Наслаждение - Габриэле д Аннунцио 18 стр.


Действительно, в воздухе распространялся запах мускуса, как бы от присутствия какого-нибудь невидимого насекомого или мускусного пресмыкающегося. Тень была таинственна, и линии света, пронизывавшие уже тронутую осенним тлением листву, были как лунные лучи, пронизывающие расписные окна собора. Смешанное, языческое и христианское, чувство исходило от этого места, как от мифологической живописи богомольного художника XV века.

 Смотрите, смотрите на Дельфину!  прибавила она с волнением в голосе, как человек, увидевший нечто прекрасное.

Дельфина искусно сплела гирлянду из цветущих апельсиновых веток; и, по неожиданной детской фантазии, хотела увенчать ею каменное божество. Но, не доставая до верхушки, старалась исполнить свое намерение, встав на цыпочки, поднимая руку и вытянувшись, сколько могла; и ее хрупкая, изящная и живая фигура шла в разрезе с тяжеловесной, квадратной и торжественной формой изображения, как стебель лилии у подножия дуба. Всякое усилие было тщетно.

И тогда, улыбаясь, пришла ей на помощь мать. Взяла у нее гирлянду и возложила на все четыре задумчивых лба. Невольно ее взгляд упал на надписи.

 Кто это написал? Вы?  удивленно и весело спросила она Андреа.  Да, ваш почерк.

И тотчас же опустилась на траву на колени и стала читать; с любопытством, почти с жадностью. Из подражания, Дельфина наклонилась к матери сзади, обвив ее шею руками и придвинув голову к ее щеке и почти закрывая ее. Мать тихо читала рифмы. И эти два женских образа, склоненных у подножия высокого увенчанного камня, в неверном свете, среди символических растений, составляли такое гармоничное сочетание линий и цветов, что поэт несколько мгновений весь отдался во власть эстетического наслаждения и чистого восхищения.

Но темная ревность еще раз шевельнулась в нем. Это хрупкое создание, обвившееся вокруг матери, так глубоко слитое с ее душою, показалось ему врагом; показалось непреодолимым препятствием, восставшим против его любви, против его желания, против его надежды. Он не ревновал к мужу, но ревновал к дочери. Он хотел обладать не телом, но душою этой женщины; и обладать всею душою с ее ласками, со всеми радостями, со всеми опасениями, со всеми тревогами, со всеми мечтами, словом, со всею жизнью души; и быть вправе сказать:Яжизнь ее жизни.

Между тем, все это принадлежало дочери, неоспоримо, безраздельно, вполне. Если обожаемое существо оставалось на время не с нею, мать, казалось, лишалась какого-то существенного элемента. И внезапное, очевиднейшее, преображение совершалось на ее лице, когда после короткого отсутствия она снова слышала детский голос. Порою, невольно, по какой-то таинственной связи, как бы по закону общего жизненного ритма, она повторяла движение дочери, улыбку, позу, положение головы. Порою, во время отдыха дочери или сна она впадала в такое глубокое созерцание, что, по-видимому, утрачивала сознание всего остального, уподобляясь существу, которое созерцала. Когда она обращалась к возлюбленной с каким-нибудь словом, слово было лаской и ее уста теряли всякий след скорби. Когда дочь целовала ее, ее уста дрожали и под трепетными ресницами глаза наполнялись неописуемой радостью, как глаза блаженной в час вознесения. Когда же она разговаривала с другими или слушала, то время от времени мысль, казалось, неожиданно обрывалась в ней в каком-то внезапном душевном отвлечении; и все из-за дочери, из-за нее, всегда из-за нее.

 Кто мог разорвать эту цепь? Кто мог бы снискать часть, хотя бы малейшую часть этого сердца?  Андреа страдал как бы от непоправимой потери, как бы от неизбежного отречения, как бы от погасшей надежды.  Даже теперь, разве даже теперь дочь не отнимала у него нечто?

Она действительно, в шутку, хотела заставить мать остаться на коленях. Навалилась на нее, обвила руками ее шею, смеясь и крича:

 Нет, нет, нет; не встанешь.

Если же мать хотела говорить, то она закрывала ей рот своими ручонками, не давая сказать ни слова; и заставляла ее смеяться; и потом обвивала ее косою; и возбужденная и опьяненная игрою не унималась.

При взгляде на нее, Андреа получил впечатление, что этими движениями она стряхивала с матери, уничтожала и отгоняла все, что чтение стихов, может быть, заставило расцвести в ее душе.

