цербера мне ничего не удалось. Наконец, устав от моей назойливости, он закрыл дверь перед моим носом, бросив мне в лицо: «Сначала промой уши, желторотый».
Этот злой дурак рассердил меня: ну почему людям нравится быть грубыми? Наверное, их самолюбие щекочет то, что, как они ни малы, есть еще более малые, по отношению к которым они могут выразить свое презрение.
Я несколько скис от первой неудачи и, когда вновь вышел на улицу, солнце показалось мне куда более жарким, чем прежде; тем не менее я потащился в немецкую газету, о которой мне уже приходилось слышать, и опять спросил редактора. В привратнике я тотчас узнал немца, поэтому заговорил с ним по-немецки. Он ответил с южно-немецким акцентом и так холодно, что из его слов можно было бы сложить ледяной каток: «Ты можешь говорить по-американски?»
Да,ответил я, старательно выговаривая слова.
Его нет,прозвучал ответ.И думаю, когда он придет, то не захочет тебя принять.
Его тон был хуже слов.
В первое утро я получил несколько подобных отказов, и еще до полудня мои запасы храбрости, или наглости, практически иссякли. Нигде я не встретил ни малейшей симпатии, ни малейшего желания помочь; к моим претензиям все относились с неизменным презрением и с удовольствием меня унижали.
Домой я возвратился более вымотанным, чем после трехдневной работы. Однако, поев, немного воспрял духом; моя решительность вновь возвратилась ко мне, и, несмотря на искушение остаться и поболтать с другими жильцами, я отправился к себе в комнату и стал заниматься. Хеншель не вернулся к обеду, и у меня появилась надежда, что он нашел работу. Как бы там ни было, мне требовалось побыстрее выучить английский язык, поэтому я взялся за дело и до шести часов, несмотря на жару, зубрил английские слова, а потом спустился вниз выпить чаю. Может быть, наши немецкие школы и не очень хороши, но, по крайней мере, они учат зубрить.
После ужина, как это называлось, я вернулся в свою комнату, которая все еще напоминала духовку, и без продыху занимался, устроившись у открытого окна, до полуночи, когда ко мне ворвался Хеншель и сообщил, что получил работу в большом ресторане и у него самые радужные надежды на будущее. Я не завидовал его удаче, однако она усугубила мое недовольство собой. Все же я рассказал ему, как меня принимали в газетах. Но он не мог дать мне совет, не мог даже как следует выслушать меня, до того он был во власти своего успеха. Одних чаевых он получил десять долларов, но все они пошли в «общую кассу», как он объяснил, в общий котел, который делили официанты и старшие официанты в конце недели согласно установленной иерархии. Зарабатывать он будет, как он уже подсчитал, от сорока до пятидесяти долларов в неделю. От мысли, что я, хоть и проучился семь лет, не смог вообще найти работу, мне было очень неприятно.
Когда он выговорился, я лег спать, но еще довольно долго предавался грустным размышлениям, не в силах заснуть. Мне казалось, что было бы гораздо лучше, если бы меня обучили какому-нибудь ремеслу вместо того, чтобы давать никому не нужное образование. Потом я узнал, что будь я каменщиком, плотником, водопроводчиком, маляром, то получил бы работу, как Хеншель, едва приехав в Нью-Йорк. Америке не очень-то нужны люди с образованием, но без денег и без профессии.
На другой день я опять отправился на поиски работы, и так же безуспешно. Это продолжалось шесть или семь дней, пока не закончилась неделя и не наступил срок платить за комнатупять долларовиз моих запасов, то есть из сорока пяти долларов. Еще восемь недель, сказал я себе, и потомпри этой мысли меня обуял страх, позорный страх, ничего не оставивший от моего былого самоуважения.
Вторая неделя прошла в точности так же, как первая. Однако в воскресенье Хеншель, получивший выходной, повез меня на пароходе в Джерси-Сити; у нас состоялся серьезный разговор. Я рассказал ему, что делал, как старался найти работу и как все было напрасно. Тогда Хеншель утешил меня тем, что обещал держать глаза и уши открытыми на случай, если поблизости окажется писатель или редактор, и тогда уж он замолвит за меня словечко. Нельзя сказать, чтобы мне сразу стало спокойнее. Однако отдых, поездка вновь внушили мне мужество, и когда мы вернулись домой, я сказал Хеншелю, что по редакциям больше бегать не буду, а на следующей неделе попытаю счастья на железной дороге или в трамвайном депо, или в каком-нибудь немецком доме, где говорят по-английски. Пролетели еще две недели. Я побывал в сотнях офисов, но везде встречал отказ, даже грубый отказ. Я заглянул во все трамвайные депо, на все железнодорожные вокзалынапрасно. У меня оставалось всего-навсего тридцать долларов. Страх будущего превращался в горькую ярость и портил мне кровь. Странно, но короткий разговор, который был у меня с Глюк-штейном на пароходе, часто вспоминался мне. Однажды я спросил его, с чего он собирается начать свое обогащение.
Наймусь на работу в большую фирму,ответил он.
Но как, где?
Похожу, поспрашиваю. Где-то в Нью-Йорке есть фирма, которая так же жаждет заполучить меня, как яее, и я собираюсь отыскать эту фирму.
Его слова застряли в моей памяти и укрепили во мне стремление во что бы то ни стало преуспеть.
Одно обстоятельство привлекло мое внимание и показалось мне странным. За тричетыре недели, проведенные в Нью-Йорке, я лучше освоил язык, чем за месяцы и годы, что учил его прежде. Похоже, память глубже впитывает в себя впечатления по мере того, как страх лишает покоя. В конце первого месяца моего пребывания в Америке я уже довольно свободно болтал, хотя, несомненно, с немецким акцентом. К тому же я прочитал немало романов, и Теккерея и других авторов, да еще около полудюжины пьес Шекспира. Проходили неделя за неделей, мой запас долларов истощался, и наконец я остался без ничегобез денег и без работы. Мне не передать, как я мучался от разочарования и отчаяния. К счастью для состояния моего рассудка, унижение переполнило меня яростью, а ярость и страх соединились в такую горечь, которая пробуждала во мне настоящую ненависть. Когда я видел богатых людей, входивших в рестораны или катавшихся в Центральном парке, у меня появлялись убийственные мысли. Эти люди за минуту тратили столько, сколько я просил за недельную работу. Но самое ужасное было то, что никто не нуждался ни во мне, ни в моей работе. «Даже лошади и то все работают,говорил я себе,а тысячи людей, которые являют собой куда более надежную рабочую скотину, чем лошади, никак не используются. Какие бессмысленные затраты!» И один вывод глубоко засел у меня в голове: что-то не так в обществе, в котором не находится применения умной голове и жаждущим работы рукам.
Я решил заложить серебряные часы, которые отец подарил мне на прощание, и полученными деньгами расплатиться за кров и хлеб. Прошла еще одна неделя, работы не было, и заложить тоже было нечего. От хозяина я уже знал, что не стоит даже заикаться о кредите. «Плати или убирайся»,любил повторять он. Плати! Может быть, сдать кровь?
Я не знал, как побороть отчаяние. Ненависть и ярость клокотали у меня в душе. Я был готов на все. Вот так, сказал я себе, общество плодит преступников. Но я не знал даже, как подступиться к преступлению, куда идти, поэтому, едва Хеншель переступил порог, спросил его, не может ли он помочь мне, чтобы меня взяли официантом.
Но ведь ты не официант.
Разве не все могут быть официантами?изумился я.
Нет, конечно же,с раздражением произнес он.Если у тебя столик на шесть человек и все заказывают разные супы, а потом трое заказывают один сорт рыбы и трое еще три сорта и так далее, ты не сможешь это запомнить и донести до кухни. Поверь, требуется много практики и хорошая память, чтобы служить официантом. Да и мозги не помешают. А ты сумеешь донести до столика поднос с шестью полными тарелками, держа его над головой, потому что другие официанты шныряют туда-сюда, и при этом не пролить ни капли?
Отличный аргумент: «Мозги не помешают». Что на него ответишь?
А помощником тоже нельзя?
Тогда ты будешь получать всего семьвосемь долларов в неделю,ответил Хеншель,но даже помощники, как правило, знают ремесло официанта, правда, они не знают английского языка.
Облако уныния стало еще гуще; все дороги были закрыты для меня. И все-таки надо было что-то делать, потому что у меня совсем не осталось денег, ни одного доллара. Что же делать? Занять у Хеншеля? Я покраснел. Так получилось, что я всегда смотрел на него, хорошего в общем-то парня, свысока, как на низшее существо, а теперь... и все же ничего другого мне не оставалось. Я должен был это сделать. И сам презирал себя за это. Как бы то ни было, я чувствовал зависть к Хеншелю и его положению, словно он был виноват в моем унижении. До чего же мы, люди, злые. Я попросил у Хеншеля всего пять долларов, чтобы заплатить хозяину комнаты, и он с готовностью дал их мне, хотя, как мне показалось, ему это не понравилось. Возможно, во мне говорило раненое самолюбие, однако меня словно огнем обожгло, когда я брал деньги. Тогда я решил, что должен на следующий день найти работу, любую работу, просто пойду по улицам, буду всех спрашивать. В ту ночь я почти не спал; от ярости даже лежать не мог спокойно, поэтому встал и ходил из угла в угол, словно зверь в норе.
Утром я надел самое плохонькое, что у меня было, и отправился в доки искать себе применения. Как ни странно, никто не обратил внимания на мой акцент, но, все еще оставаясь чужаком, именно там я ощутил доброе участие, которые напрасно искал прежде. Невежественные рабочиеирландцы, норвежцы, цветныебыли готовы помочь, чем могли. Они показали, куда надо идти, чтобы спросить о работе, рассказали, каков из себя босс, когда и как лучше разговаривать с ним. В каждом рукопожатии я находил утешение, но работы все не было и не было. Как низко я тогда упал? В ту неделю я узнал достаточно, чтобы заложить свой воскресный костюм. За него я получил пятнадцать долларов, заплатил за комнату, отдал долг Хеншелю и прямиком отправился в тот дом, где жили рабочие и где надо было платить три доллара в неделю. Хеншель просил меня остаться, обещал помогать, однако моя гордость не могла этого вынести, поэтому я написал ему адресвдруг он услышит о чем-то подходящем для меня?и ушел на дно пристойной рабочей жизни.