Вилли тихо, но нетерпеливо несколько раз постучал в дверь.
Кто? отозвался наконец испуганный, хриплый от волнения старческий голос.
Открывай! От коменданта Форста, приказал по-немецки Вилли. Скорее там, некогда!
Немецкая речь, по-видимому, успокоила хозяина, хотя вряд ли он разобрал, что ему говорят.
Загремел один засов, другой, брякнул большой, наверное в сельской кузнице кованный, крюк, заскрежетал ключ в замке, и дверь немного, на узенькую щелочку, приоткрылась. Потом совсем распахнулась. В темном проеме дверей в одном белье и накинутом на плечи тяжелом одеяле, в валенках на босу ногу перед Вилли стоял, согнувшись, Панкратий Семенович. Он весь дрожал. Руки, придерживающие концы одеяла, тряслись.
Что? Что такое? Кто? прошелестел он тонкими темными полосками губ.
Вилли не ответил на вопрос. Нащупав правой рукой в кармане холодную сталь тяжелого ключа, левой он крепко ухватил Панкратия за грудки, перетащил через порог и прислонил к стене. Тот не сопротивлялся от страха его совсем будто парализовало. Он мелко, всем телом, дрожал, склонив голову на левое плечо, и тоненько высвистывал носом.
Оставалось лишь достать из кармана ключ. Но Вилли захотелось, чтобы этот подлец узнал перед смертью, за что его казнят. Но как это сделать? Панкратий, видимо, ни слова не знал по-немецки.
Шпрехен зи дейч?
Панкратий дрожал и не отвечал ни слова. И тогда Вилли, до предела напрягая память, перебрал весь запас известных ему украинских слов. Арсенал у него был небольшой, он знал всего семь-восемь общих для всех славян, исковерканных слов: «курка», «яйка», «водка», «масло» «Нет, не те Ага, вот это, кажется, годится».
Он подтянул к себе поближе обмякшего Панкратия и, горячо дохнув ему прямо в ухо, выговорил четко, выразительно, выделяя каждое слово:
Шмерть немецкий оккупанта!
Панкратий под его рукой вдруг затих, перестал дрожать. Тело его сразу отяжелело и медленно поползло по стенке вниз.
Не удержав, Вилли выпустил из рук смятую сорочку, и Панкратий мешком осел в глубокий снеговой сугроб перед самым порогом.
«Что за черт?! подумал удивленный Вилли. Притворяется или» Он еще раз приподнял Панкратия Семеновича за воротник, встряхнул, отпустил, и тот снова, как мертвый, сполз в снег.
«Может, и вправду об него даже и ключа не придется марать?»
Но разгадать эту загадку Вилли уже не мог.
Чувствуя, что так или иначе, а ударить эту груду костей и мяса он все равно не сможет не побороть ему в себе отвращения, Вилли сплюнул, отер руки о полу шинели и, оставив Панкратия Семеновича на снегу, быстро направился к калитке.
Только через полчаса, не дождавшись мужа и вконец растревожившись, старуха Рогачинская вышла во двор и нашла Панкратия уже окоченевшим.
Сперва у нее с испугу отнялся язык. Потом, когда она немного отошла, кричать, звать соседей все равно не осмелилась. Побоялась, что, если наделает шуму, и сама, чего доброго, пойдет за мужем вслед. Она молча втянула мертвого в хату. А уже утром рассказала соседям, что помер сам, в постели, неожиданно и тихо. Кое-что зная, а еще больше догадываясь о мужниных делах, старуха сочла за лучшее для себя попридержать язык. Все равно ведь старика уже не вернешь, а, гляди, свою голову потеряешь
48
В третьем часу ночи с тридцатого на тридцать первое декабря их вывели из камер, втолкнули в грузовик.
Борта машины сразу же со всех сторон густо облепили солдаты из команды СД.
Машина была та самая, на которой однажды утром приехал в Скальное Форст. И, как тогда, вел ее сухощавый и молчаливый немолодой шофер, из тех, которым такие выезды были уже не в диковинку.
В кабине рядом с шофером примостился Веселый Гуго с автоматом в руках, парабеллумом в кобуре и двумя гранатами на поясе.
