Это мне Надька сказала, она у нас отличницей была. А жизненный опытвещь хорошая. Хоть что-то с вас иметь, если уж к нам приперлись.
Строго говоря, она употребила нейтральное «gekommen», однако я услышал именно «приперлись»интонация сомнений не оставляла. Но так или иначе, суждение Вали показалось мне резонным, и я без долгих разговоров подарил ей всё, что мог. И получил взамен совсем не мало.
* * *
Поутру Валентина в восторге плескалась в ванной. Горячей воды, разумеется, не было, но холодная оказалась не столь уж холодной, а они с Надей купались в море до поздней осени.
Мы были физкультурницы, las deportistas, объяснила она через дверь. Понимаешь? У вас в Италии много физкультурниц?
Хватает, ответил я, вспоминая Елену с ее пристрастием к горным курортам, австрийцам и швейцарцам. Во время моих первых командировок, еще до Тарди.
Какие виды спорта?
Всякие. Лыжницы, например. А у тебя какой был?
Легкая атлетика. Но я больше танцевать люблю, bailar. Потому что люблю, и чтобы ножки были красивые. Te gustan mis piernas?
О-о! простонал я, не в силах выразить восторга.
А физкультурников у вас много?
А я, по-твоему, не физкультурник? ответил я, подумав, однако, про дуче и про то, как его обозвал Кавальери.
Еще какой! рассмеялась она, выходя из ванной в комнату. Обнаженная и величественная, как эллинская богиня физической культуры. С влажными растрепанными волосами и серебрящимися каплями на теле. Я утром тоже красивая?
Я снова что-то простонал. Чувствуя, что еще немногои я разучусь высказывать мысли и стану говорить на любом наречии хуже, чем Валя на языке Фейербаха и Лойолы. Она же, приоткрыв дверцу шкафа, занялась изучением книжных фондов.
Тут и немецкие есть, Флавио. Сможешь читать в свободное время.
Вряд ли оно найдется.
А эта на французском вроде бы.
Она передала мне книжку в синем переплете.
Верно, ответил я, бросив взгляд на титульный лист. Вольтер, «Орлеанская девственница». Прямо про нас с тобой.
А эта? Итальянская?
Итальянская. Надо же, де Амичис «Ieri sera è morto Garibaldi. Sai chi era?»
Кто-то умный жил. Смотритут знак. Она показала мне раскрытый том с фиолетовым экслибрисом. И тут такой же, удивленно пробормотала она. И тут. Слушай, я знаю, чья это квартира!
Чья? обеспокоился я, в общем-то полагавший, что в настоящее время квартира является моей. Валя бережно положила книгу на стол и взяла со стула одежду.
Я знала этого человека. Доцент Виткевич. Он работал в Надькином институте и умер зимой. От голода.
Я сочувственно вздохнул. Помочь кому-либо я был не в состоянии. Валя озабоченно забралась с ногами в кресло и слегка прикрылась юбочкой. Было видноона расстроена.
Его звали на службу в управу. А он отказался. Потому и голодал. Comprendes?
Я вздохнул опять и решил никуда не ходить до обеда. Оставлять Валю одну и тем более выставлять ее на улицу было бы откровенным свинством.
Мы позавтракали тем немногим, что нашлось в моей дорожной сумке, а потом опять лежали на диване и вели неспешный разговор. О Крыме, Симферополе и Ялте, о Пьетро Кавальери, Наде Лазаревой и неизвестной мне Любови Фисанович, расстрелянной немцами в прошлом году и зарытой во рву на окраине города. И снова о Наде, к которой Валентина относилась почтительно, но не без юмора.
Надька, она такая У нее папаморяк. Он ее ноги морским узлом завязал, а как развязатьне объяснил. А моя мамочкапортниха. Связала мне ножки бантиком, дерни, донечка, за кончик, он и развяжется.
Так это ты, выходит, дернула? А я-то думал, я.
Мы вместе, согласилась она и ловко перекатилась на другой конец дивана. Мелькнул очаровательный треугольник.
Вот оно, счастье усталого воина, подумалось мне в тот момент. Что тебе еще надобно, Флавио Росси? Вот она, прямо перед тобою, хорошая, милая, добрая девочка. Синие глазки исполнены нежности, бедра готовы открыться навстречу, два полушария дышат любовьюи всё это для тебя. И этот припухший безудержный ротик, и рука, что опять теребит белокурую прядку, и сияющий нежным бесстыдством живот, и внизу чуть взлохмаченный островок. А застывшая на дне этих глазок печальтак стоит ли думать об этом? Ведь тебе порой тоже бывает грустно и даже бывает страшно. А если двум славным людям становится страшно и грустно, им следует друг другу помогать.
