Эрих Мария Ремарк: Возвращение - Эрих Мария Ремарк 6 стр.


 Тоже там побывали,  следует лаконичный ответ Вилли.  Ну, значит, прощай!

Он надевает ранец и поднимает винтовку. Мы трогаемся в путь. Когда Людвиг проходит мимо унтер-офицера с красной нарукавной повязкой, тот берет под козырек, и нам ясно, что он хочет этим сказать: отдаю честь не мундиру и не войне, я приветствую товарища-фронтовика.

Вилли живет ближе всех. Растроганно кивает он в сторону маленького домика:

 Привет тебе, старая развалина! Пора и в запас, на отдых!

Мы останавливаемся, собираясь прощаться. Но Вилли протестует.

 Сперва Людвига доставим домой,  заявляет он воинственно.  Картофельный салат и мамашины нотации от меня не убегут.

По дороге еще раз останавливаемся и по мере возможности приводим себя в порядок,  не хочется, чтобы домашние видели, что мы прямо из драки. Я вытираю Людвигу лицо, перематываю ему повязку так, чтобы скрыть вымазанные кровью места, а то мать его может испугаться. Потом-то ему все равно придется пойти в лазарет.

Без новых помех доводим Людвига до дому. Вид у Людвига все еще измученный.

 Да ты плюнь на всю эту историю,  говорю я и протягиваю ему руку.

Вилли обнимает его своей огромной лапищей за плечи:

 Со всеми может случиться, старина. Если бы не твоя рана, ты изрубил бы их, как капусту.

Людвиг, молча кивнув нам, открывает входную дверь. Опасаясь, хватит ли у него сил дойти, мы ждем, пока он поднимается по лестнице. Он уже почти наверху, но вдруг Вилли осеняет какая-то мысль.

 В другой раз, Людвиг, бей сразу ногой,  напутствует он его, задрав голову кверху,  ногой, ногой! Ни за что не подпускай к себе!  и, удовлетворенный, захлопывает дверь.

 Дорого бы я дал, чтобы знать, почему он так угнетен в последнее время,  говорю я.

Вилли почесывает затылок.

 Все из-за поноса,  отвечает он.  Иначе он бы Помнишь, как он прикончил танк под Биксшотом? Один-одинешенек! Не так-то просто, брат.

Он поправляет ранец на спине:

 Ну, Эрнст, будь здоров! Пойду погляжу, каково это жилось семейству Хомайеров за последние полгода. Трогательные разговоры, по моим расчетам, займут не больше часа, а потом пойдет педагогика.

Моя мамашао, брат! Вот был бы фельдфебель! Золотое сердце у старушки, но оправа гранитная! Я остаюсь один, и мир сразу преображается. В ушах шумит, словно под камнями мостовой несется поток, и я ничего вокруг себя не слышу и не вижу, пока не дохожу до нашего дома. Медленно поднимаюсь по лестнице. Над нашей дверью красуется надпись: «Добро пожаловать», а сбоку торчит букет цветов. Родные увидали меня издали, и все вышли встречать. Мать стоит впереди, на самой площадке, за ней отец, сестры В открытую дверь видна наша столовая, накрытый стол. Все очень торжественно.

 К чему эти глупости?  говорю я.  Цветы и все прочее Зачем? Не так уж важно, что Что ты плачешь, мама? Я ведь здесь, и война кончилась Чего же плакать

И только потом чувствую, что сам глотаю соленые слезы.

II

Мы поужинали картофельными оладьями с колбасой и яйцамичудесное блюдо! Яиц я почти два года и в глаза не видел, а о картофельных оладьяхговорить нечего.

Сытые и довольные, сидим мы вокруг стола в нашей столовой и попиваем желудевый кофе с сахарином. Горит лампа, поет канарейка, даже печь натоплена. Волк лежит под столом и спит. Так хорошо, что лучше быть не может.

 Ну, Эрнст, расскажи, где ты бывал, что видел?  спрашивает отец.

 Что видел?  повторяю я, подумав.  Да что, в сущности, я мог видеть? Ведь все время воевали. Что ж там было видеть?

Как ни ломаю голову, ничего путного не приходит на ум. О фронтовых делах со штатскими, естественно, говорить не станешь, а другого я ничего не знаю.

 У вас-то здесь наверняка гораздо больше новостей,  говорю я в свое оправдание.

О да, новостей немало. Сестры рассказывают, как они ездили в деревню раздобывать продукты для сегодняшнего ужина. Дважды у них все отбирали на вокзале жандармы. На третий раз они зашили яйца в подкладку пальто, картофель спрятали в сумки, подвешенные под юбками, а колбасу заткнули за блузки. Так и проскочили.