Когда же Донне Марии удалось наконец освободиться от нежного тирана, читая недовольство на его лице, она сказала:

 Простите, Андреа. Дельфина иногда позволяет себе эти глупости.

Потом легкой рукою расправила складки на юбке. Под глазами у нее горело легкое пламя, и дыхание у нее было несколько тяжелое. И, улыбаясь особенно засиявшей от этого необычного возбуждения крови улыбкой, прибавила:

 И простите ее в награду за бессознательное пожелание; потому что до этого ее осенила мысль возложить венчальный венец на вашу поэзию, поспевающую венчальное причастие. Символпечать союза.

 Благодарю вас и Дельфину,  ответил Андреа, почувствовав, что она впервые называет его не знатным титулом, а простым именем.

Эта неожиданная близость и добрые слова восстановили в его душе доверие. Дельфина убежала в одну из аллей.

 Стало быть, эти стихидуховный документ,  продолжала Донна Мария.  Вы мне дадите их на память.

Он хотел сказать ей:Они относятся к вам сегодня естественным образом. Ониваши, говорят о вас, умоляют вас.  Но вместо этого он просто сказал:

 Хорошо.

И они пошли дальше по направлению к Кибеле. Прежде чем отойти от поляны, Донна Мария обернулась на Герму, как если бы услышала чей-то зов; и ее чело, казалось, было обременено думою. Андреа смиренно спросил:

 О чем вы думаете? Она ответила:

 Думаю о вас.

 Что же вы думаете обо мне?

 Думаю о вашей прежней жизни, которой я не знаю. Вы много страдали?

 Я много грешил.

 И много любили?

 Не знаю. Может быть, любовь не то, что я испытывал. Может быть, я должен еще любить. Право, не знаю.

Она замолчала. Некоторое время они шли рядом. Направо от тропинки поднимались высокие лавры с кипарисами на равных расстояниях; и море то смеялось, то нет в глубине из-за легчайшей листвы, синее, как цветущий лен. Налево, в сторону подъема был род стены, похожей на спинку длиннейшей каменной скамейки, по верхнему краю которой во всю длину чередовались герб дома Аталеты и орел. Каждому гербу и каждому орлу несколько ниже соответствовала маска, изо рта которой водяная трубка, изливавшаяся в водоему в виде расставленных друг подле друга саркофагов с мифологическими барельефами. Должно быть было сто отверстий, потому что аллея называлась аллеей Ста Фонтанов; но из некоторых, закрытых временем, вода уже не шла, из других же едва-едва струилась. Много гербов было с трещинами, а выступы поросли мхом; у многих орлов не было головы; фигуры барельефов выступали из-под мха, как куски серебра, плохо прикрытые старым изорванным бархатом. В водоемах, на более прозрачной и более зеленой, чем изумруд, воде трепетали водоросли или плавали розовые лепестки, упавшие с куста наверху; уцелевшие трубки издавали хриплое и нежное пение, звучавшее над шумом моря, как мелодия над аккомпанементом.

 Слышите?  спросила Донна Мария, останавливаясь, прислушиваясь, зачарованная этими звуками.  Музыка горькой воды и пресной!

Она стояла посредине тропинки, несколько наклонясь в сторону фонтанов, больше увлеченная мелодией, приложив ко рту указательный палец, с невольным движением человека, боявшегося, что нарушат его внимание. Андреа, стоявший ближе к фонтанам, видел ее на фоне нежной и благородной зелени, какую поместил бы какой-нибудь умбрский художник позади Благовещения или Рождества.

 Мария,  шептал выздоравливающий, сердце которого переполнилось нежностью.  Мария, Мария

Он испытывал невыразимое наслаждение в примешивании ее имени к этой музыке вод. Она прижала указательный палец ко рту, делая ему знак молчать, не взглядывая на него.

 Простите,  сказал он не в силах сдержать волнение,  но я не могу больше. Это моя душа зовет вас!

Им овладело какое-то странное сентиментальное возбуждение; зажглись и пылали все лирические вершины его духа; час, свет, место, все окружающие предметы внушали ему любовь; от крайнего морского горизонта до скромной водоросли в водоемах, все замкнулось для него в один заколдованный круг; и он чувствовал, что центр егоэта женщина.

 Вы никогда не узнаете,  прибавил он тихим голосом, как бы боясь оскорбить ее,  вы никогда не узнаете, в какой степени моя душаваша.