Из полицаев на «операцию», чтоб не было лишних разговоров, взяли только двоих Дуську и начальника полиции Туза. Дуська примостился на борту грузовика вместе с немцами, а Тузу приказали сесть на заднее сиденье легковой машины. За рулем этой машины сидел Шропп, а рядом с ним, проверив все и отдав приказ двигаться, уселся Форст. Он также, как и все остальные, кроме пистолета был вооружен еще и автоматом.
Мороз крепчал. Небо было чистое, звездное, ночь тихая, а воздух такой прозрачный и звонкий, что каждый звук, даже скрип снега под сапогами, отдавался эхом на том берегу широкого пруда за заводом.
Далеко на востоке из-за темных контуров станционной водокачки несмело выплыл в звездные просторы серп луны.
Ступали все осторожно, будто крадучись. Разговаривали тихо, почти шепотом, точно воры.
Перед тем как двинуться в путь, Дуська приказал осужденным лечь на дно кузова лицом вниз и угрожающе прошипел:
Без разговоров! Скажете слово или шевельнетесь пуля в затылок без предупреждения.
Никто не оглашал им приговора. Никто не посчитал нужным сказать, куда их везут. Да они и без того безошибочно сразу все поняли.
Машины грузовая впереди, сзади на небольшом расстоянии легковая выехали с глухого полицейского двора в переулок, повернули на центральную улицу и мимо управы, мимо развалин банка с мастерской Максима, мимо пожарищ, где стоял когда-то его двор и двор Лени Заброды, помчались в гору, к Волосскому шляху.
Шли с погашенными фарами. Молча горбились, подскакивая на ухабах и хватаясь руками за борта и друг за друга, солдаты конвоя. Молчали узники. Только моторы ревели оглушительно и надсадно, и этот рев отдавался эхом по всему городку.
Максим не мог видеть, куда их везут, но по тому, как напряженно ревела, поднимаясь в гору, машина, догадывался, какой дорогой они едут, представлял себе родные места и мысленно прощался с ними.
Машины взобрались на гору, пересекли базарную площадь, прошли дорогой вдоль выгоревших Курьих Лапок, спустились в Терновую балку и, выехав из нее, повернули налево. Ехали теперь узкой, заметенной снегом, непролазной дорогой мимо обгоревшей совхозной конюшни.
Мороз становился все сильнее, острые струйки холода пробивались сквозь узенькие щелочки в дне кузова и насквозь, казалось, пронизывали тело. Руки и ноги осужденных закоченели, холод становился все нестерпимее. И хотя дорога была короткой, слишком короткой, потому что была последней в их жизни и каждого из них вела к смерти, все-таки они хотели, чтоб она поскорее кончилась. Да и вообще чтоб кончилось скорее все все эти муки.
Наконец, когда самому слабому из них, больному Петру, стало уже казаться, что из машины он попал вдруг в теплую хату бабки Федоры и начинает согреваться, когда Галя до крови закусила задубевшие пальцы, чтоб не заплакать от жгучей боли, а Володя Пронин терять уже нечего! готов был, собрав остатки сил, кинуться на немцев и пускай не убить, так хоть сбросить одного под колеса, тогда машина остановилась.
Со скрежетом отвалился кованный железом задний борт, на все стороны посыпался с машины конвой. Им тоже приказали сойти на землю.
Теперь, среди степного безлюдья, Дуська стал как будто смелее и громко приказал встать по трое, чтобы дальше идти уже пешком.
Но так неестественно, так жутко прозвучал здесь громкий Дуськин голос, что он и сам это почувствовал и опять перешел на полушепот.
Галю мучил нестерпимый холод и боль во всем теле. В голове гудело. Но и теперь она думала не о себе. Она думала о том, что Максиму так и не вернули его грушевую палку и идти ему по глубокому снегу будет тяжело, почти невозможно. И Гале хотелось пройти этот последний в ее жизни путь, все равно, долгий он или совсем короткий, рядом с Максимом. Однако исполниться этому последнему в ее жизни желанию не было суждено.
Когда ребята сняли с машины почти беспамятного, пышущего сухим жаром Петра, тот, взяв девушку за руку, судорожно стиснул ее и так и не отпустил. Освободиться от него, отнять руку можно было только силой. Но этого сделать она не могла боялась в последнюю минуту обидеть товарища. И Галя осталась с Петром. Рядом, поддерживая товарища с другого бока, стоял Володя.
А Максима взяли в середину Леня и Сенька. Положив им руки на плечи, он ступил больной ногой в снег. Ребята двинулись вместе с ним, Галя и Володя с Петром на шаг сзади.
Впереди узников выступали Гуго и Дуська. С боков и сзади широким полукругом их ограждал вооруженный конвой. Форст и Шропп замыкали шествие.
Шли напрямик ровной степной целиной, по колено увязая в глубоком снегу.
Высоко над мглистым горизонтом светил рожок луны, и все кругом было хорошо видно. Вслед за людьми тянулись по зеленовато-белому искристому снегу черные тени.
Шли медленно, тяжело месили сухой, сыпучий снег, с трудом переставляя непослушные ноги и мало-помалу согреваясь на этом трудном пути. Теперь уже они все видели, куда их привезли и куда ведут.
За спиной, там, где чернели на снегу машины, остался совхоз. Левее тянулась заросшая терновыми кустами и шиповником, засыпанная снегом балка, вдоль которой пробирался когда-то с тяжелой противогазной сумкой Сенька. А дальше темнело и терялось в ночи кладбище.
Впереди, еще невидимая, но уже близкая, пряталась за снеговыми сугробами речная низина. А справа до самого мглистого горизонта искрилась ровная, заметенная снегом степь.
Узники, хотя никто их теперь не останавливал, не угрожал им, по-прежнему шли молча, каждый думал о своем. И никто из них не знал, что думает, что чувствует, о чем вспоминает сейчас другой.
Но вот впереди, за последней извилистой грядой, снежные сугробы вдруг сразу оборвались
Вся процессия без приказа, точно обо всем уже было договорено, вслед за Гуго и Дуськой повернула вправо, и широкая, казалось бесконечная, залитая лунным светом, перекрещенная густыми тенями долина распахнулась перед ними.
Максим на миг даже остановился, словно от толчка. Чем-то до боли знакомым, родным повеяло вдруг на него.
Долина переливалась в лунном сиянии зеленоватым светом. Тени от деревьев и сугробов казались не черными, а темно-синими. Внизу неровной широкой полосой по обе стороны скрытой под снегом речки тянулись к самому горизонту седые от инея заросли верб и лозовых кустов. А вдалеке, не густо разбросанные по склонам прибрежных холмов, сказочным зеленовато-синим цветом цвели раскидистые столетние груши.
И Максим остро ощутил на миг, как пахнуло на него из этой глубины тонким, горьковатым запахом весеннего цветения. Вырванный на этот короткий миг из прошлого, встал перед Максимом тот далекий, особенный, весенний день его детства, когда после тяжелой и долгой болезни в первый раз он вышел из дому, встал у перелаза и как-то по-новому увидел эту давно знакомую долину, эти лозы, вербы и древние груши, все в кипени белого весеннего цветения, и впервые в жизни всем своим существом почувствовал, как прекрасна и неповторима жизнь.
Всколыхнулись и слезы и песни во мне
О весна! Ты меня победила!
Тогда взволнованная, взбудораженная до предела душа его с незнакомой до этого сладостью вбирала в себя красоту родной земли. До слез, до сладкого щемления в груди радовался Максим тому, что он живет, любуется этим несказанно прекрасным миром.
И сейчас, в последние минуты его жизни, родная земля снова раскрылась перед ним, будто знала, что провожает своего сына в последний путь, что навеки прощается с ним. Раскрылась только для него и для его друзей, только им явила свою нетленную красоту. Их враги и убийцы, что идут рядом с ними, как слепые, не видят, не могут увидеть своими ослепшими от крови глазами этой красоты.
А Максим шел, исполненный трепетной любви и благодарности к родной земле, которая одарила его таким блаженством в последний час.
Как можно было жить и не всегда замечать эту красу!
Но Максим не мог сейчас не думать о том, что эта нетленная, вечно обновляющаяся краса, от которой на глазах выступают слезы восхищения, в последний раз предстала перед его глазами.
Он знал, что видит всю эту красу в последний раз. Всегда меняющаяся и все же неизменная, она будет жить и после него, и тогда, когда на свете не останется ни одного человека, который бы знал или хотя бы что-нибудь слышал о нем. И с особенной ясностью и нестерпимой тоской в сердце ощутил вдруг Максим, как тяжко покидать этот волшебный мир, уходить в небытие.