Я слушаю их не очень внимательно. Они выросли с тех пор, как я видел их в последний раз. Возможно, что я тогда попросту ничего не замечал, но тем сильнее это бросается в глаза теперь. Ильзе, вероятно, уже перевалило за семнадцать. Как время летит!

 Слышал, советник Плайстер умер?  спрашивает отец.

Я отрицательно качаю головой:

 Нет, не слыхал. Когда?

 В июле. Числа двадцатого.

На печке запевает чайник. Я перебираю бахрому скатерти. Так, так, в июле, думаю я, в июле; за последние пять дней июля мы потеряли тридцать шесть человек. Я с трудом мог бы назвать теперь имена троих из этих тридцати шести, так много погибло после них.

 А что с ним было?  вяло спрашиваю я, отяжелев от непривычного тепла.  Осколком или пулей?

 Да что ты, Эрнст,  удивляется отец моему вопросу,  он ведь не солдат! У него было воспаление легких.

 Ах, да!  говорю я, выпрямляясь на своем стуле.  Бывает еще и такое.

Они рассказывают обо всем, что произошло со времени моей последней побывки. Голодные женщины до полусмерти избили хозяина мясной на углу. Как-то, в конце августа, на семью выдали по целому фунту рыбы. У доктора Кнотта украли собаку и, верно, пустили ее на мыло. Фройляйн Ментруп родила ребеночка. Картофель опять вздорожал. На будущей неделе на бойне, говорят, будут выдавать кости. Вторая дочь тети Греты в прошлом месяце вышла замуж, ипредставь!  за ротмистра

По стеклам окон стучит дождь. Я поеживаюсь. Как странно сидеть в комнате. Странно быть дома

Сестра вдруг умолкает.

 Ты совсем не слушаешь, Эрнст,  удивленно говорит она.

 Да нет же, слушаю,  уверяю я ее и изо всех сил стараюсь взять себя в руки.  За ротмистра, ну да, она вышла замуж за ротмистра.

 Да, понимаешь, как ей повезло!  живо продолжает сестра.  А ведь у нее все лицо в веснушках. Что ты на это скажешь?

Что мне сказать? Если шрапнель попадает в голову ротмистра, то ротмистр точно так же испустит дух, как и всякий другой смертный.

Родные продолжают болтать, но я никак не могу собрать своих мыслей: они все время разбредаются.

Встаю и подхожу к окну. На веревке висит пара кальсон. Серея в сумерках, они будто лениво покачиваются. Брезжит белесоватая мгла раннего вечера. И вдруг передо мной, призрачно и отдаленно, встает другая картина. Покачивающееся на ветру белье, одинокая губная гармоника в вечерний час, ночной поход Трупы негров в выцветших голубых шинелях; губы убитых растрескались, глаза налиты кровью Газ. На миг все это четко возникает передо мной, потом, всколыхнувшись, исчезает, и опять покачиваются на веревке кальсоны, брезжит белесоватая мгла, и опять я ощущаю за спиной комнату, и родных, и тепло, и надежные стены.

Все это уже прошлое, думаю я с облегчением и быстро отворачиваюсь от окна.

 Что с тобой, Эрнст?  спрашивает отец.  Ты и четверти часа не посидишь на месте.

 Это, наверное, от усталости,  полагает мать.

 Нет,  говорю я в каком-то смятении и стараюсь разобраться в себе,  нет, не то. Но я, кажется, действительно, не могу долго усидеть на стуле. На фронте у нас не было стульев, мы валялись где попало. Я просто отвык.

 Странно,  говорит отец.

Я пожимаю плечами. Мать улыбается.

 Ты еще не был у себя в комнате?  спрашивает она.

 Нет,  говорю я и отправляюсь к себе.

Я открываю дверь. От знакомого запаха невидимых в темноте книг у меня бьется сердце. Нетерпеливо включаю свет. Затем оглядываюсь.

 Все осталось как было,  говорит за моей спиной сестра.

 Да, да,  отвечаю я, лишь бы отделаться: мне хочется побыть одному.

Но все уже здесь. Они стоят в дверях и ободряюще поглядывают на меня. Я сажусь в кресло и кладу руки на стол. Какой он удивительно гладкий и прохладный! Да, все на старом месте. Вот и пресс-папье из коричневого мрамораподарок Карла Фогта. Оно стоит на своем месте, между компасом и чернильницей. А Карл Фогт убит на Кеммельских высотах.

 Тебе разонравилась твоя комната?  спрашивает сестра.

 Нет, почему же?  нерешительно говорю я.  Но она какая-то маленькая

Отец смеется:

 Какая была.

 Конечно,  говорю я,  но почему-то мне казалось, что она гораздо просторней.

 Ты так давно не был здесь, Эрнст!  говорит мать. Я молча киваю.  На кровать, пожалуйста, не смотри. Я еще не сменила белья.