Потрогай меня, сказала мне Валя. Девочек надо трогать.
Я прикоснулся пальцами к теплому шелку и, задохнувшись от нахлынувшего счастья, вновь поддался непреодолимой силе.
Ты у меня, Флавечка, зверь, сказала Валя спустя примерно полчаса. Красивый и волосатый, совсем как грузин.
Почему грузин? спросил я в недоумении. Сравнение было странным и, мягко говоря, неожиданным. Не хотела ли Валя сказать, что я чем-то похож на Сталина? Причина оказалась иной. Я сам бы ни за что не догадался, Грубер бы, подозреваю, тоже.
А они у нас самые красавчики, сказала Валя с мечтательной ноткой в голосе. Южные, смелые, денег не считают, прямо как ваши. Только они азиаты, а ты европеец.
И, положив мне головку на грудь (волосатость которой представлялась ей достоинством), Валя быстро уснула. А я еще долго глядел в потолок. В раздумье о войне и мире, о сладком бремени белого человека и гордом счастье называться европейцем.
Тишина. Младший сержант ВолошинаКрасноармеец Аверин
Двадцатые числа мая 1942 года, седьмой месяц обороны Севастополя
Дни проносились со скоростью, я бы сказал, «Мессершмиттов», меняя всё вокруг до неузнаваемости. Менее двух месяцев прошло после прибытия в запасной, а казалось, будто и не было никогда другой жизнибез портянок и обмоток, винтовки и каски, подсумков и вещмешка. Меньше недели я пробыл на речке Бельбеки уже с трудом верилось, что можно прожить без пыли и пота, кирки и лопаты, свирепого солнца над головой и голоса старшины Зильбера. И что не только в окопах полного профиля можно передвигаться не сгибаясь в три погибели, а лишь наклоняя голову.
В моей жизни появлялись новые люди, а кто-то навсегда исчезал или на время терялся. И я почти не вспоминал о тех, кого не было рядом, и мало что знал о тех, кто рядом был. Например, о Шевченко, в первый же день спасшем меня от глупой, по собственной моей дурости, смерти. Или о том же Зильбере.
* * *
В один из дней тяжело ранило осколками разорвавшегося над траншеей снаряда и в придачу засыпало землей военкома Зализняка.
Я увидел комиссара вечером. Меня вызвали к Бергману для тех самых бумажных дел, о которых говорил Зализняк. Недавно миной убило батарейного писаря, и в канцелярии скопилась писанина. Нужно было провести регистрацию прибывшего пополнения (то есть нас самих), оформить заказ на котловое довольствие и заполнить кучу других бумаг. Мне объяснили, как это делается, и оставили в закутке при блиндаже командира батареи.
Кроме телефониста, сидевшего с аппаратом в другом закутке, никого там больше не было. Так мне показалось поначалу. Что совсем рядом лежит Зализняк, мне в голову не пришло. Пока не появились Бергман и Сергеев.
С ними была незнакомая девушка, как я понял, из полковой санчасти (батарейного санинструктора Гошу Семашко я знал), а вместе с нею два немолодых, но здоровых санитара-носильщика. Санитары остались у входа, девушка, открывая на ходу медицинскую сумку, уверенно прошла за командирами. Я успел ее разглядеть, и она показалась мне красивойнесмотря на шаровары, которые и на мужчинах нередко выглядели по-уродски. Коротко подстриженные волосы были темными, нос немножко клювиком. В темно-зеленых петлицах тускло поблескивали треугольнички младшего сержанта. Я давно не видел женщины, но подумал совсем не о том, о чем был должен подумать мужчина. Посетившая меня мысль была на редкость идиотской: куда же она, бедная, по нужде-то бегает, неужели тоже, как мы
Вот, отправляюсь на отдых, услышал я голос комиссара. В самое неподходящее время. Понимаете, хлопцы-запорожцы?
Понимаем, Федор Игнатьевич.
Я осторожно заглянул в окошко, проделанное в стенке, отделявшей «канцелярию» от главной части блиндажа, и увидел лежавшего на деревянном топчане военкома, возле которого сидела девушка. Сергеев стоял рядом с нею, Бергман устроился за грубо сколоченным из некрашеных досок столом.
