Точно такими же бедняками-недотепами, выражаясь языком некоторых практичных людей, простаками, готовыми отдать встречному-поперечному последнюю рубаху, были и отец Александра Семеновича, и двое братьев отцаИван и Алексей, тоже гончары.
Яблоко от яблони недалеко падает. Уже при первом нашем знакомстве Александр Семенович попытался подарить мне чуть ли не всю продукцию, накопившуюся в мастерской за неделю. «Да ведь это как бы уже и не ваше, а государственное»,осторожно объяснил я ему. «Вы не беспокойтесь, пожалуйста,отвечал он с милым своим простодушием.Я возмещу, денек-другой посижу и снова всего вдоволь наделаю». Пришлось принять от него ярко расписанный цветочный горшочек. При втором моем посещениив солнечный апрельский денек, когда птицы прилетали с юга,он вручил мне глиняного жаворонка. На третий раз я оказался обладателем сосуда с обличьем черта. Нечистый сложил на кругленьком животике тонкие паучьи лапки, а сзади у него потешно завивался поросячий хвостик. И морда у черта была свиноподобная: с крошечными зажмуренными глазками и тупым пятачком с двумя дырочками-ноздрями. В сосуд можно было налить вина и разливать его потом в рюмки через чертовы ноздри. Этого черта просто нельзя было не взятьтаким уморительным сделал его Глинков.
Но все хорошо до трех раз. Когда Александр Семенович попытался преподнести мне большую вазу, над которой трудился он по крайней мере неделю, я замахал руками довольно сердито. «Воля ваша,смутившись, сказал Глинков,только я от чистого сердца». И представьте себеогорчился явно, но не обиделся. Обижаться, по-моему, он вообще не умеет.
Как-то, уже близко, почти дружески сойдясь с ним, я сделал попытку попенять ему на чрезмерную мягкость, простоту, которая, известно, бывает порой хуже воровства. Но он неожиданно для меня взволновался, даже будто рассердился малость, и сказал непривычным для него твердым тоном непривычные «высокие» слова: «Добротавеликая сила. Хотя не всегда побеждает...» Потом, помолчав, улыбнулся робко, как бы прося прощения за свою горячность, и добавил: «Сами понимаете... Вот послушайте».
И в подтверждение своих слов поведал мне Александр Семенович историю, что я бы и не поверил, если бы не знал хорошо рассказчика. Вот уж подлинно: живая жизнь бывает порой удивительней всякого вымысла.
В войну деревня, где жил Александр Семенович, тогда двенадцатилетний Саня, была связана с партизанами. В лес, в партизанский отряд, ушел его дядька Алексей (отец еще в начале немецкого нашествия был призван в армию), другой дядькаИван, оставаясь на месте, выполнял различные поручения отряда. Всячески помогали партизанам и остальные жители. Прямых улик против них немцы не имели, но на немецких картах деревня обозначалась черным кружком как подозрительная, и судьба ее была предрешена заранее.
Осенью сорок третьего немцы отступали со Смоленщины. Однажды утром в Максимкове появились солдаты в зеленых шинелях во главе с высоченным, сумрачного вида гауптманом. Народ согнали в центр деревни, к избе, где до войны размещался сельсовет, и долговязый гауптман, с немецкой аккуратностью лепя одно русское слово к другому, прокричал с крыльца, что Максимково подлежит эвакуации, поэтому жители должны немедленно покинуть жилища, взяв с собой только самое необходимое, собраться здесь же, на площади, и приготовиться следовать в организованном порядке, колонной, в западном направлении.
Была минута растерянной тишины, тайной надежды, что все это невзаправду, авось обойдется. Но люди за два года оккупации слишком хорошо уяснили себе, что немцы шутить не любят. И после короткого замешательства все очнулись, побежали к своим домам, заголосили бабы, заплакали дети.
На сборы было дано полчаса. Гауптман стоял на крыльце и, отвернув узкой рукой в черной перчатке обшлаг рукава, смотрел на часы. Когда время вышло, он Что-то крикнул солдатам, и те рассыпались, побежали по Избам. Тех, кто замешкался, выталкивали за порог взашей, бросали их мешки и узлы в густую осеннюю грязь. Из подъехавшей машины выскочили факельщики с канистрами бензина, жгутами соломы, и вскоре деревня запылала от края до края.
