У меня приказ старшего по блоку немедленно явиться в его распоряжение.
Этот капонемец, на его одежденашивка обычного уголовника. Он секунду разглядывает Руди, стоящего посреди кошмарного водоворота. Узнает его и отводит в сторону уже готовую обрушиться на Руди дубинку. Делает знак солдату с автоматом, и его выпускают. Человек, схватившийся за пиджак Руди в надежде выйти вместе с ним, получает удар дулом автомата по ребрам. Слышится стон. Руди не оборачивается. Он идет прочь быстрыми шагами, пытаясь изобразить на лице полное безразличие, но у него едва не подгибаются ноги.
По дороге к своему бараку он слышит многоголосицу криков, приказов, стонов, рыданий, хлопанья закрывающихся дверей машин, звук буксующих в грязи колес, ревущих и затихающих вдали моторов. Он думает об Алисе. Вспоминает ее глаза испуганной лани, которыми она взглянула на него в последний раз, и мотает головой, словно хочет отрясти с себя воспоминания, чтобы этот груз не утянул его якорем на дно. Продолжает быстрым шагом идти вперед, наконец оказывается в своей комнатке и там запирается.
Свидетельства о том, плакал ли Рудольф Розенберг, отсутствуют.
Дите по-прежнему не спалось; собственно, не спали почти все женщины. Стояла такая тишина, что было слышно, как то и дело визжат тормоза и прокручиваются в вязкой земле колеса, а также урчание двигателей, остановившихся перед входом в лагерь грузовиков. Грузовиков все больше и больше.
А потом ночь взорвалась. Соседний лагерь взметнулся криками, резкими свистками, рыданием, мольбами, обращениями к отсутствующему богу. И посреди этого гомонашелест касаний, ни с чем не сравнимый звук людского прибоя. Вскоре слышатся грохот захлопывающихся дверей и сразу жескрежет металлических засовов. Вопль всеобщей паники уступает место рокоту всхлипываний, раздирающих сердце жалоб, рокоту сотен голосов, сплетающихся в размытое облако визга.
В семейной зоне никто не спит. Но никто и не шевелится, никто не разговаривает. В Дитином бараке стоит только кому-то, чьи нервы не выдерживают, спросить в голос: да что же это там происходит, да что с ними будеткак сразу же соседки заставляют вопрошавшую умолкнуть, раздраженно зашипев в требовании абсолютной тишины. Им нужно слушать, чтобы в точности знать, что происходит, а может и нет, может, они всего лишь требуют гробовой тишины, чтобы их не услышали эсэсовцы, чтобы их не заметили и тем самым позволили жить дальше на этих жалких гниющих матрасах. Хотя бы еще чуть-чуть.
Звучит металлический перестук засовов у бортов грузовиков, и гул голосов стихает. Заурчавшие крещендо моторы говорят о том, что первые машины, набитые людьми, тронулись. И вот тут Дите, ее маме и всем женщинам в бараке начинает казаться, что они слышат мелодию. Быть может, галлюцинация, вызванная к жизни их собственной тревогой? Но очень скоро звук усиливается, ширится. Неужто поющие голоса? Этот хор уже перекрывает глухое рычание моторов. Кто-то с запинкой, в явном замешательстве произносит слово, и вот его уже подхватывают другие, как будто поверить в это так трудно, что нужно произнести его вслухдругим или себе самой: поют, они поют. Заключенныеэти мужчины и женщины, которых увозят в грузовиках, и они знают, что везут их на верную смертьпоют.
Они узнают чешский гимн«Kde domov muj». Следующий грузовик, проезжая мимо, дарит им звуки еврейской песни «Hatikvah». а затем еще из одного доносится «Интернационал». Мелодии неизбежно ломаются, замирая вдали, стихая по мере того, как удаляются грузовики, и голоса тают, пока окончательно не теряются. Этой ночью на веки вечные затихают тысячи голосов.
Ночью 8 марта 1944 года 3792 заключенных семейного лагеря ВIIb были отравлены газом, а затем сожжены в печах крематория номер III концлагеря Аушвиц-Биркенау.
20
Утром ей вовсе не нужно дожидаться окриков капо, чтобы подняться, потому что заснуть она так и не смогла. Мама прикасается к ней губами, и вот она уже спрыгивает с нар, чтобы бежать в блок 31 на утреннюю поверку, как и в любой другой день. Только вот день этот совсем не похож на остальные. Добрая половина тех, кто до сих пор был рядом с ней, ушли и больше не вернутся.
Даже рискуя тем, что привлечет внимание к себе какого-нибудь капо или охранника, она уходит с лагерштрассе к задним торцам бараков, за которыми расположена ограда, разделяющая семейный и карантинный лагеря, в робкой надежде обнаружить там хоть кого-то живого. Но ничего живого среди бараков зоны ВIIа нет. Разве что трепещет на ветру край какой-то одежки, брошенной на землю.
От криков и плача прошедшей ночи не осталось ничегостоит лишь вязкая тишина. Зона опустела. Кладбищенский покой. На земле валяются раздавленные шляпы, отброшенное пальто, пустые миски. Посреди этих вещей виднеется разбитая головка глиняной куклы, одной из тех, что девочки сами мастерили в блоке 31. На фоне черной грязи Дита замечает нечто белоесмятую бумагу. Она закрывает глаза, чтобы больше ее не видеть, поскольку сразу же понимает, что эта бумажкаодин из бумажных самолетиков, которые складывал профессор Моргенштерн. На него наступили. Втоптали в грязь.
Ровно так же чувствует себя в этот момент Дита.
На Лихтенштерна возложена обязанность по проведению утренней переклички в присутствии внешне невозмутимого эсэсовского охранника. Когда охранник покидает барак, все вздыхают с облегчением. Во время поверки дети то и дело оглядывались по сторонам, ища взглядом отсутствующих. Как бы ни досаждала ребятам до этого момента рутина переклички, сегодня утром краткость процедуры оставила в их душах опустошенность.
Дита выбегает на улицу, спасаясь от тягостного чувства, охватившего ее в бараке. Снаружи уже давно рассвело, но что-то мешает пробиться свету, какая-то сухая туча, принесенная ветром, приглушает все вокруг. Пепел. С неба, никогда раньше не виданный, сыплется черный снег.
Те, кто занят прокладкой траншей, смотрят в небо. Те, кто таскает камни, положили их на землю и останавливаются. Несмотря на окрики капо, люди оставляют работу и выходят из мастерских на улицуони хотят видеть. Быть может, это первый признак их мятежа: они смотрят в черное небо, не обращая внимания на приказы и угрозы.
Внезапно возникает ощущение, что вернулась ночь.
Боже мой! Что ж это такое?восклицает кто-то.
Это божья кара!провозглашает другой голос.
Дита поднимает голову кверху, и ее лицо, руки, платьевсе покрывается мелкими серыми снежинками, рассыпающимися при попытке потрогать их пальцами. Обитатели блока 31 тоже выходят из барака, чтобы узнать, что случилось.
Что же это творится?испуганно спрашивает маленькая девочка.
Не бойтесь,говорит им Мириам Эделынтейн.Это наши друзья из сентябрьского транспорта. Они возвращаются.
Дети и их преподаватели молча переходят с места на место в медленном круговороте. Многие шепчут молитвы. Дита складывает ладони лодочкой и пытается поймать хоть что-то из падающего с небес дождя человеческих душ, не сдерживая слез, которые оставляют на покрытых пеплом щеках белые бороздки. Мириам Эделынтейн прижимает к себе своего сына Ария. Дита подходит к ним.
Они вернулись, Дита. Они к нам вернулись.
Из Аушвица им уже никогда не уйти.
Нашлись преподаватели, заявившие, что больше не будут вести занятия. Для одних это форма протеста, другие же просто не чувствуют в себе ни физических, ни душевных сил продолжать. Лихтенштерн пытается поднять их дух, но он не обладает ни той харизмой, ни той уверенностью в себе, что были у Фреди Хирша. Он, как и остальные, не может скрыть свою подавленность.
Одна учительница спрашивает у него о том, что случилось с Хиршем. Многие продолжают ходить по кругу, опустив голову долу, как на похоронах. Чей-то голос сообщает, что, по слухам, Хирша на носилках погрузили в один из грузовиковто ли агонизирующего, то ли уже мертвого.
Я думаю, что он покончил с собой из гордости. Он был слишком гордым для того, чтобы позволить нацистам убить себя. Не собирался он доставлять им такого удовольствия.
А я считаю, что, когда он убедился в том, что его же сограждане, немцы, его обманули и предали, он не выдержал.