Было виднокомиссару худо. Его лицо то и дело искажала боль, дыхание становилось прерывистым. Но он держался. Закончив говорить о делах, принялся балагурить.
Вам вредно разговаривать, товарищ старший политрук, сказала девушка.
Тот не согласился.
А чем мне еще прикажешь заниматься? Дело мое такое, комиссарское, языком чесать. Правда ведь, Бергман?
Правда, правда, вздохнул капитан, но Маринку слушай. За медицину она лучше знает.
Тут комиссар заметил меня. Выдавил улыбку.
И ты здесь. А мне не повезло. Ничего, оклемаюсь. Вот таким образом.
Девушка метнула на меня не самый приветливый взгляд. Я растерянно кивнул и нырнул обратно в тень. Зализняк опять обратился к командирам:
Одних вас оставляю. Скорее бы уж Некрасов вернулся.
Младший политрук Некрасов был политруком нашей роты и находился в госпитале по причине нетяжелого ранения. Шевченко говорил, что парень он толковый, хотя и немного нервный, но что значит «нервный», не объяснял.
Когда санитары унесли комиссара и девушкамладший сержант удалилась, Бергман через окошко заглянул ко мне.
Всё закончил?
Так точно.
Как служба?
Хорошо.
Жалобы имеются?
Никак нет.
Сергеев не обошелся без замечания.
Ты где, боец, по-старорежимному отвечать научился?
Я не стал объяснять, что от мертвого уже Рябчикова.
Не знаю, товарищ старший лейтенант. Как учили.
Слава богу, не «не могу знать», усмехнулся Сергеев. Ладно, если все сделал, дуй к своим, там сейчас Лукьяненко паек раздает. Не возражаешь, комбат?
Комбат не возражал.
* * *
Старшина нашей роты Лукьяненко был мужиком до крайности вредным. «Мужиком» в дореволюционном смысле слова, то есть деревенским жителем. При этом хитрым, прижимистым и сильно недолюбливавшим городских. Мне довелось однажды столкнуться с его предрассудками, но тогда я был в коллективе и рядом со мной был Шевченко. Теперь малоприятный разговор произошел с глазу на глаз.
Когда я появился рядом, старшина уже закончил выдачу и, завидев меня, в резкой форме проявил недовольство. Впившись в мое лицо небольшими и злобными глазками, скрипучим голосом проговорил:
Где шляешься, как там тебя?
У комбата был. Писал. Только что отпустили.
Писатель Не опи́сался еще? Пролез ведь, гаденыш, втерся в доверие. Попадешься мне как-нибудь. Пшел к своим, получили на тебя давно.
От его жуткого сельского говора сделалось тошно, но виду я не подал. Спросил: «Разрешите идти?»и отправился в отделение. Вид у меня был расстроенный. Шевченко сразу понял почему.
Имел приятный разговор с Лукой? Вот козлищеведь дождался тебя, проявил принципиальность. На, жуй.
Он пододвинул мне котелок с разведенным в воде концентратом из пшенки. Вытащив ложку, я принялся уныло жевать.
Лукой они с Зильбером за глаза называли Лукьяненко. Старовольский именовал старшину еще смешнееЛукианенко, сильнейшим образом напирая на «иа». Старшине это, похоже, нравилось. Вероятно, он считалтак принято среди «образованных», поскольку звучало не по-деревенски. Хоть не любил городских, а всё же было приятно.
«Не вздумай при нем ничего сказать», предупредил меня Шевченко несколько дней назад, когда я впервые увидел долговязую и жилистую фигуру со старшинской «пилой» в петлице и подозрительным выражением в маленьких узких глазах.
«Чего именно?»
«Всего. И вообще держись от него подальше».
Я и держался. Зато с Лукьяненко быстро снюхался Мухин, нашедший в старшине замену Рябчикову. «Хотел бы я знать, какие есть промежду них гешефты», хмуро прокомментировал их взаимное расположение Зильбер и постарался сделать так, чтобы наш «шмаровоз» пореже встречался с «Лукой». Благо работы хватало всегда, у нас своей, у «Лукианенко» своей.
Все еще злой на старшину, я ел пшенку и перебирал в уме своих начальников, выстраивая некую феодальную лестницу. К концу недели я знал их всех и почти со всеми так или иначе познакомился. Бергман командовал батареей. К ней была придана стрелковая рота Сергеева, когда-то состоявшая сплошь из моряков, но теперь на четыре пятых разбавленная обычной пехотой. С нами взаимодействовали минометный, бронебойный и пулеметный взводы. Всё это называлось опорным пунктом, образуя целый батальонили дивизион, как говорили в артиллерии. Начальником над ним стоял всё тот же Бергман. Военкомом батареи числился Зализняк, политруком моей ротывременно отсутствовавший Некрасов. Бергман подчинялся командиру полка, подполковнику, и командиру дивизии, полковнику. На нашем первом взводе стоял Старовольский, его помощником был Зильбер. Хозяйством роты ведал Лукьяненко. Он же временно командовал вторым взводом. Других взводов в нашей роте не имелось, и капитан Бергман насмешливо называл нас полуротойтакое подразделение существовало когда-то в царской армии. Самым непосредственным моим начальником был старший краснофлотец Шевченко.
Михаил, ты давно командиром отделения? побеспокоил я Мишку, в состоянии глубокой задумчивости жевавшего концентрат, вещь питательную, но не самую вкусную.
С тех пор как вы здесь появились, ответил тот. Правда, у меня старшинского звания нет. Присвоить не успели.
Почему? Долго оформить, что ли?
Писаря ранило, бумагу в полк не отослали. Так что теперь моя карьера от тебя зависит. Ну и от Старовольского с Сергеевым, как бы не позабыли. Они ведь люди занятые.
* * *
Хорошие отношения с Лукой не спасли Мухина от новой жестокой обиды. Случилось это на следующий день, когда мы, переждав вечерний минометный обстрел, возвращались в свое расположение с работ по углублению траншей в первой линии обороны. Пока мы там трудились, с немецкого самолета раскидали листовки. Как водится, с предложением не проливать кровь за комиссаров с жидами и добровольно переходить на сторону победоносного рейха. Я слышал о таких бумажках и раньше, но своими глазами видел в первый раз. Невзирая на строгий запрет, их поднималиприкидывали, не сгодятся ли на самокрутки. Но бумага была слишком грубой. Мухин высказался, что может хоть на подтирку сойдет. Пимокаткин усомнился: «А вдруг они того, отравленные?»на что Шевченко ответил: «Намазаны ядом свирепой ливонской гадюки. Действует, попадая в кровь. Если нет геморроя, будешь жить». «По мне, так лучше травкой», состорожничал Пимокаткин.
На обратном пути, когда мы медленно перебирались по ходам сообщения, зашел негромкий разговор о пленных, о перебежчиках и о том, как с ними обращаются немцы. По всему выходило, что обращаются хуже некуда, но добровольные переходы тем не менее случаются, находятся людишки, и не только среди бывших кулаков и вредителей. За иным порой и поглядывать нужно, бывали такие случаи. Тут-то Мухин и пошутил на свою голову.
Кто у нас здесь самый надежный, ухмыльнулся он, так это товарищ Пинский. С его стриженым хреном в плен точно попадать не стоит.
Пинский, обычно тихий и молчаливый, смолчал и на этот раз, только наклонил ниже голову, обиженно пряча глаза. Костаки тоже промолчал, но промолчал по-своему. Без слов, почти не оборачиваясь, врезал Мухину в лицо кулаком. Тот, поперхнувшись, свалился на дно окопа и в ярости прошипел:
Ты чё, совсем рамсы попутал, пиндос сраный?
Вскочил и кинулся на Константина. Но тут же был сбит на землю новым ударом. На этот раз полученным от Шевченко, что оказалось для Мухина не меньшей неожиданностью. Ладно бы Зильбер, но Зильбера-то рядом не было.
За что? просвистел он сквозь зубы.
За фашистскую пропаганду, злобным шепотом бросил Мишка. Понял, урка недоделанная?
Мухину, оскорбленному до последней крайности, только и осталось, что пробурчатьтихо, чтобы слышал только я:
Фраера позорные Правда, Леха?
Нашел у кого сочувствия искать.
В этот раз вместе с нами был Сергеев, шел себе впереди, погруженный в свои командирские мысли. Заслышав неподобающий шум, вернулся и резко спросил:
Шевченко, что там у тебя?
Михаил попытался замять инцидент.
Все в порядке, товарищ старший лейтенант.
Сергеев не поверил и, ткнув пальцем в Мухина, приказал:
Ко мне!
Мухин подбежал чуть ли не рысцой и в несвойственной ему манере доложился:
По вашему приказанию прибыл, товарищ ста
Не дослушав до конца, Сергеев взял его за грудки и, прижав к стене траншеи, прочел короткое дисциплинарное наставление, завершив его следующими словами: