«В вопросе о границах Франции [державам] пришлось бы примирить необходимость лишить ее достаточного количества земель, чтобы независимость и безопасность других государств уже не была под угрозой, с заявленным принципом закрепить за ней такие обширные земли, каковых она никогда не имела при своих королях. Альпы, Пиренеи и Рейн были предложены как основа, не как абсолютная основа, но как крайнее условие, крайние границы, отмечающие максимальную возможную протяженность французских земель. Вопрос о границах, которые установят для Франции общие интересы Европы, не должен быть предрешен этим предложением. Поскольку с тех пор, как оно было принято, продвижение наших войск было столь быстрым, будет невозможным не настаивать, по крайней мере в отношении Рейна, на самой благоприятной для союзников интерпретации этого предложения»{176}.
Нессельроде в письме к царю выступал за расширение территории Голландии и за отказ Франции от части левого берега Рейна. Выдвигая подобные предложения, государственный секретарь еще надеялся, что наступление сил коалиции вынудит Наполеона к переговорам, и война закончится без необходимости идти на Париж. Таким образом, по этому вопросу государственный секретарь не разделял позиций своего государя. Об этом свидетельствует и его письмо жене от 4 (16) января:
«Император отправляется сегодня на Делль [ошибка Нессельроде], Монбельяр, Везуль. Завтра я последую за ним. Я не знаю, как далеко мы будем наступать. Есть люди, которые хотели бы продвинуться до самого Парижа; я же не хочу продвинуться нигде, кроме как в мирных переговорах. Я считаю, что мир более необходим, чем когда-либо, и пришел тот час, когда мы можем заключить добрый, надежный и славный мир; кроме того, я считаю любое наше действие, любое наше предприятие в высшей степени опасным. Вот мое кредо. Я его уже подавал в письменном виде, но оно не имело счастия нравиться»{177}.
Как мы видим, предложения Нессельроде расходились с намерениями царя, который в середине января твердо решил, что говорить отныне будут только пушки. Но Александр вскоре оказался в изоляции. В Лангре прошел военный совет, в котором приняли участие Меттерних, Штадион, Гарденберг, Нессельроде, Разумовский, Поццо Борго и Каслри. Меттерних, не сумев добиться прекращения военных действий, заявил, что не согласен на какое-либо продвижение австрийских войск вперед, пока не начнутся переговоры. Каслри подержал эту точку зрения; хотя он и заявлял, что выступает за продолжение военных действий, он предостерег союзников от непредсказуемых опасностей, которые таит в себе ввод войск в Париж. 29 января на совете был подписан протокол, который предлагал Франции возврат к дореволюционным границам и вновь подтверждал необходимость совместного выступления на грядущем конгрессе. Желая сохранить единство, Александр I был вынужден согласиться на дипломатические переговоры, от которых он на самом деле ничего не ждал.
В то время как Коленкур ожидал союзников в Шатильоне с 24 января, барон Гумбольдт (от лица Пруссии), граф Штадион (от лица Австрии) и лорд Абердин (от лица Великобритании) прибыли в Шатильон 3 февраля вечером. Утром 4 февраля за ними последовали еще два английских представителя: генерал Чарльз Стюарт и лорд Кэткарт. Граф Разумовский, посланник Александра I, приехал последним, во второй половине дня 4 февралятем самым Россия лишний раз продемонстрировала свое отношение к этим переговорам.
Вскоре после полудня 5 февраля конгресс начался с чисто формального заседания, и лишь 7 февраля союзники озвучили свои условия. Это уже были не франкфуртские предложения, о которых, как утверждал Разумовский, его даже не проинформировали; к своему ужасу, Коленкур услышал, что союзники требовали попросту возвращения к границам Франции при старом режиме. Наполеон не дал хода этим переговорам. Его молчание оказалось выгодно русским: 9 февраля Разумовский получил от царя через Нессельроде официальный приказ прекратить переговоры{178}. Через несколько дней после победы при Ла-Ротьер царь, больше веривший своим войскам, чем своим союзникам, решил отдать все вопросы на суд оружия. Следующие дни оказались решающими.
3. В ШАМПАНИ
2 февраля в ходе военного совета в Ла-Ротьер коалиционные армии приняли решение начать одновременно марш на Париж по двум разным дорогам. Этот шаг, обусловленный проблемами логистики, был рискованным как с политической, так и с военной точки зренияи Наполеон смог этим воспользоваться.
Пробуждение Орла
Шварценберг, хотя и согласился с планом, принятым на совете, в действительности в начале февраля он по-прежнему не хотел идти на Париж. Прежде всего по политическим причинам: как и император Франц, он все еще надеялся спасти если не наполеоновский режим, то хотя бы регентство Марии-Луизы, и сейчас, когда начался Шатильонский конгресс, он хотел верить в присущий Меттерниху талант убеждать. Свою роль играли и военные причины: Шварценберг опасался за безопасность своих линий коммуникации, протянувшихся до Базеля и другого берега Рейна, и боялся, что находящийся в Лионе Ожеро вскоре сможет атаковать тыловые базы союзников в Швейцарии. 26 января он писал своей жене, что «любой поход на Париж будет в высшей степени противоречить военной науке»{179}.
В то же самое время Блюхер не просто был настроен идти на Париж, но и желал оказаться там как можно быстрее, что, по мнению Царя, было источником политических рисков. Дело в том, что несдержанность Блюхера, желание пруссака прибыть в Париж первым, чтобы, возможно, предаться там мести, которой требовали его войска, плохо сочетались с планами Александра I, твердо настроенного проявлять к французам благосклонность; к тому же подобные действия в перспективе могли осложнить задачу союзников. Это стало причиной совершенно недвусмысленного предписания, которое царь адресовал Блюхеру в тот же самый день 26 января:
«Считаю, что должен Вас предупредить, господин маршал, что мы с Его Величеством королем Пруссии рассудили, что будет полезным, когда союзные армии подойдут к Парижу, разместить их в окрестностях города, а не в самом городе. Я даже хотел бы избежать прохода каких-либо войск по Парижу вплоть до нашего с королем прибытия, а также желал бы, чтобы первыми в столицу вошли именно сопровождающие нас войска, в нашей свите»{180}.
Разделение двух армий, опасное с политической точки зрения, было не менее рискованным и в военном отношении.
На следующий день после военного совета в Ла-Ротьер войска Блюхера двинулись в путь. Они шли на Париж через Шалон, вынудив 7 тысяч солдат Макдональда отойти к Эперне, а затем к Шато-Тьерри. Чтобы поддерживать связь между двумя армиями и охранять разделяющее их пространство (находясь в долинах Сены и Марны, они оказались на расстоянии пятидесяти, а затем и шестидесяти километров), Шварценберг собирался отделить от собственных сил корпус Витгенштейна. Но успешный маневр маршала Мортье в Бар-сюр-Сен сумел остановить продвижение Богемской армии, и ее коммуникации с Силезской армией оказались прерваны. В это же самое время Блюхер отделил от своей армии русские корпуса Остен-Сакена, насчитывавшие 20 тысяч, и шеститысячный корпус генерала Олсуфьева, дав им задание взять Mo. Таким образом, Силезская армия, отрезанная от Богемской, разделилась на отдельные корпуса, расположенные вдоль Марны и находившиеся «более чем в дневном переходе друг от друга»{181}. Слабости этой позиции не ускользнули от Наполеона. 10 февраля в густом тумане солдаты Мармона при поддержке молодой гвардии маршала Нея атаковали корпус Олсуфьева в Пон-Сен-При и оттеснили его к Шампоберу. Олсуфьев, слишком сильно растянувший свой отряд, не смог выдержать удар, и русские потерпели полное поражение: они потеряли 1500 человек, 2000 человек попали в плен, в том числе сам генерал Олсуфьев; бегством смогли спастись всего 1500 человек. Прибыв в Шампобер после битвы, Наполеон решил оставить Мармона с 4500-тысячным отрядом в арьергарде в Этоже, а сам с остальными войсками бросился на Остен-Сакена и Йорка. Он атаковал их на следующий день в Марше-ан-Бри, неподалеку от Монмираля. Хотя у французов было вдвое меньше солдат (16 тысяч против 30 тысяч), благодаря успешной атаке дивизии Фриана и кавалерии Груши, французы одержали верх над войсками Остен-Сакена и Йорка, потерявшими 4500 человек убитыми и раненымивдвое больше, чем наполеоновские войска. Союзники были вынуждены отступить к Шато-Тьерри, а на следующий день арьергард Йорка (3000 человек) подвергся новому нападению и снова потерпел неудачу. Через два дня, 14 февраля, Блюхер, находившийся у Бошана, подвергся серьезной атаке Наполеона, выступившего при поддержке корпуса Нея и кирасиров Груши. Прусский фельдмаршал потерял в битве 6000 солдат, в то время как со стороны Наполеона убитых и раненых было всего 600 человек, и был вынужден отступить к Шалону. Всего за неделю Блюхер «отступил на 120 километров (). Ему стало не хватать снаряжения, и все труднее становилось снабжать армию всем необходимым»{182}. Парижские улицы были оклеены бюллетенями, посвященными триумфам французской армии.
В это время Наполеон собирался преследовать Силезскую армию вплоть до Шалона, чтобы окончательно разгромить ее, а затем вернуться к Витри-ле-Франсуа и ударить в арьергард Богемской армии. Но ему пришлось отказаться от этого намерения и заняться более срочными делами, поскольку Богемская армия медленно, но верно приближалась к Парижу.
В середине февраля, оттеснив преграждавшие ей путь войска Удино и Виктора, авангард Шварценберга, направляясь к Фонтенбло, уже занял Провен и Монтеро. Чтобы задержать продвижение войск коалиции, Наполеон направил в помощь Виктору Макдональда; Мортье и Мармон получили задание замедлить наступление Блюхера, а сам император устремился к Монтеро. Он прибыл туда 18 февраля после трех дней форсированных маршей и напал на отряд наследного принца Вюртембергского: атаку кавалерии генерала Пажоля солдаты принца отбить не сумели. Французы завладели городом, а авангард неприятеля вынужден был отступить на юго-восток, в направлении Санса и Труа. 24 февраля Шварценберг вывел войска из Труа, где они находились с конца января, и отошел к Шомону. За десять дней он отступил на 170 километров{183}.
Очевидные успехи Наполеона серьезно поколебали боевой дух союзников. «Казалось, что дарования Наполеона, поставившие его наряду первых полководцев и усыпленные отчасти под императорскою короною, восприяли блеск Италийских войн его. С малым числом войск в сравнении с нами, он появлялся с удивительною быстротою повсюду, где была возможность одержать поверхность, и останавливал движения многочисленных союзных армий, нападая на слабейшие части их»{184}. Эти победы пробудили совершенно исключительный патриотический порыв: пресса непрестанно восхваляла храбрость Французских солдат, а «все [парижские] театры играли актуальные пьесы: Орифламму в Опере, Героинь Бельфора в Одеоне, Жанну Ашетт в Варьете, Филиппа-Августа в Амбигю, Карла Мартелла в Гейте, Маршала де Виллара во Французском цирке и Байяра в Мезьере у Фейдо»{185}. К французам до такой степени вернулась уверенность, что Виван Денон даже отчеканил медаль в честь победы при Шампобере, а чтобы произвести на парижан впечатление, по столичным бульварам провели русских пленных в лохмотьях.
Этот патриотический порыв затронул и жителей территорий, занятых армиями неприятеля. Склонные до этого момента скорее к апатии, они пришли в себя и начали сопротивляться, особенно в сельской местности.
Как свидетельствуют местные источники, призыв императора к общему восстанию не сыграл большой роли в этом пробуждении: жители восстали больше в ответ на насилия и бесчинства армий союзников, чем из верности наполеоновскому режиму. Как мы уже видели, в январе Александр I сетовал Платову на неуправляемых казаков; спустя несколько дней он обратился к принцу Вюртембергскому с просьбой следить за поведением его войск, готовящихся войти в Труа. По просьбе царя генерал Барклай де Толли писал Шварценбергу:
«Его Величество император, поручив мне выразить благодарность Вашему Высочеству за проявленное внимание, выразившееся в том, что Вы пожелали сообщить ему о занятии Труа, желает, чтобы Ваше Высочество не располагались сегодня в Труа, но отправили туда наследного принца Вюртембергского со строгим приказом беречь город по мере возможного, поддерживать там наилучшую дисциплину; Его Величеству представляется, что эта мера особенно необходима, поскольку здешние жители утверждают, что вчера город Труа был разграблен французами. Следовательно, наше хорошее поведение по этому случаю может заметно повлиять на настроение нации и дать ей почувствовать, насколько наше обращение с нею отличается в лучшую сторону»{186}.
На протяжении всей кампании Александр I, а также Шварценберг, Блюхер, Барклай де Толли и фон Бюлов не прекращали заступаться за местных жителей. Были даны очень строгие приказы, сколько припасов и фуража можно изымать; в обмен на эти изъятия жителям выдавались квитанции, по которым они могли потребовать возмещения у государства, когда будет заключен мир. Наконец, постой солдат в домах французов регулировался ордерами на расквартирование, которые распределялись в каждой военной части. Таким образом, царь и его штаб были до крайности внимательны к интендантским вопросам.
Однако на деле контроль, регламенты и предписания работали не всегда. Александр Михайловский-Данилевский признается в бессилии: «При всей строгой подчиненности, соблюдаемой войсками, за которою Государь надзирал самым бдительным оком, невозможно было предупредить разного рода отягощений для обывателей»{187}. В числе этих «отягощений» фигурируют прежде всего насильственные реквизиции. А с каждым новым днем кампании ресурсов становилось меньше, цены росли: всего за несколько недель мясо подорожало четырехкратно, а хлеб в семь разобъем реквизиций стал неыносимым. 28 февраля в Шомоне школьный учитель Пьер Дарденн писал:
«Наша страна впала в полную нужду, как жить? Невозможно найти ни фуража, ни овса, ни мяса; скоро не останется хлебанеприятельские лошади съедают то небольшое количество пшеницы, что у нас еще осталось».
4 марта, жалуясь на остановившегося у него прусского офицера, он продолжал:
«Он хочет, чтобы его кормили кофе, сахаром, поили алкогольными напитками; но где все это найти? В нашем городе ничего такого не осталось. Бутылка водки стоит 1012 франков, апельсин 30 су, бутылка посредственного вина 810 франков: все остальное стоит соответственно. Уже не осталось дров; многочисленные красивые деревья с наших бульваров всё рубят, а поскольку сырой лес плохо горит, обитатели военных лагерей продолжают сносить наши жилища».
И снова в тот же день:
«Мы задыхаемся от множества постояльцев. В доме, где я живу, 41 иностранецофицеры, женщины, слуги и солдаты; и обо всех них заботятся четыре отца семейства. Их необходимо кормить, обогревать и хладнокровно выслушивать их провокации и оскорбления. Я раздосадован, сломлен, уничтожен всеми этими унижениями. Я засыпаю у печи на тоненьком матрасе, а мои бедные детина убогом чердаке, поскольку наши кровати и комнаты уступлены господам офицерам. Эта страна потеряна надолго»{188}.
В то время как среди местного населения росла озлобленность по отношению к оккупантам, эти последние тоже испытывали все большее разочарование окружающей реальностью. Для многих русских офицеров первый контакт с французскими реалиями был далек от того идеального образа, который они нарисовали себе под воздействием чтения и полученного образования:
«Удивление почти всех наших офицеров, надеявшихся, по внушениям своих гувернеров, найти по Франции Эльдорадо, было неописанно при виде повсеместных в деревнях и в городах бедности, неопрятности, невежества и уныния»{189}.
Это показывает, до какой степени обе стороны не понимали друг Друга.
Кроме того, хотя официально предписанные нормы реквизиций были нормальными, на практике они часто были другими. Вопреки Призывам царя к умеренности, некоторые командиры подразделений с Радостью пускались в разгул. К примеру, вот какие припасы ежедневно требовал для своего и своих спутников стола генерал-майор Радецкий, возглавлявший штаб Богемской армии:
«Хлеба, тридцать фунтов говядины, барана, пол-теленка, шесть птиц, 40 яиц, мясной пирог, паштет, два фунта рыбы, 50 селедок, 20 банок горчицы и овощи. Кроме того, он требует предметы роскошидва фунта сахара и столько же кофе, 30 бутылок обычного вина и по 10 бутылок шампанского и бургундского, 3 бутылки хорошего ликера, 30 лимонов и 40 апельсинов, 10 бутылок уксуса и 20 бутылок оливкового масла»{190}.
За счет реквизиций добывали не только съестные припасы и фураж, но и солдатское обмундирование и снаряжение, и тоже в огромных количествах:
«В Лангре () пришлось в течение двух дней доставить 1000 рубах, 1000 пар гетр, 500 плащей белого сукна для кавалерии, 500 плащей коричневого сукна для пехоты и 2200 кюлотов, из которых 1000небесно-голубого сукна»{191}.
Наконец, кроме реквизиций, было немало и прямых грабежей. Некоторые пытались защититься до прихода оккупантов. Так поступила Барба Понсарден-Клико, которая с 1805 года, когда умер ее муж, оставив ее вдовой в 27-летнем возрасте, продолжила его дело и стала во главе дома «шампанских игристых вин». В 1808 году вдова Клико начала экспортировать свои вина в Российскую империю, но ее делам повредили сначала континентальная блокада, а затем эмбарго на французские предметы роскоши, введенное Александром I в 1810 году. Когда 26 января 1814 года ее отец барон Понсарден, мэр Реймса, готовился покинуть город, он убеждал ее последовать его примеру. Она решила остаться на месте, чтобы защищать свои бесценные погреба, о чем написала своей парижской кузине: «Все идет довольно плохо. Вот уже много дней я занята тем, что замуровываю свои погреба, но я опасаюсь, что это не помешает мне быть обворованной и ограбленной. В конце концов, если я буду разорена, придется смириться с этим и работать для своего пропитания»{192}. Ее тревоги в конечном счете не оправдались, и русские, при всей своей любви к игристым винам, вели себя по отношению к ней скорее корректно. «Благодарение небу!»писала она своей кузине в начале апреля. «Я не могу жалеть о какой-либо потере, и я слишком справедлива, чтобы жаловаться на траты, от которых никто бы не смог уберечься»{193}.