Она еще больше побледнела, как если бы вся ее кровь отхлынула к сердцу. Не сказала ничего; старалась не смотреть на него. Стала звать несколько изменившимся голосом:

 Дельфина!

Дочь не отвечала, может быть потому, что забралась в древесную чащу в конце тропинки.

 Дельфина!  повторила она громче в каком-то страхе.

В ожидании после зова слышно было пение вод среди безмолвия, которое, казалось, стало глубже.

 Дельфина!

Из листвы донесся шорох как бы от бега косули; и девочка проворно выскочила из чащи лавров с полною шляпою маленьких красных плодов, сорванных с ежовки. Она раскраснелась от возни и бега; ее туника была усыпана колючками; и в рассыпавшихся волосах запуталось несколько листьев.

 Ах, мама, пойдем, пойдем со мной!

Она хотела увлечь мать набрать еще плодов.

 Там целый лес; столько, столько, столько их. Пойдем, мама; пойдем же!

 Нет, милая; пожалуйста. Уже поздно.

 Пойдем!

 Но уже поздно.

 Пойдем же! Пойдем!

Донне Марии пришлось уступить такой настойчивости и дать увести себя за руку.

 Можно пройти в лес ежовки, минуя чащу,  сказал Андреа.

 Слышишь, Дельфина? Есть лучше дорога.

 Нет, мама. Пойдем со мною!

Дельфина повела ее среди диких лавров, со стороны моря. Андреа следовал за ними; и был счастлив, что мог свободно видеть перед собою фигуру возлюбленной, что мог впивать ее глазами, что мог подмечать всякое движение и все время прерываемый ритм шагов по неровному склону среди преграждавших дорогу стволов, спутанных кустов, на раздвигавшихся ветвей. Но, в то время как его глаза были заняты этими вещами, его душа удерживала одно состояние из всех остальных, одно выражение.  Ах, бледность, недавняя бледность, когда он произнес тихие слова! И невыразимый звук призывавшего Дельфину голоса!

 Еще далеко?  спросила Донна Мария.

 Нет, нет, мама. Вот, уже пришли.

В конце пути какая-то робость овладела юношей. После тех слов его глаза еще не встречались с ее глазами. Что она думала? Что чувствовала? Каким взглядом она взглянет на него?

 Вот они!  закричала девочка.

Лавровая роща в самом деле стала редеть, и море сверкнуло шире; вдруг показался красный лес ежовки, как лес из земляных кораллов с большими кистями цветов на концах ветвей.

 Поразительно,  прошептала Донна Мария. Пышный лес цвел и был покрыт плодами, в вогнутом в виде ипподрома изгибе, где радостно сосредоточилась вся мягкость этого побережья. В большинстве случаев красные, изредка желтые, стволы кустарника вытягивались стройно в шапке блестящих, зеленых сверху, серых снизу листьев, неподвижных в застывшем воздухе. Похожие на пучки ландышей, белые и розовые бесчисленные цветочные гроздья свисали с верхушек молодых ветвей; с верхушек же старых ветвей свешивались красные и оранжевые ягоды. Всякое деревцо ломилось под их тяжестью; и великолепная пышность цветов, плодов, листвы и побегов раскрывалась в виду живой морской лазури с обилием и неправдоподобием сна, как остаток сказочного сада.

 Поразительно!

Донна Мария вошла медленно, выпустив руку Дельфины; последняя вне себя от радости бегала с одним желанием: обобрать всю рощу.

 Вы простите меня?  осмелился заговорить Андреа.  Я не хотел оскорбить вас. Большевидя вас так высоко, столь далекой для меня, столь чистой, я думал, что никогда, никогда не буду говорить о моей тайне, что не стану никогда ни просить согласия, ни становиться вам поперек дорога. С тех пор, как знаю вас, я много мечтал о вас днем и ночью, но без всякой надежды, без всякой цели. Я знаю, что вы не любите меня и не можете любить. И все же, верьте мне, я бы отказался от всех обещаний жизни, лишь бы жить в маленькой частице вашего сердца

Она медленно продолжала свой путь под блестящими деревьями, простиравшими над ее головою висячие гроздья, нежные, белые и розовые кисти.