Когда колонна, подгоняемая окриками и пинками охранников, выползла за околицу, Саня до боли в шее все оглядывался и долго видел косматое, уже слившееся в широкое рыжее полотнище пламя, чуял приносимый ветром горький запах дыма. Впрочем, им, Глинковым, повезло. Дядька Иван, крупный мужик лет под шестьдесят, инвалид еще той, первой мировой войны, в суматохе не растерялся, успел запрячь лошадь и посадить в телегу вместе с женой свою роднюСанину мать и двух егосестренок. Самого Саню в телегу не посадили, он считался уже большим и шел самостоятельно, держась за задок телеги. А обочь лошади, потряхивая вожжами, неуклюже заваливаясь на негнущуюся инвалидную ногу, крупно вышагивал дядька Иван, по привычке своей что-то бормоча басовитой скороговоркой.
Их телега была единственная в колонне.
К полудню старые и малые (а из них и состояла чуть ли не вся колонна) начали выбиваться из сил. Подбежала к Ивану растрепанная, заплаканная бабка Фекла, попросила взять на телегу пятилетнего внука. Иван молча подхватил мальчонку, посадил на женины колени. Саня и оглянуться не успел, как на телеге сидело уже с десяток ребятишек. Лошадь сильно притомилась на разбитой злыми дождями, раскисшей дороге, тащилась все медленней. «Дай-ка, Марьюшка»,обратился Иван к жене. «Что дай?»не поняла та. «Узел, говорю, дай». Марья вцепилась в узел: «Да ведь тут одежонка наша, зима, Ваня, наступает». Иван осторожно разжал ее руки, поднял узел над головой и швырнул далеко за обочину. «Теперь мешки давай...» Опростанная телега полегчала, лошадь пошла бойчее. Иван посадил на телегу еще двух малышей. Потом виновато взглянул на жену, зачем-то снял и помял в заскорузлых ладонях шапку. «Так как же будем, бабоньки?» Те, ни слова не говоря, ногами вперед, полезли с телеги. «А ну, мелюзга, кто желает прокатиться на савраске?!»крикнул Иван, и тотчас к нему подбежали мальчик и две девочки. Одна, постарше Сани, первой забралась в телегу, и его остро кольнула обида: мол, чем она лучше других, за что ей, большухе, такое послабление? (Рассказывая об этом, Александр Семенович признался, что до сих пор корит себя за то давнее скверное чувство зависти.)
Но и у ребятни, хоть и ехала теперь она на телеге, настроение было не ахти какое. Закутанные в рванье, дети сидели бледные, невеселые, чуя, видать, что не кончится для них добром эта езда невесть куда, под конвоем хмурых немецких дядек. И тогда Иван, вспомнив о чем-то, вдруг засмеялся тихонько и полез за пазуху. «Что носы повесили? Нате-ка...» И стал совать в ручонки детей пестро разукрашенные глиняные петушки-свистульки. Иван сам их делал во множестве и вот, поди ж ты, в запарке поспешных сборов не забыл о них, сунул с десяток под шубу. «Ну что ж вы, давайте!»подбодрил он детишек, видя, что те не решаются нарушить недобрую тишину, висевшую над колонной. Самый маленькийтрехлетний карапуз в нахлобученной на уши красноармейской пилоткенабрался наконец духу, вставил в рот петушка, надул щеки и засвистел протяжно. Его поддержала девчонка-большуха, и скоро такой свист, такой верезг, такой гуд подняла малышня в телеге, что даже в полях и лесах отдавалось. Захохотал, поправляя на животе черный автомат «шмайссер», немецКонвоир слева, обернулся, что-то сказал своему товариЩу, шедшему в пяти шагах позади,тот тоже осклабился.
Но тут же оба встревоженно напряглись. От головы колонны, встречь ей, ехал верхом на лошади сам долговязый гауптман. Враз зазвучали свирепо-хриплые окрики, конвоиры кинулись было к телеге, но гауптман махнул рукой, остановил их. Он сидел на лошади, понуро опустив плечи, до нелепого длинный и тощий, полувысвободив из стремян носки начищенных, но уже заляпанных шматками грязи сапог, и молча, со стылым лицом слушал верещание свистулек. Иван сторожко смотрел на него. На мгновение ему показалось, что в глазах немца промелькнуло напряжение, будто он вспомнить что-то пытался, даже будто усмешка тронула еготонкие, крепко сжатые губы. Но кто мог знать точно, о чем думал этот тощий верзила в высокой фуражке с изображением черепа на тульекаиновым знаком палача и убийцы, чем кончатся его неподвижность и молчание. Может, сейчас вытащит из кобуры пистолет и начнет пулять в детишек...