Я ощупываю карман своей куртки. Адольф Бетке подарил мне на прощание пачку сигар. Мне хочется закурить. Все вокруг стало каким-то зыбким, как при головокружении. Я жадно вдыхаю табачный дым, и сразу становится легче.

 Как? Ты куришь сигары?  удивленно и чуть ли не с упреком говорит отец.

Я недоуменно вскидываю на него глаза:

 Разумеется; они входили на фронте в наш паек; мы получали по три-четыре штуки ежедневно. Хочешь?

Покачивая головой, он берет сигару:

 Раньше ты совсем не курил.

 Да, раньше  говорю я, чуть посмеиваясь над тем, что он придает этому такое значение. Раньше я бы, конечно, не позволил себе смеяться над отцом. Но почтение к старшим испарилось в окопах. Там все были равны.

Украдкой поглядываю на часы. Я здесь каких-нибудь два часа, но мне кажется, что месяцы прошли с тех пор, как я расстался с Вилли и Людвигом. Охотнее всего я бы немедленно помчался к ним, я еще не в состоянии освоиться с мыслью, что останусь в семье навсегда, мне все еще чудится, что завтра ли, послезавтра ли, но мы снова будем маршировать, плечо к плечу, кляня все и вся, покорные судьбе, но сплоченные воедино.

Наконец я встаю и приношу из передней шинель.

 Ты разве не проведешь этот вечер с нами?  спрашивает мать.

 Мне нужно еще явиться в казарму,  говорю я. Ведь истинной причины ей все равно не понять.

Она выходит со мной на лестницу.

 Подожди,  говорит она,  здесь темно, я тебе посвечу

От неожиданности я останавливаюсь. Посветить? Для того, чтобы сойти по этим нескольким ступенькам? О господи, по скольким топким воронкам, по скольким разрытым дорогам приходилось мне по ночам пробираться под ураганным огнем и в полной темноте! А теперь, оказывается, мне нужен свет, чтобы сойти по лестнице! Ах, мама, мама! Но я терпеливо жду, пока она принесет лампу. Мать светит мне, и мне кажется, будто она в темноте гладит меня по лицу.

 Будь осторожен, Эрнст,  напутствует она меня,  не случилось бы чего с тобой!

 Что же со мной может случиться, мама, здесь, на родине, когда наступил мир?  говорю я и улыбаюсь ей.

Она перегибается через перила. От абажура на ее маленькое, изрезанное морщинами лицо падает золотистый отблеск. За ней призрачно зыблются свет и тени. И вдруг что-то волной поднимается во мне, какое-то особенное умиление сжимает мне сердце, почти страдание,  словно нет в мире ничего, кроме этого лица, словно я опять дитя, которому нужно светить на лестнице, мальчуган, с которым на улице может что-нибудь случиться; и кажется мне, будто всемежду вчера и сегоднялишь сон и наваждение

Но свет лампы резко блеснул на пряжке моего ремня. Мгновение промелькнуло. Нет, я не дитя, на мне солдатская шинель. Быстро, прыгая через две-три ступеньки, я сбегаю вниз и толкаю дверь, горя нетерпением поскорее повидать товарищей.

Первый, к кому я захожу, это Альберт Троске. У матери его заплаканные глаза. Сегодня, видно, так уж полагается, и ничего страшного в этом нет. Но и Альберт не похож на себя: понурый, точно побитая собачонка, сидит он за столом. Рядом с нимего старший брат. Я его целую вечность не видел и знаю лишь, что он долго лежал в лазарете. Он пополнел, у него здоровое, румяное лицо.

 Привет, Ганс!  весело говорю я.  Ты совсем уж молодцом. Ну, как живешь-можешь? На двух ногах-то лучше, чем в лежку лежать, а?

Он бормочет в ответ что-то невнятное. Фрау Троске всхлипывает и выходит из комнаты. Альберт делает мне знак глазами. Ничего не понимая, оглядываюсьи только теперь вижу возле стула Ганса костыли.

 Ты все еще не поправился?  спрашиваю я.

 Поправляюсь понемногу,  отвечает Ганс.  На прошлой неделе выписался.

Он берет костыли и, опираясь на них, двумя прыжками перебрасывает себя к печке. У него ампутированы ступни. На правой ногежелезный протез, на левойискусственная нога в башмаке.

Я стыжусь своих неловких вопросов.

 Прости, Ганс. Я не знал,  говорю я.

Ганс кивает. Он отморозил ноги в Карпатах, осложнилось гангреной, и в конце концов пришлось сделать ампутацию.

 Слава богу, что хоть одни ступни, не выше.  Фрау Троске принесла подушку и кладет ее под ноги Гансу.  Ничего, Ганс, поправишься как следует и будешь ходить, как все.  Она садится рядом с сыном и нежно гладит ему руки.