 Верьте мне, Мария, верьте мне. Если бы теперь предложили мне отказаться от всякого тщеславия и от всякой гордости, от всякого желания и всякого честолюбия, от любого наиболее дорогого воспоминания в прошлом, от любой наиболее сладкой надежды в будущем, и жить единственно в вас и для вас, без завтрашнего, без вчерашнего дня, без всяких других уз, без всяких других преимуществ, вне мира, всецело затерянным в вашем существе, навсегда, до самой смерти, я бы не поколебался, я бы не поколебался. Верьте мне. Вы смотрели на меня, говорили, улыбались, отвечали; вы сидели рядом со мною, и молчали и думали; и жили возле меня вашей внутренней жизнью, которой я не знаю, которой никогда не узнаю; и ваша душа обладала моею до глубины, не меняясь, даже не зная этого, как море впивает поток Что для вас моя любовь? Что для вас любовь? Этослишком часто оскверненное слово, слишком часто поддельное чувство. Я не предлагаю вам любви. Но неужели вы не примете скромной дани благоговения, с которым мой дух обращается к более благородному и более возвышенному существу?

Опустив голову, смертельно бледная, бескровная, она медленно продолжала свой путь по направлению к стоявшей на обращенной к берегу опушке леса скамейке. Дойдя до нее, она опустилась на нее как-то беспомощно, молча; Андреа же уселся рядом, продолжая говорить.

Скамейка представляла полукруг из белого мрамора со спинкой во всю ее длину, гладкий, блестящий, без всяких украшений, не считая львиной лапы в виде поддержки по концам; и напоминала древние скамейки на островах в Архипелаге, в Великой Греции и Помпее, где отдыхали женщины, слушая поэтов в тени олеандров, в виду моря. Здесь ежовка бросала тень больше цветами и плодами, чем листвой; и коралловые стебли от соседства с мрамором казались более живыми.

 Я люблю все, что вы любите; вы обладаете всем, чего я ищу. Сострадание с вышей стороны мне было бы дороже страсти всякой другой женщины. Я чувствую, что ваша рука на моем сердце раскрыла бы вторую юность, гораздо чище первой, гораздо сильнее. Это вечное волнение, а в нем-томоя внутренняя жизнь, улеглось бы во имя вас; обрело бы в вас покой и уверенность. Мой беспокойный и неудовлетворенный дух, истерзанный вечной борьбой влечения и отвращения, радости и горечи, вечно и непоправимо одинокий, нашел бы в вашей душе убежище от сомнения, что оскверняет всякий идеал, уничтожает всякое желание, расслабляет всякую силу. Другие более несчастны. Но я не знаю, найдется ли на свете человек, менее счастливый, чем я.

Он присваивал себе слова Обермана. В этом сентиментальном опьянении на его уста выливалась вся печаль; и самый звук его голоса, кроткий и вздрагивающий, увеличивал его волнение.

 Я не в силах высказать мои мысли. Живя близ вас в эти несколько дней, как я знаю вас, я испытал мгновения такого полного забвения, что, казалось, я почти вернулся к первым дням моего выздоровления, когда во мне жило глубокое чувство иной жизни. Прошлого, будущего больше не существовало; даже казалось, что прошлого никогда не было, а будущего никогда не должно быть. Мир был как бесформенный и темный призрак. Нечто вроде смутного, но великого сна поднималось над моею душой: какое-то зыбкое, то густое, то прозрачное покрывало, сквозь которое то сияло, то нет недосягаемое сокровище счастия. Что вы знали обо мне в эти мгновения? Может быть, были и далеко душой; очень, очень далеко! Но одного вашего видимого присутствия было достаточно, чтобы опьянить меня; и я чувствовал, что опьянение разливалось по моему телу, как кровь, и, как сверхчеловеческое чувство, наполняло мой дух.

Она молчала, подняв голову, неподвижная, выпрямив грудь, положив руки на колени, в позе человека, которого поддерживает гордое усилие мужества в виду овладевающей им слабости. Но ее рот, выражение ее рта, тщетно сжатого с усилием, выдавали своего рода скорбную страсть.

 Я не смею высказать мои мысли. Мария, Мария, вы простите меня? Простите меня?

Сзади скамейки две ручонки закрыли ее глаза и дрожащий от радости голос крикнул:

 Отгадай! Отгадай!

Она улыбнулась и откинулась к спинке, потому что Дельфина тянула ее, закрыв пальцами глаза, и Андреа определенно, со странной ясностью, видел, что эта легкая улыбка рассеяла первоначальное сумрачное выражение этих уст, изгладила малейший след, который мог ему показаться знаком согласия или признания, отогнала всякую неясную тень, которая могла превратиться в его душе в искру надежды. И оказался в положении человека, обманутого чашей, которую он считал почти полною, но в которой его жажда нашла только воздух.

Назад Дальше