«Как горько думать, что мы так ничего и не добились»
«Мы!» Максим вдруг глубоко, всем существом, почувствовал, что не только о своем думает сейчас каждый из его товарищей. Нет! Он знал, что все они в эту минуту думают об одном
Будто очнувшись от сна, он испугался, что на миг, пускай на один только миг, забыл о своем долге старшего, о том, что он, именно он, должен сейчас отвечать за них всех, помочь им выдержать до конца и, даже умирая, не унизиться перед врагом и не упасть духом. Он не должен, не имеет права, и все они тоже не должны думать сейчас о смерти. Потому что не может быть небытия для того, за что они умирают!
«Что ж, пусть умру, но мысли не умрут!»
Пускай они погибнут, не успев свершить того, что хотели, но умрут они не подлой смертью. Умрут за свой народ, за будущее всех людей. Умрут с верой в то, что правда победит. И пока будут живы, а им жить и жить в веках, идеи, за которые они сейчас полягут, до тех пор и они, с именами или безымянные, вечно будут бессмертны в памяти людей. Вот только сейчас, немедленно надо сказать об этом товарищам, и так сказать, чтобы они поняли. Да ведь и верно, разве уже тем, на что они отважились, что начали делать и что пережили и выдержали, разве не заслужили они права умереть с чистой совестью и с высоко поднятой головой?
Товарищи! тихо, но отчетливо, так, что слова его услышали все, они дошли даже до пылающего в жару Петра, сказал Максим. Товарищи! Война есть война. На фронте тоже бывает так, что человек падает в первую же минуту от первой пули, не успев даже выстрелить Разве будет кто упрекать этого человека? Он помолчал и через минуту добавил громко: Не время сейчас упрекать самих себя за свои ошибки и за то, чего мы не успели сделать. Поздно и не к чему. Будем верить в то, что мы умираем честной смертью, и помнить, что впереди у нас еще последний и тяжкий подвиг.
И все-таки я не прощу себе, пока жить буду, серьезно сказал Володя, отвечая не только на Максимовы слова, но и на свои собственные мысли, не прощу, что хоть нескольких не уложил там, возле конюшни.
Они шли, перекидываясь время от времени тяжелыми словами. И никто уже не запрещал им этого, а может, не прислушивались к их словам. Даже черный от злости, с душой скорпиона Дуська шел молча, не оглядываясь. От холода он втянул голову в плечи, сгорбился. Одно ухо его барашковой шапки развязалось и болталось, как у собаки. «Как Сторожуков щенок», подумал Максим. Хотел сказать об этом Гале, но передумал. Не такая была минута.
Никто из них не удивился, когда Петр наклонился к Гале и, будто для нее одной, хоть его слышали все, хрипло прошептал:
А зовут меня по-настоящему Джамиль Джамиль Ибрагим-оглы
А я и не знала, искренне удивилась Галя. И, сильнее сжав руку юноши, так же искренне добавила: Не знала, что у тебя такое красивое имя. Очень красивое Джамиль-оглы!..
Сенька Горецкий все время молчал. И лишь погодя, когда все притихли, углубившись в свои думы, кинул:
Пускай! Все равно они у нас так ничего и не вырвали. Ни «гвоздей», ни «мыла»! И целую роту эсэсовцев мы оттянули на себя больше чем на месяц
Видимо, с час их вели вдоль речки, по глубокому снегу. Остановили далеко в степи, над размытым талыми и дождевыми водами оврагом. И тут, поняв, что дороге конец и дальше они уже не пойдут, ребята тихо запели. Первым начал Максим, за ним Галя, их поддержали все остальные.
Голоса у них были слабые, сорванные в застенке, охрипшие от холода. Но звенели они среди глухой зимней ночи, над молчаливыми, пустыми полями уверенно и дружно.
Прекратить! вдруг заорал где-то сзади Форст.
Что-то неразборчиво, но яростно завизжал Дуська, проревел Веселый Гуго.
Никто из осужденных не обратил на них внимания. Песня выровнялась и окрепла.
И тогда по приказу Форста, а может, и без приказа, эсэсовцы бросились на ребят, стали бить их прикладами, рукоятками пистолетов, толкать, загоняя на край оврага.
Часы показывали пятый час утра тридцать первого декабря. Всего несколько часов не дали им дожить до нового, тысяча девятьсот сорок второго года.
49
Они погибли, как неизвестные солдаты.
Никто, кроме их палачей, не слышал и не видел, как они умирали, не знал, где они похоронены.
Мерзлые комья на дне глубокого оврага покрыли их тела. Замели, заровняли следы глубокие в том году снега.