Отовсюду на него смотрели со страхом и ожиданием. Но гауптман стрелять не стал, все так же молча повернул он лошадь и медленно, шагом поехал на свое командирское местов голову колонны. И все облегченно вздохнули, повеселели, приняв молчаливую снисходительность главного немца за доброе предзнаменование.
Однако вскоре откуда-то сзади, с хвоста растянувшихся по дороге людей, донесся истошный бабий вопль. Иван с Саней побежали туда и увидели валявшуюся в грязи бабку Феклу, а над ней конвоира, стаскивавшего с плеча автомат. «Ауф! Штеен ауф!>кричал он и пинал бабку ногой. Иван, побледнев, встал перед немцем: «Ты что ж это вытворяешь, щенок? Ведь она тебе в матери годится... Поимей совесть!» Немец с размаху ударил Ивана в грудь прикладом «шмайссера», локтем отшвырнул в сторону и, злобно ощерившись, прошил бабку автоматной очередью.
Иван потом говорил Сане, что он почему-то надеялся, что на выстрелы прискачет гауптман, накажет конвоира, убившего старуху. Но гауптман не прискакал. Не появился он и тогда, когда, обессиленный, шмякнулся на дорогу дед Митрий, и тот же самый конвоир, уже не ругаясь, не требуя, чтобы дед встал, с деловитой неторопливостью пристрелил его. Потом стреляли еще и еще, и постепенно дошло до Ивана, что вмешательства гауптмана ждать нечего, что отстающих убивают с его ведома и согласия, и он заплакал от своего бессилия, невозможности помочь людям.
Потом была короткая остановка на обед, немцы, собравшись в кучки, передавали друг другу фляжки со шнапсом, открывали консервные банки, жевали галеты. И ни у кого в колонне наголодавшихся за два года оккупации людей не потекли слюнки при виде этого пиршества, никто не развязал узелки с жалкой снедьюпарой-тройкой картофелин, куском дрянного, с лебедой, хлеба. Все знали теперь, какая участь ждет ослабевших, но есть никто не мог, темные крылья смерти уже застили собой белый свет с его житейскими заботами и желаниями.
А под вечерновая напасть. Одному конвоиру Надоело месить дорожную грязь и, переговорив с товарищами, он с пьяной ухмылкой направился к телеге. «Чего тебе?»чуя недоброе, спросил Иван. «Пферд,сказал немец.Их фаре мит дем пферд. Киндер век! Ферштеен?» Он как котят, хватая за шиворот, поскидал детей с телеги и, гогоча, плюхнулся туда сам.На этот раз Иван смолчал. Он посадил на закорки малыша в красноармейской пилотке, а женщинам приказал взять детей на руки и не отставать от телеги. Сам он тоже шел с малышом на плечах, опустив голову, глубоко о чем-то задумавшись, и Саня, поспешавший рядом, слышал глухое Иваново бормотание и даже разбирал слова. «Да где ж это видано, чтоб с детишками так, в грязь носами?размышлял Иван.Ясно, зверь он лютый, командир ихний, но ведь и зверь ин раз жалеет детенышей...» Иван все еще не мог расстаться с мыслью, что он тогда не ошибся, не почудилось ему, а в самом деле проглянуло в стылом лице гауптмана, когда он слушал верещание глиняных свистулек, что-то знакомое, давнее... «Попытать ай нет?»бормотал Иван, поправляя свисавшие ему на грудь голые, синие на холоду, в коротких порточках, малышовы ноги.
Еще не стемнело, когда раздалось: «Хальт!» Немцы остановили колонну в какой-то сожженной и покинутой жителями деревне, где уцелели всего одна изба да стоявший на отшибе коровник. Часть конвоиров вместе с гауптманом направилась к избе, оставшиеся начали загонять людей в хлев на ночлег, шляфен, как сказали немцы.
У дверей коровника Иван шепнул Сане: «Погодь-ка!»взял его за руку и вывел из толпы. На виду у конвоиров они пошли к избе. Никто их не окликнул:видимо, немцы уже успели выставить сторожевое оцепление и были уверены, что старик с мальчиком никуда не денутся.
Александр Семенович, рассказывая это, не мог объяснить, почему Иван, идя к гауптману, взял его с собой. Может, думал видом испуганного, усталого, заляпанного по колени грязью племянника растопить ледяное фашистское сердце? Или иная задумка у него была? Так или Иначе через минуту они оба стояли перед избой, где расположился гауптман со своей свитой, и Иван просил часового допустить их к начальству. Видно, немец, стоявший на часах, пребывал в благодушнном настроении. Протопав в избу, часовой тут же вернулся и, брезгливо морщась, начал ощупывать и охлопывать просителей, желая убедиться, что при них нет оружия. Потом ткнул пальцем в плечо, давая понять, что они могут войти.