Чего он не выдержал, так это страданий детей.
Дита слушает все эти разговоры, и в груди у нее что-то переворачивается, как будто она интуитивно знает, что есть нечто в постигшем Хирша конце, что ускользает от обыденных объяснений. Она чувствует себя не только опустошенной, но и потерянной: что станется со школой теперь, когда рядом уже не будет Хирша, чтобы решать все их проблемы? Она села на табуретку как можно дальше от всех людей. Но вот уже к ней приближается тощая и нескладная фигура Лихтенштерна. Он на взводе. Не пожалел бы и десяти своих жизнен за возможность выкурить сигаретку.
Дети напуганы, Эдита. Погляди на нихне шелохнутся, молчат.
Да мы все не в лучшей форме, пан Лихтенштерн.
Нам нужно что-то с этим сделать.
Сделать? А что мы можем сделать?
Единственное, что мы можем,это продолжать. Нужно вывести детей из этого состояния. Почитай им что-нибудь.
Дита окидывает взглядом барак и видит, что дети устроились на полу, рассевшись кучками, и заняты тем, что молча грызут ногти или разглядывают потолок. Никогда еще не были они такими подавленными, никогдатакими тихими. Дита и сама без сил, во ртугоречь. Сейчас ей и самой больше всего хочется просто сидеть на этой табуретке и не двигаться, и ничего не говорить, и с ней чтоб ни о чем не говорили. Больше не вставать.
И что мне им почитать?
Лихтенштерн открывает рот, но слов произнести не может, так что снова его закрывает и, смутившись, опускает глаза в пол. Тем самым признавая, что не очень-то понимает в книгах. И Мириам Эделыптейн Дита спросить не может. Она в шокесидит на полу в дальнем конце барака, закрыв голову руками, отказываясь разговаривать с кем бы то ни было.
Это ты у насбиблиотекарь блока 31,твердо напоминает ей Лихтенштерн. Она кивает. Ей нужно взять на себя ответственность. И вовсе не обязательно кому бы то ни было об этом напоминать.
Дита направляется в комнатку блокэлыпестера, раздумывая о том, как было бы хорошо иметь сейчас возможность спросить пана Утитца, библиотекаря Терезина, какую книгу лучше всего выбрать для чтения детям в создавшихся трагических обстоятельствах. В ее библиотеке есть серьезный роман, книги по математике и по всемирной географии. Но еще раньше, чем наступил тот момент, когда Дита принялась откидывать тряпье, под которым находится лючок подпольного книжного хранилища, она уже приняла решение.
Дита достает самую растрепанную из всех имеющихся в их библиотеке книгуне более чем стопку расползающихся тетрадок. Может статься, что онасамая неподходящая, педагогически некорректная, самая непочтительная, а по мнению некоторых преподавателей, которые даже запрещают ее читать, книга оскорбительна, недостойна и отличается дурным вкусом. Но те, кто полагает, что цветы растут прямо в цветочных вазах, ничего не знают о литературе. В данный момент библиотекаэто ее аптечка, и Дита намеревается дать детям по ложке микстуры, которая позволила и ей самой вновь начать улыбаться в те тяжкие дни, когда она думала, что простилась с улыбкой навсегда.
Лихтенштерн подает знак одному из ассистентов, чтобы тот занял наблюдательный пост возле входной двери, и Дита встает на табурет в центре барака. Какой-то любопытный мальчик нехотя поднимает на нее глаза, но большей частью дети по-прежнему разглядывают носки своих деревянных сабо. Дита раскрывает книгу, находит нужную страницу и начинает читать. Может, кто-то ее и слышит, но никто не слушает. Дети все такие же апатичные, многие вытянулись на полу, будто спят. Преподаватели продолжают шушукаться и пережевывать все, что стало известно о гибели сентябрьского транспорта. Даже Лихтенштерн опустился на табурет и закрыл глаза, пытаясь вычеркнуть себя из этого времени и этого места.
У Диты нет слушателей.
Она выбрала сцену, в которой чешские солдаты, находясь под командованием австрийских генералов, едут в поезде на фронт, и Швейку удается разгневать своими экстравагантными взглядами высокомерного подпоручика по имени Дуб, осматривающего в пункте назначения прибывший контингент военнослужащих. По мере приближения подпоручика все громче слышится характерная для него присказка: «Вы меня знаете? А я вам скажу, что вы меня по-настоящему еще не знаете! Но когда вы меня узнаете, то еще наплачетесь, скоты!» Подпоручик спрашивает у бойцов, есть ли у них братья, и когда получает на свой вопрос утвердительный ответ, то тут же кричит, что они, должно быть, не менее глупы, чем те, кто стоит перед ним.
Дети по-прежнему сидят по углам с сумрачными лицами, но кто-то уже перестал грызть ногти, а некоторые даже перевели взгляд с потолка на Диту, которая продолжает нанизывать словаодно на другое. Один из преподавателей, пока еще не полностью выключившись из разговора, тоже поворачивает в ее сторону голову. Они пока еще не понимают, что это она там делает, забравшись на табуретку. Дита читает дальше и доходит до того места, как сквернослов-подпоручик оказывается перед Швейком, который как раз в пух и прах критикует пропагандистский плакат, где изображен австрийский солдат, пригвоздивший штыком к стене казака.
Что же, собственно, вам тут не нравится?спросил подпоручик Дуб.
Мне не нравится, господин лейтенант, как солдат обращается с вверенным ему оружием. Ведь о каменную стену он может поломать штык. А потом, это вообще ни к чему, его за это могут наказать, так как русский поднял руки и сдается. Он взят в плен, а с пленными следует обращаться хорошо, все же и они люди.
Подпоручик Дуб, продолжая прощупывать убеждения Швейка, задал еще один вопрос:
Вам жалко этого русского, не правда ли?
Мне жалко, господин лейтенант, их обоих: русского, потому что его проткнули, и нашегопотому что за это его арестуют. Он, господин лейтенант, как пить дать сломает штык, ведь стена-то каменная, а стальона ломкая. Еще перед войной, господин лейтенант, когда я проходил действительную, у нас в роте был один лейтенант. Даже наш старший фельдфебель не умеет так выражаться, как тот господин лейтенант. На учебном плацу он нам говорил: «Когда раздается команда смирно, ты должен выкатить зенки, как кот, когда гадит на соломенную сечку». А в общем, это был очень хороший человек. Раз на Рождество он спятил: купил роте целый воз кокосовых орехов, и с тех пор я знаю, как ломки штыки. Полроты переломало штыки об эти орехи, и наш подполковник приказал всех посадить под арест. Три месяца нам не разрешалось выходить из казарм...
Кое-кто из детей уже и смотрит на Диту, и внимательно ее слушает, а другие, кто был слишком далеко от нее, подходят поближе, чтобы лучше слышать. Часть преподавателей все еще переговариваются, но другие просят их помолчать. Дита мягко, но настойчиво продолжает читать. Мелодия ее голоса и выходки Швейка заставили умолкнуть все разговоры.
А господин лейтенант сидел под домашним арестом, [и мне было его очень жаль, потому как человеком он был весьма хорошим, за исключением этой его страсти к кокосовым орехам].
Подпоручик с ненавистью посмотрел на беззаботное лицо бравого солдата Швейка и зло спросил:
Вы меня знаете?
Знаю, господин лейтенант.
Подпоручик Дуб вытаращил глаза и затопал ногами.
А я вам говорю, что вы меня еще не знаете!
Швейк невозмутимо-спокойно, как бы рапортуя, еще раз повторил:
Я вас знаю, господин лейтенант. Вы, осмелюсь доложить, из нашего маршевого батальона.
Вы меня не знаете,снова закричал подпоручик Дуб.Может быть, вы знали меня с хорошей стороны, но теперь узнаете меня и с плохой стороны. Я не такой добрый, как вам кажется. Я любого доведу до слез. Так знаете теперь, с кем имеете дело, или нет?
Знаю, господин лейтенант.
В последний раз вам повторяю, вы меня не знаете! Осел! Есть у вас братья?
Так точно, господин лейтенант, есть один.
Подпоручик Дуб, взглянув на спокойное, открытое лицо Швейка, пришел в бешенство и, совершенно потеряв самообладание, заорал:
Значит, брат ваш такая же скотина, как и вы! Кем он был?
Преподавателем гимназии, господин лейтенант. Был также на военной службе и сдал экзамен на офицера.
Подпоручик Дуб посмотрел на Швейка так, будто хотел пронзить его взглядом. Швейк с достоинством выдержал озлобленный взгляд дурака подпоручика, и вскоре разговор окончился словом: «Свободен!»