 Да,  говорю я, только бы что-нибудь сказать,  хорошо хоть, что только ступни.

 С меня и этого хватит,  отвечает Ганс.

Я протягиваю ему сигарету. Что делать в такие минуты? Что бы ни сказать, даже с самыми лучшими намерениями, все покажется грубым. Мы, правда, разговариваем о чем-то, с усилием и паузами, но когда кто-нибудь из нас, Альберт или я, встаем и двигаемся по комнате, Ганс смотрит на наши ноги потемневшим измученным взглядом, и глаза матери устремляются туда же, и оба, мать и сын, неотрывно глядят нам только на ноги, провожают взглядом вперед, назад: у вас есть ногиу меня нет

Вероятно, он теперь ни о чем другом думать не в состоянии, а мать всецело поглощена им. Она не видит, что Альберт от этого страдает. За несколько часов пребывания дома он совсем приуныл.

 Нам еще нужно сегодня в казарму, Альберт,  говорю я, подсказывая ему удобный предлог, чтобы уйти.  Пошли?

 Да,  мгновенно откликается он.

На улице мы облегченно вздыхаем. Вечерние огни мягко отражаются в мокром асфальте. Фонари мигают на ветру. Альберт уставился куда-то в пространство.

 Я ведь ничем не могу помочьс усилием говорит он,  но, когда я с ними, когда я вижу его и мать, мне все кажется, будто я в чем-то виноват, я прямо-таки стыжусь своих здоровых ног. Чувствуешь себя негодяем оттого, что ты цел и невредим. Хоть бы руку мне прострелило, как Людвигу, тогда бы не было этого вызывающего здоровья.

Я пытаюсь его утешить. Но он глядит в сторону. Мои слова его не убеждают, но мне они приносят облегчение. Ведь так всегда бывает, когда утешаешь.

Мы идем к Вилли, в его комнате все вверх дном. Разобранная кровать стоит у стены. Кровать необходимо удлинитьна войне Вилли так вырос, что не помещается на ней. Повсюду разбросаны доски, молотки, пилы. На стуле красуется огромная миска с картофельным салатом. Вилли в комнате нет. Его мать сообщает нам, что он уже с час находится в прачечнойрешил соскоблить с себя грязь. Мы ждем.

Фрау Хомайер, стоя на коленях, роется в ранце сына. Покачивая головой, она вытаскивает оттуда какую-то грязную рвань, которая некогда именовалась носками.

 Дыра на дыре,  ворчит она, укоризненно глядя на меня и Альберта.

 Товар военного времени,  говорю я, пожимая плечами.

 Товар военного времени? Скажи пожалуйста, какой всезнайка! Шерсть первого сорта! Я целую неделю бегала, пока раздобыла их, а сейчас хоть выбрось. Теперь таких не достанешь!  Она огорченно исследует жалкие лохмотья.  Даже на фронте можно было бы урвать минутку и хоть раз в неделю наскоро переменить пару носков. В последний раз, когда он был дома, я дала ему с собой четыре пары. И только две он привез назад. Да еще в таком виде!  Она проводит рукой по дырам.

Только я собрался было взять Вилли под свою защиту, как он сам, ликующий, с отчаянным шумом ввалился в комнату:

 Вот это называется повезло! Кандидат в суповую кастрюлю! Ну, ребята, у нас сегодня куриное фрикасе!

В высоко поднятой руке Вилли держит, как знамя, огромного петуха. Золотисто-зеленые перья петушиного хвоста радужно переливаются, гребень алеет пурпуром, на клюве повисли капельки крови. Хоть я и сытно поел, но у меня текут слюнки.

Вилли в упоении размахивает петухом. Фрау Хомайер поднимается с колен и испускает крик:

 Где ты взял его, Вилли?

Вилли с гордостью рапортует, что он только что высмотрел петуха за сараем, поймал и зарезал, и все этов две минуты. Он похлопывает мать по плечу:

 Этому мы научились на фронте. Недаром Вилли часто замещал повара!

Она смотрит на сына так, точно он проглотил бомбу. Потом зовет мужа и в изнеможении стонет:

 Оскар, посмотри, что он натворил: он зарезал племенного петуха Биндингов!

 При чем тут Биндинги!  недоумевает Вилли.

 Да ведь это петух молочника Биндинга, нашего соседа! О боже, и как только у тебя рука поднялась?

Фрау Хомайер в отчаянии опускается на стул.

 Не стану же я упускать такое жаркое? Тут уж руки как-то сами действуют.

Фрау Хомайер не может успокоиться:

 Теперь пойдет катавасия! Биндинг такой вспыльчивый!

Назад Дальше