В прихожей половине Иван поперхнулсядо того густ был немецкий дух, исходивший от потных солдатских тел в расстегнутых мундирах, шерстяных носков, сушившихся на шестке у печки, манерок с супом и гуляшом. Конвоиры, свободные от дежурства, кто сидел, кто лежал на соломе, покрытой пятнистым маскировочным полотнищем. Они удивленно проводили глазами громадного русского деда и русоволосого мальчишку, нахально перших прямо в горницу гауптмана, однако никто не попытался остановить их.
Гауптман в одиночестве сидел за столом, опершись узкими локтями о чисто выскобленную столешницу. По левую его руку чадила ржавая керосиновая лампа, по правую лежали фуражка с черепом, вороненый парабеллум, посреди стояла наполовину опорожненная бутылка.
Гутен абенд, герр официр,сказал Иван, успокаивающе поглаживая по вихрамиспуганного до коленной дрожи Саню.
Ты знаешь немецкий?в свою очередь по-русски спросил гауптман.
Яволь, их вайс.
Где же ты научился?гауптман смотрел на Ивана с холодным любопытством, постукивая костлявыми пальцами по пистолету.
В Германии, господин офицер.
Ты был в нашей стране?
Яволь, был. В вашем плену, был, еще в первую мировую.
О, это заньятно,сказал гауптман с легким удивлением в голосе, храня, однако, холодную неподвижность лица.И в каких городах ты был?
Сперва в Дрезденев госпитале лежал, вот с этим...Иван похлопал по раненомуколену.Потом попал аж под Штеттин.
Так, под Штеттин. Дальше, старик, дальше...
Там меня один бауэр батраком к себе взял.
Ба-траком? Вас ист дас?
Работником, значит.
Заньятно,повторил гауптман и не сдержалсянервно улыбнулся краешком узких губ.Я тоже жил около этот город. Не забыл, как звали твоего хозяина?
Звали Куртом... А фамилие ихнее... Как же его? Такое простое фамилие, а вот, поди ж ты...Шапкой, зажатой в кулаке, Иван вытер со лба вмиг проступившую жаркую испарину и досадливо крякнул. Что-то подсказывало ему, что это очень важновспомнить фамилию бауэра.
Лёс, лёс!торопил его гауптман, весь подавшись из-за стола навстречу Ивану.Думай, старик, думай! Шнеллер!
«Как же его, как?лихорадочно думал Иван, вызывая перед собой образ вот такого же долговязого, как гауптман, вечно угрюмого, вечно всем недовольного человека в грубошерстной куртке и бриджах, в плоской шляпе с перышком за зеленой лентой. Как же его, немчуру проклятого?..»
И вспомнил Иван, вспомнил-таки, вытащил из глубин памяти давным-давно позабытую за ненадобностью фамилию немца-хозяина.
Шмидт! Шмидтего фамилие!басом гаркнул он на всю горницу и радостно засмеялся. Убей меня богШмидт! Кузнецов, по-нашенски. У него еще сынишка был, лет десяти. Францем звали... Чуешь, герр офи...?
Саня попятился. Медленно-медленно гауптман поднимался из-за стола, выпрямлялся во всю свою несуразную долговязость, одной рукой одергивая полы кителя, другой приглаживая редкие волосы.
Дай!сказал, как выстрелил.
Это чего?растерянно спросил Иван.
Это дай... Как это по-русски?подойдя к Ивану, гауптман повернул его за плечи к свету лампы.Свистьюльку дай!
Свистульку?Иван громко сглотнул слюну, суетясь, зашарил по карманам. Потом вздохнул облегченно, подавая немцу глиняного петушка.Вот, на... Уж я думал, ни одного не осталось...
А дальше было такое, что заставило Саню на минуту забыть страх и, непочтительно разинув рот, уставиться на гауптмана, который повел себя диковинно и непонятно. Обтерев платком петушиную гузкутам, где была дырочка,он сунул глиняшку в губы и, зажмурившись, печально и важно покачивая плешивой головой, засвистел. Сане почудилось даже, что из-под век немца блеснули слезы.
Оторопело, неуклюже топчась, глядел на гауптмана Иван.
Последний звук, протяжный и жалобный, затих, затерялся в полутемных углах избы. Гауптман снова обтер платком петушиный задок и, протягивая, но не отдавая Ивану свистульку, понизив голос до шепота, спросил: